Эстетика русского декаданса на рубеже XIX - XX вв. Ранний Мережковский и другие

Канун наступающего ХХ века воспринимался современниками как некий итог исчерпавшей себя цивилизации, как преддверие неминуемого конца света. Бунтарскими и эсхатологическими настроениями были пронизаны философские, научные и, конечно литературные искания рубежа веков. Человек, вдруг оказавшийся перед лицом бездны, в обстановке "пира во время чумы", обуреваемый всевозможными предчувствиями и страстями, пытался нащупать новые точки опоры в пошатнувшемся мироздании. Из всех этих смутных ощущений родился, говоря словами крупнейшей современной английской исследовательницы русского серебряного века Аврил Пайман, новый вид ностальгии — тоска по далёкому будущему, грядущему за веком грандиозных катастроф и потрясений. В своём роде это была своеобразная религия, но религия совсем особого, не традиционного рода. Неслучайно именно рубеж XIX и ХХ вв. ознаменовался в России массовыми увлечениями всякого рода оккультными науками, мистическими откровениями и, в то же время, наряжённым творческим поискам и духовным пробуждением.

Наиболее ярко биение пульса этого времени проявилось в литературно-эстетическом движении, которое критиками называется русским декадентством, символизмом или, ещё определённей, — русским модерном. Хотя на этот счёт общих оценок нет, но чаще всего к русскому декадентству прямо или косвенно относят таких представителей отечественной словесности, как З. Н. Гиппиус, В. Я. Брюсов, К. Д. Бальмонт, Ф. К. Сологуб, и др. Яркими представителями модернизма в России являлись такие поэты более ранних поэтических течений, как, например, предсимволист Н. М. Минский, а так же некоторые прозаики, такие как Л. Н. Андреев. О своей близости декадентству заявлял И. Ф. Аненский, хотя каких-либо организационных или даже дружеских связей с ними у него не было. Наиболее полно философское наполнение, социальные корни и общественное значение модернизма может быть понято на примере жизни и творчества крупного российского мыслителя рубежа веков Д. С. Мережковского, — именно он одним из первых сформулировал основные принципы эстетики русского декаданса.

"Я родился 2-го августа 1865 года в Петербурге, на Елагином острове, в одном из дворцовых зданий, где наша семья проводила лето на даче", — писал Мережковский в одной из своих прозаических автобиографий. Предки его были выходцами с Украины. Как писал Мережковский о своём прадеде, "Фёдор Мережки был войсковой старшина на Украине, в городе Глухове. Дед, Иван Фёдорович, в последних годах XVIII века, в царствование императора Павла I, приехал в Петербург и в качестве дворянина поступил младшим чином в Измайловский полк. Тогда-то, вероятно, и переменил он свою малороссийскую фамилию Мережки на русскую — Мережковский". Украинские корни поэта не могли хотя бы косвенно не сказаться на мировоззрении Дмитрия Сергеевича. Украина была той частью восточнославянского мира, которая существенно больше, чем собственно Великороссия подверглась европеизации. Отсюда большая рационалистичность украинской философии и больший мистицизм украинской религиозности. Все эти черты были присущи зрелому Мережковскому.

Отец Д. С. Мережковского был удачливым чиновником, дослужившимся до действительного тайного советника, т. е. до чиновника 1-го класса по табелю о рангах, что соответствовало генерал-фельдмаршалу. К детям он относился в основном как к источнику шума и хлопот, проявляя отеческую заботу о них лишь материально. С самых ранних лет, поэтому, уделом Мережковского становится отягощённая роскошью отчуждённость. Атмосфера, окружавшая его, способствовала развитию замкнутой внутренней жизни; много лет спустя мемуаристы, исследователи и критики заговорят о "кабинетном характере" личности и творчества Д. С. Мережковского. Как писала прежняя, советская критика 20-х гг., символисты были отпрысками зажиточных, приобщённых к образованию социальных групп. "Мещанская обстановка жизни их отцов" им претила, они пытались вырваться из её цепких пут. Они не желали "ползать", их манило "летать". Несоответствие между мечтой и "затхлой обыденщиной" влекло их к бунту. Но к бунту эстетическому, бунту ущемлённого индивидуализма.

Однако так было не всегда, и в случае с Д. С. Мережковским уже первоначальный индивидуалистический бунт против "отцовских устоев" имел чётко выраженный общественный компонент. Поводом для конфликта стали памятные события 1 марта 1881 г.: "Отец приехал к обеду из дворца весь в слезах, бледный, растерянный и объявил о покушении на жизнь государя" — вспоминал Мережковский. Во всём произошедшем отец Мережковского видел плоды нигилизма. Старший брат Мережковского, студент-естественник, будущий известный биолог заступился за "извергов", как назвал Сергей Иванович революционеров. "Отец закричал, затопал ногами, — пишет далее Мережковский, — чуть не проклял сына и тут же выгнал его из дому". Юный Дмитрий был всецело на стороне брата. "…За героем я рвался на волю", — восклицал он в своих стихах, но ничем не мог помочь ему. Этот случай на долгие годы определил ход его духовного взросления.

С детства привыкший к великосветской атмосфере в своей семье, Мережковский с раннего возраста проникается скепсисом по отношению к людям. Рассказывая о годах своей учёбы, он крайне неуважительно отзывается о своих педагогах: "Учителя — карьеристы. Никого из них добром помянуть не могу" — полная противоположность отношения к своим наставникам такого величайшего русского поэта, как А. С. Пушкин. Столь же серы были воспоминания Мережковского и о годах студенчества: "Университет дал мне немногим больше, чем гимназия. У меня так же не было школы, как не было семьи".

В эти же 80-е гг. появляются его первые поэтические опыты. Отец Мережковского, о котором тот был столь низкого мнения, оценил поэтические упражнения сына. В 1879 г. по его протекции Мережковский знакомится с Е. К. Воронцовой, а на следующий год — с Ф. М. Достоевским. Стихи начинающего автора Достоевского не впечатлили. "Слабо… слабо… никуда не годится…, — передаёт его слова Мережковский, — …чтобы хорошо писать, страдать надо, страдать". Оценка со стороны человека, которого можно без преувеличения назвать совестью русской словесности, глубоко оскорбила и раздосадовала Мережковского, и до конца дней он так и не смог понять её глубины. Для Мережковского страдание, о котором говорил Достоевский, заменила "тоска", уныние, "холод и мрак".

Вскоре у Мережковского происходит встреча, так же существенно повлиявшая на его судьбу. В 1888 г. в Боржоми он познакомился с 18-летней З. Н. Гиппиус. Вскоре, в 1889 г, они становятся мужем и женой. Их брак не был обычным в обыденном понимании этого слова. Как и вся жизнь этих людей, он носил характер смелого эстетического и нравственного эксперимента. Тем не менее, глубокая духовная и человеческая связь между ними была необычайно велика. Как писала сама Гиппиус, "мы прожили с Д. С. Мережковским 52 года, не разлучаясь, со дня нашей свадьбы в Тифлисе, ни разу, ни на один день". В пронзительно искреннем письме к В. В. Розанову от 14 октября 1899 г. Мережковский писал о своей жене: "…она ведь не другой человек, а я в другом теле", и для таких оценок было немало оснований.

