Старая русская книга была ему так желанна

Памяти Ивана Васильевича Лёвочкина (1934-2013)

Кажется, совсем ещё недавно Иван Васильевич сидел за этим своим рабочим столом и предлагал очередному из посетителей присесть рядом, для негромкой беседы, которая не отвлекала бы от занятий других сотрудников возглавляемого им рукописно-старокнижного хозяйства.

Стол невелик. Я ни разу не видел его загромождённым высокими стопами книг в темнокоричневых, будто припекшихся кожаных переплётах.

Эти стопы, как и положено им, покоились на стеллажах в совсем иных помещениях библиотеки, приспособленных для длительного, подобного вещему сну, хранения. Сюда же, на его стол извлекалась, как правило, лишь та рукопись, над которой он сейчас работал.

Это могло быть Архангельское Евангелие 1092 года, исполненное древним кряжистым уставным письмом…

Или же Лицевое Житие преподобного Сергия Радонежского, с его драгоценными, тончайшей кисти миниатюрами…

Или Евангелие, преподнесенное в 1344 году великому князю Московскому Симеону Гордому…

Или обшитый пурпурной тканью том Псалтыри, который принадлежал самому царю Ивану Грозному.

А могла гостить на столе и малоприметная по названию Копийная книга Троице-Сергиева монастыря, восхищавшая исследователя беглыми, щеголеватыми почерками иноков-скорописцев XVI столетия. Эту русскую скоропись, которую многие в наши дни принимают за головоломное тайное письмо и не имеют усердия освоить, он прочитывал легко, с наслаждением, как, положим, охотник читает следы тетеревиного тока на апрельском снегу.

Вглядываясь теперь в цветной фотопортрет Ивана Васильевича Лёвичкина на фронтисписном развороте его «Очерков по истории русской рукописной книги XI–XVI вв.», узнаю в доброй его улыбке, в лучении уставших о чтения глаз эту сдержанную радость от очередной встречи с каким-то из обожаемых им рукописных томов. А будь их на столе целые стопы, чьей бы голове, даже и такой тверёзой, не закружиться? Ведь каждая из них писалась когда-то столь долго, с такой отдачей любви, молитвенной собранности, прилежания, что негоже и читать её несобранно, раздёргиваясь воображением семо и овамо. Настоящая книга непременно ревнует нас к другим книгам. Всё в её существе – от облика до содержимого – заряжено силой притяжения, хочет быть, по признанию Лёвочкина, «привлекательным и желанным для читателя».

Фотограф и снял его за этим как раз столом. В сантиметрах от локтя – распахнутая рукописная книга (старинный грамотей сказал бы по-своему: «разломленная»). На седой голове и на плече – мягкий свет от близкого окна. Какого именно? – стараюсь вспомнить. Ведь в углу комнаты, где в последние годы работал Иван Васильевич, сразу два окна, и одно замечательней другого. То, что у него за спиной, смотрит прямиком на Кремль, на Боровицкие ворота. В другое – заглядывают купола Храма Христа Спасителя. Это потому, что и сама комната по фасаду Пашкова дома, выделенная однажды под рабочее владение «рукописникам» Российской Государственной библиотеки и их маститому учителю, – краеугольная. Уж подлинно: она во главе угла! Какой бы, спрашивается, из министров, из властелинов наших судеб, не возжелал ежедневно озирать мир из таких вот окон?

Но Ивану Васильевичу что до подобных привилегий? Каждым рабочим утром, до самого лета 2013-го, он, несмотря на свои без малого восемьдесят, ездил на работу в переполненной щёлковской электричке, потом втискивался в переполненный же метровагон, а краткий пеший путь за два угла Пашкова дома до проходной одолевал всегдашним армейским шагом, чтобы своё появление в присутствии обозначить первым, – но вовсе не в обиду или назидание тем, кто припозднится, а лишь для подтверждения сноровки бывалого советского пограничника.

Выходец из рязанского