К моменту женитьбы Мережковский был уже "известным поэтом" — именно так характеризовал 30-летнего поэта популярный "Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона". Обширные связи Мережковского помогли Гиппиус быстро войти в художественную богему тогдашнего столичного общества. ""Какой обольстительный подросток!" — думалось при первом на неё взгляде", — восстанавливал портрет молодой поэтессы С. К. Маковский. Но будет не правильным полагать, что своей известностью Гиппиус обязана исключительно мужу — её успех был закономерным признанием её незаурядного литературного дарования. З. Н. Гиппиус родилась в 1869 г. в семье обрусевших немецких дворян. С раннего детства её наклонности к занятиям литературой проявились в полной мере. Уже в ранних её стихотворениях отразилась не только личность самой Гиппиус, но и лицо всей эпохи. По убеждению Д. Мирского, "именно она, гораздо больше, чем Бальмонт или Брюсов, сыграла наиболее плодотворную и личную роль в начале нашего поэтического возрождения 90—900-х годов". Оценки других современников звучали не менее весомо. В. А. Злобин утверждал, что в браке с Мережковским "руководящая, мужская роль принадлежит не ему, а ей". По словам многолетнего секретаря и почитателя Гиппиус, "она очень женственна, он — мужественен, но в плане творческом, метафизическом роли перевёрнуты. Оплодотворяет она, вынашивает, рожает он. Она — семя, он — почва". О том же писала И. В. Одоевцева: "В их союзе они как будто переменились ролями — Гиппиус являлась мужским началом, а Мережковский — женским". Признания Гиппиус более осторожны, но ещё более интересны: "случалось мне как бы опережать какую-нибудь идею Д. С—ча. Я её высказывала раньше, чем она должна была ему встретиться на его пути. В большинстве случаев он её тотчас же подхватывал (так как она, в сущности, была его же), и у него она уже делалась сразу махровее, принимала как бы тело, а моя роль вот этим высказыванием ограничивалась, я тогда следовала за ним".

Верны или преувеличены эти суждения, в любом случае брак с З. Гиппиус становится для Мережковского источником вдохновения и новых творческих исканий. Примечательно, что в том же 1888 г., когда происходит их встреча, Мережковский печатает свою первую статью в качестве литературного критика. По мнению А. Долинина, одного из первых исследователей творчества Мережковского, критика в наследии Дмитрия Сергеевича занимала едва ли не первое место и ему должна по праву принадлежать слава одного из самых тонких и проницательных критиков рубежа веков. Особенностью критики Мережковского некоторые авторы не без основания называют то, что со многими героями своих критических обзоров он был лично знаком и дружен. Среди писателей и поэтов, чьё творчество оказалось в центре внимания Мережковского, как критика, были А. П. Чехов. А. А. Блок, Г. Успенский. Но его центральной литературоведческой монографией этого периода становится "Толстой и Достоевский". Отчасти она была посвящена путям становления всей русской литературы, а отчасти — внутренней эволюции мировоззренческих позиций самого Мережковского.

Конец 80-х — начало 90-х гг. прошлого века вообще становится судьбоносным в жизни Мережковского. Именно в это время он начинает кардинально, уже как зрелый человек пересматривать свои прежние юношеские взгляды на окружающий мир. До этого, на протяжении 1880-х гг., они всецело базировались на модной тогда философии позитивизма. Вероятно, адептом позитивизма Мережковский стал не без влияния своего брата, занимавшегося естественными науками, а так же университетского историко-филологического образования. Постепенно у Мережковского накапливается разочарование в способности позитивизма решать важнейшие мировоззренческие проблемы, всё больше волновавшие поэта. Вряд ли, однако, следует говорить о полном разрыве Мережковского с позитивизмом. Влияние позитивистской философии и, ещё шире, мировосприятия, сказывались в духовных искания Мережковского и потом. Можно даже предполагать, что переход на позиции религии есть, в определённой мере, развитие субъективно-идеалистических тенденций, которыми так богат позитивизм рубежа веков, причём, в особенности, российский.


***
Внешним выражением новых духовных ориентиров Мережковского и становится символизм. Первые эстетические, этические и философские эксперименты в области символизма идут на страницах журнала "Северный вестник", выходившего с 1885 по 1898 гг. Его гостеприимством пользовались многие ведущие ранние символисты. Кроме Мережковского, это Гиппиус, Минский, Ф. Сологуб. Идейным руководителем журнала, преобразовавшим его совсем в духе Мережковского "от позитивизма к идеализму" являлся критик А. Л. Волынский. Помимо этого символисты сотрудничают в те годы с журналами "Живописное обозрение", "Русский архив", "Вестник Европы", "Русская мысль" и др.

Многие русские модернисты считали для себя важным отмежеваться от обвинений их в упадничестве. Мережковский и Гиппиус были среди них. Мережковский, к примеру, так писал о своих духовных исканиях конца прошлого века: "под влиянием Достоевского, а так же иностранной литературы, Бодлера и Эдгара По, началось моё увлечение не декадентством, а символизмом (я и тогда уже понимал их различие). Сборник стихотворений, изданный в самом начале 90-х годов, я озаглавил "Символы". Кажется, я раньше всех в русской литературе употребил это слово". Похожие самооценки звучат и у Гиппиус которая, утверждала, что в период сотрудничества в "Северном Вестнике" её "занимало, собственно, не декадентство, а проблема индивидуализма". Гиппиус шла ещё дальше, и в отличие от мужа отрицала какое-либо влияние на себя со стороны западного декадентства, по той простой причине, что "мало читала" французских поэтов. Но уже современники Гиппиус подвергали это сомнению. К примеру, другой видный представитель раннего символизма В. Брюсов, заключал, что "оригинальность" Гиппиус 90-х гг. "восходит к идеям Бодлера, Ницше, первых французских символистов". Впрочем, не отрицал Брюсов и того факта, что творчество французских символистов Варлена, Малларме, Бодлера и других повлияло и на него самого.

Имело декадентство и другие корни. О некоторых из них, как, например, о влиянии на становление всего русского символизма философии и, особенно, поэзии В. С. Соловьёва, немало писалось и прежде. Так, М. Агурский в своём исследовании приводит отрывок из стихотворения Соловьёва, в котором заключается вся гносеология будущей эстетики русского декаданса:


Милый друг, иль ты не видишь,
Что всё видимое нами —
Только отблеск, только тени
От незримого очами?


В этом своём мистическом кредо Соловьёв напрямую называет эмпирическое, т. е. реальное бытие иллюзорным отражением бытия истинного, но невидимого, недоступному чувственному восприятию. А поскольку наряду с этим Соловьёв упорно отстаивал идею общественного прогресса, в основе прогресса социального для него лежал прогресс духовный. Чтобы примирить факт неоспоримого материального прогресса конца XIX в. с предполагаемым упадком в народе христианской веры, он выдвигал парадоксальное положение, что ныне Дух Божий покоится не на верующих, а на неверующих. Этот парадокс объясним только в системе утончённого мистицизма Соловьёва, для которого видимое бытие — лишь тень истинного. Такое отношение к прогрессу позже так же войдёт органической частью в эстетику русского декаданса. Для русских символистов Соловьёв превращался, таким образом, в мыслителя, мистика, нащупавшего путь к истине, Абсолюту посредством внечувственного опыта, разума, Софии, а так же в стороннего наблюдателя, рассматривающего окружающее как совокупность символов иного, лучшего мира.

В наши дни критика постепенно начинает обращать пристальное внимание и на другие корни символизма, о которых в прошлом практически ничего не говорилось, но которые способны добавить в его понимание очень многое. К таким малоизученным тенденциям внутри декадентства относится, например, его тесное духовное родство с русским расколом, в особенности с сектантством. Но такая постановка вопроса не должна удивлять. Ещё выдающийся богослов и православный мыслитель русского зарубежья протоирей В. В. Зеньковский, полагал, что главная тема писаний Мережковского "определяется религиозным противлением "историческому" христианству".

О том же, только другими словами и с явным одобрительным подтекстом пишет современный российский исследователь творчества Мережковского О. Дефье: "значение Д. Мережковского для русской духовной и художественной культуры заключается, прежде всего, в его стремлении найти путь к преодолению кризисных процессов, которые были вызваны исчерпанностью авторитета исторической церкви". Понятно, что речь идёт, прежде всего, именно о православии. Обращает на себя внимание, что религиозное противление православию в качестве основной своей цели определяли так же отцы многочисленных в то время сект. Эта очевидная параллель становится более понятной, если учесть некоторые биографические данные Мережковского, Гиппиус и значительного круга других модернистов.

Ещё на заре своей литературной деятельности, в 1880 г. Мережковский знакомится с литературным метром тех лет С. Я. Надсоном, через которого он получает доступ в широкие образованные круги тогдашней публики. Происходит его встреча и с такими деятелями, как В. М. Гаршин, В. Г. Короленко, Н. К. Михайловский, Г. И. Успенский, с именами которых связано возникновение и первые шаги "Северного вестника". Двух последних Мережковский впоследствии назовёт своими учителями. Особенно большую роль в судьбе Мережковского сыграет Успенский, которого Г. В. Плеханов считал типичным, наиболее ярким представителем русского духовного движения эпохи разночинцев. Под влиянием Успенского, будучи ещё студентом-историком, Мережковский "ездил в народ", побывав на Волге, Каме, Оренбуржье, в Уфе, Тверской губернии. Его увлечения были столь сильны, что по окончании университета он собирался осесть где-нибудь в русской глубинке в качестве сельского учителя. Его друг, поэт-символист Н. Минский, "смеялся" и "держал пари, что этого не будет".
Он оказался прав, но это не даёт права списывать со счетов это увлечение народничеством молодого Мережковского, тем более он сам отнюдь не считал его "модой" или досадной случайностью. Важно, что именно те области России, в которых в пору своего студенчества побывал Мережковский, считались важнейшими очагами сектантства.

Имеется интересное свидетельство так же о Зинаиде Гиппиус, принадлежащие её секретарю Злобину. Он приводил одну её дневниковую запись за 1893 г.: "Пойду к х-там. Ведь я записана в думе". Расшифровка этого неясного места дневников Гиппиус для её секретаря сомнений не вызывала, и он без обиняков писал о её принадлежности к хлыстам и даже к некому их правящему органу. Свидетельство человека, столь близко знавшего чету Мережковских, хоть, может быть, и с оговорками, заслуживает внимания.

 

Как бы там ни было, позже Мережковский вместе с Гиппиус повторят "хождение в народ", и на этот раз уже по вполне конкретным адресам. И хотя в 1899 г. он писал своему другу, что едет "открывать Россию", целью его путешествия, предпринятого в июне 1902 г., становится Нижегородская губерния, берега озера Светлояр — место, имеющее культовое значение для русского раскола. По приданию, именно воды этого озера скрывают невидимый древний град Китеж. Каждое лето берега Светлояра становились местом схода староверов и сектантов самых причудливых направлений. Поездка произвела сильное впечатление на чету Мережковских. Вспоминая о своём общении с раскольниками, Гиппиус записывала в дневник: "Мы сидели вместе, на одной земле, различные во всём: в обычае, в преданиях, в истории, в одежде, в языке, в жизни, — и уже никто не замечал различия; у нас была одна сущность, одно важное для нас и для них". О своей близости с поэтами-символистами говорили и сами сектанты: "Мережковский наш, он с нами притчами говорил", — делились впечатлениями о своём необычном госте сектанты из одной глухой костромской деревушки с М. Пришвиным, через несколько лет проехавшим тем же маршрутом.

Влияние сектантства объясняет окончательный разрыв Мережковского и Гиппиус с православием. Как указывают исследователи творчества Гиппиус К. М. Азадовский и А. В. Лавров, 29 марта 1901 г., в Великий Четверг, произошло событие, которое Гиппиус осмысливала как конкретное зарождение "новой церкви". В этот день чета Мережковских, а так же тесно связанный с ними Д. В. Философов провели совместную молитву по выработанному ими самими ритуалу. Интересно в этом смысле вспомнить слова Бердяева, который видел в союзе Мережковского—Гиппиус—Философова отражение их религиозной веры в "тайну трёх", через которую должна была сложиться новая Святая Троица, новая церковь Святого Духа, в которой раскроется тайна бытия. Основную работу по разработке нового чина, подготовке молитв взяла на себя Гиппиус. Это и не случайно, сравнивая своё детство с детством своего мужа, Гиппиус в автобиографических заметках 1930 г. писала, что оно у неё "было более религиозным".

Как писал Н. А. Бердяев в одной из ключевых своих работ "Новое христианство (Д. С. Мережковский)", в русской религиозной мысли помимо течения, жаждавшего возврата к ценностям отеческого православия, возникает направление, ставящее своей целью создание новой Церкви. Именно к этому течению он и относит Мережковского, подчёркивая не тождественность исторического православия и религиозности поэта-мистика. Писал Бердяев и о том, что Мережковский говорил о православии как мало что в нём смыслящий дилетант, человек со стороны. "Религиозная тема Мережковского более всего есть у хлыстов, — восклицает философ, — и стремления его даже называли интеллигентной хлыстовщиной".

Неудовлетворённость существующей церковью приводит Мережковского к размышлением, от которых правоверный православный просто отшатнулся бы с суеверным ужасом. Мережковский же не удовлетворяется слепым следованием догме. От сюда, вероятно, одной из центральных тем его творчества и становится тема сопоставления Христа и антихриста. По определению Бердяева, иногда даже остаётся впечатление, что Мережковский стремится синтезировать Христа и антихриста. И это не было преувеличением. Поводом для такого рода суждений послужила одна из центральных во всём творчестве Мережковского трилогия "Христос и Антихрист". По словам Мережковского, он надеялся, соединив два начала христианства и язычества получить полноту жизни. Заканчивая трилогию, он уже отчётливо осознавал, "что соединение Христа с Антихристом — кощунственная ложь". Но это признание, сделанное Мережковским, мало что меняло по существу, ибо, согласно его позиции демоническая сила антихриста коренилась сперва в самодержавии, а позже в большевизме. В том числе демонические силы отождествлялись Мережковским и с Православием. Тем самым он отходил в трактовке Антихриста ещё дальше от официальной церкви, чем делал это В. С. Соловьёв в "Трёх разговорах о войне, прогрессе и конце всемирной истории".

Временами может даже сложиться впечатление, что Мережковский и Гиппиус совсем порывают с Богом, провозглашают идеи, позволяющие говорить об их атеизме. Так в поэзии Гиппиус расхожим местом становится утверждение равенства Бога и человека. Ещё в 1895 г. Гиппиус буквально ошеломила читающую публику заявлением в одном из своих стихотворений: "Люблю я себя, как Бога". Ещё более выпукло эти мотивы проступают в творчестве Мережковского. Первое литературное произведение, принесшее ему известность "Сакья-Муни" было посвящено как раз равенству человека и Бога и даже превосходству человека над Богом. Герой поэмы дерзновенно вступает в спор со своим божеством:


"Я стою как равный пред тобою
И, высоко голову подняв,
Говорю пред небом и землёю:
"Самодержец мира, ты не прав!"


Скандальное звучание поэмы Мережковского заставляло включать его в свой репертуар всех чтецов-декламаторов. И позже он не отошёл от этой своей позиции буквально вторя скандальным откровениям Гиппиус:


Ты сам — свой Бог, ты сам — свой ближний…
О, будь же собственным творцом…
И Бога люблю и себя, как одно…


И всё же, в этих строчках Мережковского не стоит искать атеистические откровения. Такое понимание бога вписывалось и в учение об этом предмете и окультистов, с которыми был связан Мережковский, и в представления русских сектантов. Тёмные крестьяне, составлявшие основную базу раскола, часто искренне отождествляли лидеров своих общин с Христом. По вере некоторых сект каждый человек мог стать не только святым, но и самим богом. Если ты чувствуешь бога в себе — ты и есть бог. Отсюда и стремление возлюбить себя, как бога.

Не только Мережковские, но и другие символисты формировали свою художественную и общественную позицию под воздействием сектантства. К примеру, один из наиболее известных стихотворных сборников К. Бальмонта "Зелёный Ветроград. Слова поцелуйные" был ни чем иным, как художественной стилизацией на тему хлыстовских молений. Ещё до выхода книги, часть помещённых в ней стихотворений была опубликована Бальмонтом в "Весах". Примечательна так же судьба ещё одного раннего символиста А. М. Добролюбова. Он родился в 1876 г. в Варшаве в семье статского советника. Его отец, несмотря на то, что одно время занимал солидную должность комиссара по крестьянским делам, придерживался прогрессивных взглядов и пытался влиять на сына в духе реформ 60-х гг. и заветов Белинского. Но усердие оказалось тщетным — сын его продолжил по нисходящей духовную эволюцию отца, стал декадентом и даже гордился, что уже первые его стихи воспринимались как декадентские. Как выражался биограф Добролюбова С. А. Венгеров, это было особого рода "практическое декадентство". Добролюбов исповедовал его "как религию: не только писал, но и жил по-декадентски". Он курил опий, пытался склонять к этому своих друзей, комната его была оклеена особыми чёрными обоями и т. п. С третьего курса Университета он уходит послушником на Соловки, но через год покидает и монастырь, примыкает к сектантам. За этот его скитальческий норов уже тогда назовут символом "бродячей Руси, Руси подземной", "мистической силы" "творящей невидимую жизнь". Добролюбов станет основателем собственной секты, близкой к духоборам. В Петербурге же он объявится только в связи с событиями революции 1905 г., которую сектантские и оккультные силы поначалу воспримут как доброе знамение.

Свою этико-религиозную систему (меонизм — философию "несуществующего"), проповедующую иллюзорность всех человеческих ценностей создаст ещё один декадент — Н. М. Минский. Будущий поэт родился в 1885 г. в бедной еврейской семье, жившей тогда в селе Глубоком Виленской губернии. Позже Минский перебрался в Петербург, где в 1879 г. окончил юридический факультет. В 1882 г. принял православие, как подчёркивают его биографы, вынужденно — для заключения брака. Его уход в мистику относят к 1884 г. Весной 1905 г. Минский организовал для своих друзей литераторов собрание "с целью моления". Кроме самого Минского и его жены в мессе приняли участие Вячеслав Иванов, Н. А. Бердяев, А. М. Ремизов, С. А. Венгеров (все — с жёнами), Мария Добролюбова, В. В. Розанов с падчерицей, Ф. Сологуб. Ритуальное действо заключалось в молитвах и ритуальных совместных круженьях, на манер хлыстовских. Центральным пунктом действа стало символическое "распятие" молодого музыканта С., "некрещёного еврея". После имитации "крестных мук", ему вскрыли вену и наполнили его кровью чащу. Кровь смешали с вином и выпили, пустив чашу по кругу. Культ кровавой жертвы не был для декадентов чем-то случайным, он активно разрабатывался в произведениях Мережковского, Добролюбова… Но, как писал А. Эткинд, переход от слов к делу произвёл эффект взрыва. Одни современники видели в подобного рода ритуалах подражание хлыстовству, другие понимали его как имитирование еврейских жертвоприношений. Резко негативно отозвался об этом "любительском спектакле" А. А. Блок. Евгений Иванов воспринял случай на квартире Минского как "бесовщину и демонически-языческий ритуал. В качестве примера идиотизма и деградации своей эпохи приводил произошедшее А. Белый.

Ориентация на сектантство как на "истинную" и "народную" религиозность укрепляли в символизме присущие ему черты гностицизма: дуализм, противопоставление борющихся между собой добра и зла, духа и материи и т. п. "Романтическая эстетика Мережковского, — писал в этой связи Бердяев, — всегда требует крайностей, бездн, полюсов, пределов". Это позволяет видеть параллели с другими духовными течениями, так же, вероятно, сыгравшими свою роль при формировании эстетики декаданса, в частности с масонством, видными адептами был как сам Д. Мережковских, так и З. Гиппиус — для них по принципу "полезности" обоих для движения русских масонов была создана специальная ложа. Правда, такой известный знаток идейных исканий в верхах русского образованного общества рубежа веков, как А. Эткинд сомневается, что можно серьёзно говорить о переходе каких-либо гностических представлений в мировоззрение символистов через "масонство, русское или представленное отдельными оккультными визитёрами". Но влияние масонства в более широком плане он не отрицает, наоборот, пишет о тесных связях Мережковских с некоторыми представителями русского политического масонства, такими как А. Ф. Керенский и Б. В. Савинков. Впрочем, увлечение масонством с его мистическим духом и любовью к "языку символов и полунамёков", "новыми романтиками" удивлять не может. Прослеживаются в творчестве символистов и другие культурные влияния. Так, А. Измайлов видел в поэзии Гиппиус "идеалы буддизма, соединённые с элементами других мистических учений", своеобразную "мечту о нирване" здесь, в России.


***
Свои общественные, эстетические и философско-религиозные искания Д. С. Мережковский сформулировал в книге "О причинах упадка и о новых течениях современной русской культуры". Важнейшие идеи этой работы Мережковский озвучит в своих выступлениях уже в 1892 г., а в 1893 г. она выйдет в свет. Книга Мережковского считается своеобразным манифестом символизма, в котором новые художественные ориентиры были впервые обобщены и обнародованы. Главным в этой работе является обоснование Мережковским "субъективно-художественного метода критики". Именно этот новый тип литературной критики можно считать творческой сердцевиной символизма. Его сутью является отказ от рационального и переориентация на интуитивное. Универсализм нового метода для русской литературы направления критики заключался в том, что его принципы легко применимы не только к художественным произведениям, но и к человеческому познанию вообще.

Откровенный индивидуализм и субъективизм эстетической системы, содержащейся в работе "О причинах упадка и о новых течениях современной русской культуры" позволял исследователям творчества Мережковского видеть в его переходе к символизму воинствующий разрыв с материализмом и преодоление позитивизма. Резкие высказывания в адрес позитивизма звучат из уст и самого Мережковского. Поэт говорит о нём не иначе, как о "мёртвенном позитивизме", лежащем камнем "на нашем сердце". В противовес натурализму материалистов и символистов, Мережковский предлагает положится на одухотворённость символов, говорящих об окружающем мире неизмеримо больше и точнее, поскольку символ — это иносказательное откровение о сущем, тогда как "мысль изречённая есть ложь".

Однако за скепсисом Мережковского в отношении позитивизма чётко проглядывает неспособность поэта порвать со своими идейными корнями. Пожалуй, даже наоборот. Именно в работе "О причинах упадка и новых течениях русской культуры" Мережковский особенно выразительно формулирует краеугольные мировоззренческие установки позитивизма в его развитом, продвинутом варианте:

"В эпоху наивной теологии и догматической метафизики область непознаваемого постоянно смешивалась с областью непознанного. Люди не умели их разграничить и не понимали всей глубины и безнадежности своего незнания. Мистическое чувство вторгалось в пределы точных опытных исследований и разрушало их. С другой стороны, грубый материализм догматических форм порабощал религиозное чувство. Новейшая теория познания воздвигла несокрушимую плотину, которая навеки отделила твердую землю, доступную людям, от безграничного и темного океана, лежащего за пределами нашего познания. И волны этого океана, уже более не могут вторгаться в обитаемую землю, в область точной науки (…) Никогда еще пограничная черта науки и веры не была такой резкой и неумолимой, никогда еще глаза людей не испытывали такого невыносимого контраста тени и света (…) В прежние времена метафизика набрасывала на нее свой блестящий и туманный покров (…) Теперь последний догматический покров навеки сорван, последний мистический луч потухает".

Очевидно, что и в этой своей, программной работе, катехизисе русского декаданса, Мережковский пунктуально следует за основоположником позитивизма О. Контом, безапелляционно провозглашая "смерть метафизики" и противопоставляя познаваемый мир материи и предугадываемый мир образов, символов, духа. Пожалуй, именно такое противопоставление материи и духа привели Конта к необходимости создание собственных религиозных представлений. В этом Мережковский прямо наследует ему, только если Конт применяет новые установки к области науки, то Мережковский — к области литературы и литературной критики.

Близкие идеи высказывал и Минский. К примеру, в своём главном труде "Религия будущего", опубликованном в год Первой русской революции, Высшее, Абсолют он называл словом "небытие" в противовес нашему бытию. Но если, подобно окультистам, гностикам и сектантам Мережковский делит мир на материю и дух, то неизбежно ему приходилось согласиться и с их трактовкой духовного мира как высшего и лучшего, а мира материи — как низшего, ущербного, погрязшего в грехе. Собственно, вся философско-эстетическая концепция раннего символизма, отражённая в книге Мережковского "О причинах упадка и о новых течениях современной русской культуры" и других его работах, и сводится к признанию этого факта. Целью художника становилось возвысится над царящим в мире противоречием. К. Д. Бальмонт в статье 1900 г. писал о том, что писатель-реалист описывает толпу, мчась вместе с ней, символист же — глядя на толчею внизу из своего окна. В связи с этим Бальмонт определял "великий принцип личности", который он видел в "отъединении, уединённости, отделеньи от общего". Видный религиозный философ русского зарубежья протоирей Г. Флоровский в этой связи пишет о ницшеанском духе русского декадентства с его стремлением очутиться "по ту сторону добра и зла", преодолеть этику эстетикой, а Бердяев — о проповеди Мережковским ницшеанского христианства с его эстетским восклицанием "Бог умер!".

Подобное мировоззренческое кредо и вело к тем внешне эффектным, эпатирующим проявлениям, по которым читающая публика конца прошлого века и составляла своё представления о генерации "новых романтиков". В плену их эстетского кокетства прибывала и лишённая философского содержания критика. Если мир плох, если он убог, ущербен, порочен, — то отсюда легко заподозрить отход декадентов от действительности. Внешне это могло выглядеть, к примеру, как отказ от любых концепций общественного прогресса как сугубо утилитарных, или как обращение к вымышленному, потустороннему, отвлечённому. В таком видении символизма много справедливого, но при этом не следует забывать, что речь идёт именно о символизме. Для него символ — это не аллегория, пустое содержание, жалкое отражение реальности. Символ — это и есть реальность во всей её широте, многофакторности и невысказанности. Вовсе не случайно уже в "Причинах упадка…" Мережковский писал:

"Символы должны естественно и невольно выливаться из глубины действительности. Если же автор искусственно их придумывает, чтобы выразить какую-нибудь идею, они превращаются в мёртвые аллегории, которые ничего, кроме отвращения, как всё мёртвое, не могут возбудить".

Кому не знакомы строчки В. Я. Брюсова:


"Тень не созданных созданий
Колыхается во сне,
Словно лопасти латаний
Не эмалевой стене

Фиолетовые руки
На эмалевой стене
Полусонно чертят звуки
В звонко-звучной тишине".


В своё время это стихотворение признавалось верхом бессмысленности. Позже для критики они стали классическим примером оторванности и погружения в потусторонний мир. И мало кто обращал внимание на сказанное В. Ходасевичем о доме Брюсовых на Цветном бульваре, где на кафельных печах причудливо отражалась лазурь неба и причудливые лапчатые тени, которые можно было воспринять как руки неведомого режиссёра. Стих Брюсова на глазах словно превращается в реалистический, чуть ли не натуралистический! Просто это даже не взгляд из окна, как писал Бальмонт, а взгляд на свет, проникший через зашторенное окно и отразившийся смутными бликами на стене.

 

Но даже такая условная отрешённость от действительности не может считаться характерной чертой символизма, тем более раз и навсегда данной. Сформировав свои мировоззренческие ценности, символисты переходят к их общественному апробированию не только через поэзию, прозу и литературную критику, но и посредством бурной общественной деятельности, нового, "духовного" "хождения в народ". Для Мережковского и Гиппиус это вылилось не только в сближении с сектантами, но и в организации в период с 1899 по 1903 гг. религиозно-философских собраний, где обсуждались вопросы неохристианства, общественного устройства и совершенствования человеческой природы.

На их основе вокруг Мережковских в Петербурге образуется религиозно-философское общество, тесно связанное с либеральным движением начала века, но имеющее свою яркую индивидуальность. О работе общества и о собраниях у Мережковских писал в своих воспоминаниях Н. А. Бердяев. По его мнению ценность собраний, проводимых религиозно-философским обществом, заключалась в том, что они давали начало диалогу представителей русской интеллигенции, "заболевших религиозным беспокойством", с иерархами церкви. На собраниях председательствовал ректор Петербургской Духовной академии епископ Сергий. Кроме него из церковных иерархов присутствовал епископ Антоний, впоследствии один из лидеров "новоцерковского" раскола. Со стороны светской культуры, помимо самих Мережковских, на собраниях А. В. Карташев, В. В. Розанов, Н. Минский, В. А. Тернавцев, в то время чиновник священного синода и другие представители столичной богемы. Бердяев подчёркивал лидирующую роль в деятельности религиозно-философского общества Мережковского.

Те же вопросы, что и на религиозно-философских собраниях у Мережковских обсуждались на страницах нескольких журналов. Сперва это был "Мир искусства", а после, уже в начале ХХ в., — "семейный" журнал Мережковских "Новый путь". Своей активной "миссионерской" деятельностью "Новый путь", ориентировавшийся в основном на петербургскую образованную публику, внешне противостоял другому ответвлению русских символистов, опиравшихся на московское издательство "Скорпион" и возглавляемых Брюсовым. Брюсов и его единомышленники продолжали исповедовать первоначальные ценности символизма, что выражалось в ориентации на "искусство ради искусства", большем индивидуализме, словом, на те ценности, которые были сформулированы Брюсовым в стихотворном лозунге: "Всё в жизни только лишь средство для звонко-певучих стихов". Для Мережковского и Гиппиус к началу века этого было уже недостаточно: "…Дай бог, — писала Гиппиус в статье "Я? Не я", появившейся в 1903 г. — чтобы этот страшный новейший "индивидуализм" поскорее слетел, как слой пыли от взмаха метлы. Он убил, съел всякую общественность, — съест и наше искусство".

По свидетельству Бенуа, религиозно-философское общество возникло при "благоприятном "попустительстве" властей". Однако власти не могло не тревожить, что на заседаниях общества утверждаются идеи "освобождения от гнетущего верноподданничества" и чуждости русскому народу исторического православия. Со временем власти разобрались в происходящем и в 1903 г. запретили собрания. Однако и сами Мережковские были не слишком удовлетворены "официальной" атмосферой религиозно-философского общества. Внутри него они создают специальную группу, собиравшуюся у них дома и обсуждавшую проблемы общественного устройства и религии более искренне. Из цензурных соображений собрания на квартире Мережковского и Гиппиус были названы "секцией по изучению истории и религий". Секция продолжит свою работу и после роспуска религиозно-философского общества. На её заседания приходили как либеральные священники-реформаторы, так и сектанты. Из представителей петербургской богемы здесь можно было встретить П. И. Карпова, А. Д. Скалдина, М. М. Пришвина, А. В. Карташева, приходил в эту секцию и А. А. Блок с женой. Из этой узкой группы своих единомышленников Мережковский и Гиппиус сформируют ещё один, ещё более узкий и тайный круг общения с ещё более обширным спектром обсуждаемых вопросов.


***
Отрицая совершенство мира материи, символисты не столько стремились к уходу в другой мир, сколько нацеливались на переустройство этого мира по лекалам высшего, идеального мира, так, как это прослеживается у сектантов и мистиков. Отсюда и критическое отношение Мережковского к исторической России и русской культуре. Поэтому, когда Мережковский провозглашал "Самодержавие — от Антихриста", его ближайшие последователи знали, чьи идеи он повторяет. Так Мережковский и его последователи присоединяются к традиции, видящей в сектантстве подлинную сущность и одновременно оправдание "национальной революции". Отсюда отношение Мережковского к русскому декадентству, как к "революционному славянофильству". В связи с этим он полагал даже, что "если когда-либо суждено зародиться самобытной русской культуре, то она вырастет из декадентства".

Таким образом, образ революции становился для Мережковского и его последователей символом их веры. Религия и есть революция, а революция и есть религия, — не уставал повторять Мережковский. При этом он определял революцию не как политический процесс, а как тотальное преображение мира. Религиозное отношение к революции опять и опять заставляли его мысленно возвращаться к своему "духовному народничеству", то есть к увлечению русским сектантством. В работе "Революция и религия" он провозглашал: "Сила великого русского раскола-сектантства, этой религиозной революции, … должна соединиться с ныне совершающейся в России революцией социально-политической". Неудивительно поэтому, что революция виделась Мережковскому так же, как религиозным реформаторам прошлого и его времени — как крушение старого мира, Апокалипсис, после которого, по убеждению сектантов, должно было установиться царство Божие на Земле. Разница между тем и другим виделась не в том, что и как вершилось, а от чьего имени вершилось: человека или бога? Отсюда Мережковский и другие мистики из интеллигенции выводили родственную связь, объединявшую, по их представлениям, Апокалипсис и революцию. Вероятно, что именно эта эстетическая позиция во многом и предопределила широкие знакомства Мережковских в среде революционной интеллигенции и симпатии к "народным революционерам", которыми, по их представлениям, являлись сектанты.

Разумеется, Мережковского нельзя считать революционером в точном смысле этого слова: он был противником существовавшего в России, но не борцом. Революционный "апокалипсис" для Мережковского и людей его круга была воплощением их эстетического идеала, а поэтому, когда реальность не оправдывала их ожиданий, они готовы были отвернуться и от революции. Своей критикой исторической России и исторического православия они подтачивали основы существовавшего в стране общественного устройства, но когда наступила пора решительного действия, одних разговоров о прекрасном, о преобразовании общества уже было недостаточно. В этом смысле совсем не случайным кажется тот факт, что Мережковские и после революции 1905 г., и после революции 1917 г. оказывались в эмиграции. Показательны на этот счёт дневниковые записи З. Гиппиус, которая рассказывала, как после лучезарного и радостного утра 1 марта 1917 г., поздним вечером, выслушав рассказы Иванова-Разумника об обстановке в Таврическом, о проповедуемой Советом рабочих депутатов "пугачёвщине" она с Д. С. Мережковским словно окунулась в "ужаснейший мрак".

Другие символисты пытались быть более последовательными и пробовали воплотить свои религиозно-философские искания на практике. Так, Минский ещё до сближения с Мережковским стоял на бунтарских позициях, что нашло своё отражения и в гражданской лирике поэта, за что сборник его стихов середины 1980-х гг. был уничтожен цензурой. В 1904 г. Минский после долгого перерыва возвращается к политической деятельности. Он публикует полный текст программы РСДРП, принятой на II съезде этой партии, начинает издавать газету "Новая жизнь", которая с 1905 г. становится органом российских социал-демократов, сочиняет наделавший в своё время немало шума "Гимн рабочих":


"Пролетарии всех стран, соединяйтесь!
Наша сила, наша воля, наша власть.
В бой последний, как на праздник, снаряжайтесь.
Кто не с нами, тот наш враг, тот должен пасть".


Вскоре, однако, Минский вынужден был бежать за границу, где он разрывает с социал-демократами и вновь отходит от политики.

Нетрудно увидеть, что строчки Минского, где он готов провозгласить врагом и уничтожить каждого, кто не разделяет его взглядов, сродни "ужасному мраку", увиденному в революции Гиппиус — и то и другое плод максимализма декаданса в применении эстетических мерок к реальности. При таком подходе революция для символистов становилась своеобразным аналогом радикального преобразования самого человека, его общественных отношений, быта, физиологии, человеческой природы. Для Мережковских, к примеру, это концентрировалось в области решения вопроса пола и отношений между полами. Без решения проблемы пола Мережковский и его единомышленники не видели возможностей достижения своего эстетического идеала.

Мережковский не был в русской философской традиции первым, кто обратился к проблемам пола и отношений между полами. В этом и во многом другом он следовал за другим крупным мыслителем рубежа веков В. В. Розановым. Более того, Н. А. Бердяев даже полагал, что Мережковского "нельзя понять без влияния на него В. В. Розанова". Неслучайно Розанов становится желанным гостем и завсегдатаем философско-религиозных собраний и лестно отзывался о собиравших их Мережковском. Розанова и Мережковского часто относят к одному кругу поэтов-символистов и одному направлению религиозно-философского возрождения рубежа веков, хотя каждый из них, безусловно, представлял из себя самостоятельное явление в российской культуре. Итогом размышлений Розанова над проблемой пола и его религиозного освящения можно считать работу "Люди лунного света", сразу же ставшую скандально знаменитой и породившую целую волну самых разноречивых откликов.

Влияние Розанова на Мережковского, конечно, нельзя сводить только к проблематике половых отношений. Но именно увлечение этой проблематикой придавало философско-эстетической системе Мережковского тот колорит, который особенно сильно выделял его из общего круга религиозных мыслителей конца XIX — начала ХХ вв. На эту особенность мировосприятия Мережковского, связанною с обострённым вниманием к проблемам пола, обратил внимание, в частности, один из крупнейших религиозных философов русского зарубежья Н. О. Лосский, ставший родоначальником интуитивизма — влиятельного течения в современной западной философии. Лосский подчёркивал, что Мережковского проблема пола волновала в связи с проблемой святости человеческой плоти и проблемой социальной справедливости (в её религиозном обосновании).

Отмечая, что на одном из древних языков Библии, арамейском, слово "дух" ("Rucha") — женского рода, Мережковский соответственным образом интерпретировал дух в православной троице, отождествляя её с Божьей Матерью. При этом Мережковский ссылался на одну из древних аграфа (неканонических, сохранившихся в устном придании сказаний о Богоматери). Таким образом бог, или точнее, идеальная личность для Мережковского — своеобразное единство мужской и женской природы. Этот идеал он переносил и на своё понимание человека. По верному замечанию Лосского, идеал личности для Мережковского — это некое двуполое существо, мужчина-женщина. При этом Лосский добавляет, что эта проблематика в конечном итоге приводит Мережковского к языческому истолкованию важнейших догматов христианства и отрицанию индивидуального "Я", человеческой личности в её христианском понимании. Парадоксальным образом это становится следствием чрезмерного идеализма декадентов.

Так же как для апробации своих представлений в области социальной революции Мережковский идёт на создание религиозно-философского общества, им предпринимаются шаги осуществить в практической плоскости революцию в области пола. Инструментом здесь, по мнению Мережковского и Гиппиус, должна была стать любовь. Как идеальная революция есть путь преобразования общества, так и идеальная любовь есть путь преобразования плоти. Любовь, в понимании символистов, сама по себе может снять противоречия между двумя личностями, создать условия для их полного единства. Но "тайна двух" для них была шире пола. В письмах Минскому Гиппиус, например, писала о том, что подлинная любовь для неё — это "бесконечная близость в странах неведомых, доверие и правдивость", чувственная же любовь —любовь "рабская", лживая, оскорбительная. В письме же Д. В. Философову она была ещё более определённей и рассуждала о том, что мечтает отказаться, оторваться "от старого нашего пола".

Но что может стать самым радикальным вариантом преображения человеческой природы, отношений между людьми, самой жизни. Таким самым последовательным вызовом окружающему, антитезой жизни в понимании декадентов может быть только смерть. Смерть выступает для них как единственный способ разорвать все узы, соединяющие человека с постыдным кругом земного существования. Умереть добровольно, уйти из жизни — вот что становится идеальным выходом из тупика несовершенного мира. Этот тип психологии интеллигенции описывал ещё Ф. М. Достоевский в своём романе "Бесы". Один из его героев готов был доказать через самоубийство своё превосходство перед богом и оправдать свою революционно-нигилистические убеждения. Тема смерти — одна из ведущих во всей творческой деятельности З. Гиппиус, — достаточно вспомнить её рассказ "Живые и мёртвые" или поэтические откровения 90-х гг. прошлого века. В одном из писем Минскому Гиппиус восклицает: "не хочу и не буду подчинена жизни — она моя, а не я — её". Тема эта становится тем ракурсом, через который Гиппиус смотрит и на общественные явления. В рассказе с показательным названием "Лунные муравьи", поэтесса ставит проблему самоубийства в широком контексте общественного упадка на конкретном социально-историческом фоне своей переломной эпохи.

Идея самовольного ухода из жизни получает развитие не только в творчестве З. Гиппиус. Одна из центральных поэм Мережковского так и называется: "Смерть". В ещё большей степени эта тема характерна для эстетических исканий Л. Н. Андреева. Жизнь его складывалась парадоксально. Светлые полосы чередовались в ней с тёмными. Одарённость и ранняя известность сочетались с бедным существованием в юные годы: в октябре 1893 г. Андреев был даже исключён из Петербургского университета. Учёбу пришлось продолжить уже в Москве на средства, выделяемые Обществом помощи нуждающимся студентам. В 1897 г. он запишет в своём дневнике: "Мне хочется жить, мне хочется стряхнуть с себя… безобразие, бедность, которые наполняли мои студенческие годы. Мне хочется работать и двигаться вперёд, жить всею полнотою жизни …".

Таким образом, Л. Андреев по своему происхождению был далёк от литераторов первой волны декадентства — Мережковского, Гиппиус, Минского, Бальмонта. Не вписывался он в их круг и по возрасту, литературному опыту. Но это лишь подчёркивает широту распространения идеологии, а главное — мировосприятия, отразившегося в эстетике декаданса. Сама по себе эстетика декаданса была бунтом новой урбанистической цивилизации против своих, по сути крестьянских, корней. Отсюда и тот пессимизм символистов в адрес народников и славянофилов, и тот максимализм в способах и средствах, которыми символисты готовы были утверждать новое на руинах старого. С одной стороны формирование новой городской культуры в прежде крестьянской России было явлением неизбежным. Но символисты стали слишком ранними цветами грядущей весны, они не выдержали заморозков социальных боёв, обрушившихся на них. Их "временем стало безвременье" и неопределённость, когда основные силы грядущего только-только вступали на сцену истории и контуры рождающего мира были ещё неопределенны, и нужен был "очень проницательный взгляд", чтобы "рассмотреть контуры" надвигающихся событий. Отсюда ощущение смерти, "ужаснейшего мрака", столь характерное для творчества ранних символистов, а так же их духовных последователей, к которым условно может быть отнесён Л. Андреев.

Современник Леонида Андреева, критик В. В. Воровский писал о его творчестве: "Л. Андреев унаследовал от предшествующих поколений русских художников-интеллигентов две противоречивых наклонности: болезненное тяготение к вопросам общественности и безнадёжный пессимизм в оценке их". Воровский настаивал, что именно в этом следует видеть основное содержание творчества Андреева. "Леонид Андреев, — рассуждает Воровский, — противопоставляет всем многообразным вопросам жизни общества и личности лишь неизменные: смерть, безумие и тьму, то есть физическую, интеллектуальную и нравственную смерть. Это его ответ на все наши запросы. Словно перед пытливой душой автора поставили чёрное стекло, поглотившее все яркие, жизнерадостные, красочные лучи, и грустный флер закрывает от него весь многоцветный мир. Что для него жизнь Человека, с его радостями и восторгами, с его борьбой, победой и падениями, когда там, в глубине сцены, стоит загадочный Некто в сером и отмечает таяние воска в свече жизни?.." Воровский полагал, что пока Андреев разрабатывал в своих рассказах сюжеты, взятые из жизни, в них было много правды и даже оптимизма, поскольку в жизни действительно много неутешительного. Но когда со своими представлениями переходит к разрешению социальных вопросов, противоречивость его творчества сказывается в полной мере и автор заходит в тупик, поскольку "жизнь в целом не может быть понята или разрешена умом, отрицающим жизнь, ни видящим впереди ничего, кроме смерти, безумия и тьмы".

Оценка творчества Л. Андреева, данная Воровским, в значительной мере отражает черты, общие для эстетики декаданса, её пограничных воплощений вообще. Преобразование жизни через её отрицание, уход от реальности через самоубийство — такая позиция не могла быть жизнеспособной мировоззренческой базой. Но в условиях кризиса, посеянные ею семена могли дать обильные всходы. Не случайно критики начала века писали, что рассказы Л. Андреева вызвали целую эпидемию самоубийств среди молодёжи, разочарованной в социальной действительности, путей преобразования которой они не смогли сразу разглядеть в сумерках политической реакции. Ведь не стоит забывать, что в России именно через литературу, а не через прессу или политическую агитацию шло формирование общественного мнения и общественных идеалов поколений, вступающих в жизнь.

Конечная тупиковость своих установок осознавалась и самими декадентами. Не случайно Мережковский и Гиппиус поначалу вовсе отрицали свою приверженность идеям декадентства, противопоставляя его "чистому" символизму, а потом, когда их прежняя аргументация утратила свою убедительность, активно заговорили о своём преодолении декадентства и порождаемого им духовного опустошения и упадка. Ещё в 1896 г. Гиппиус называла "болезненное декадентство и бессилие" "неумной заразой", уверяла, что "всякого декадентства, и даже всякого прикосновения к нему" боится "пуще огня". Но если одни символисты смогли найти своё место в жизни, приняв на себя нелёгкое бремя служения своему народу и Отечеству, то Мережковский и Гиппиус так и не смогли принять действительность, а вместе с ней — и историческую Россию. Если В. Я. Брюсов после Октября не только совершенно осознанно вступил в партию большевиков, но и взвалил на себя груз практической работы в области народного просвещения и культуры, то Мережковский сделал выводы из происходящих в России потрясений совершенно иные.

После революции 1905 г. окончательно разочарованный в окружающей его действительности Мережковский заявит, что теперь осознаёт связь между самодержавием и православием, а следовательно к новой, идеальной религии, "обновлённому христианству" нужно идти через разрушение этих обоих начал русской жизни. В 1910 г. он выпустит сборник который без обиняков будет назван "Больная Россия". В нём будут следующие слова о стане, вскормившей его и принявшей его как поэта: "Россия — "матушка", и Россия — "свинья". Свинья–матушка. Песнь торжествующей любви — песнь торжествующей свиньи. Полно, уж не насмешка ли? Да нет… Ах, вы, деточки, поросяточки! Все вы, — деточки одной Свиньи Матушки. Нам другой Руси не надо. Да здравствует Свинья Матушка! Как мы дошли до этого?" естественным будет и бегство Мережковского из России после Октябрьской революции. Как пишут современные исследователи наследия Мережковского Е. Андрущенко и Л. Фризман, "видно, не даром в его жилах текла кровь первого русского эмигранта — князя Курбского. Через 356 лет он пошёл путём своего далёкого предка". Здесь необходимо добавить, что этот путь был путём измены.

Грузом прежних установок Мережковский будет обречён на половинчатость своих попыток преодолеть декадентство и в своём творчестве, и в своей жизни. Как приговор, подписанный самому себе, прозвучит выступление Мережковского по французскому радио в 1941 г., в котором он выступил в поддержку Гитлера, совершившего вероломное нападение на Советский Союз. Ирина Одоевцева в своей книге "На берегах Сены", вышедшей в Париже в 1983 г., писала по этому поводу: "А ведь сам он всю жизнь твердил об Антихристе, и когда этот Антихрист, каким можно считать Гитлера, появился перед ним, — Мережковский не разглядел, проглядел его". Друзья отшатнутся от Мережковского. В декабре 1941 г., в обезлюдевшем Париже, оккупированном фашистами, он умрёт, оставив для потомков неразрешённым тот вопрос, на который пытался ответить всю свою жизнь — что же такое Россия и в чём её великое предназначение.

Конечно, русский декаданс, тем более, русский модерн как более широкое культурное и духовное понятие не может быть отождествлён с чем-то мёртвым, застывшим, с чем-то раз и навсегда данным. Он жил, развивался, принимал новые обличия. На его адептах и основах учения сказывалась жизнь российского общества. Так, революция 1905 г. подвела черту не только под целой эпохой истории страны, но и под тем, что может быть названо эпохой раннего символизма. После революции 1905 г. символизм развивался уже по совершенно иным канонам, искал новые пути осмысления в корне изменившейся действительности. Но очень многое из того, что было отмечено уже в творчестве раннего Мережковского, Гиппиус и многих других "символистов первого призыва" переживёт их время, сохранится и потом, когда тон в русской литературе будут задавать совсем другие имена.


Страница 1 - 3 из 3
Начало | Пред. | 1 | След. | Конец | По стр.

© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру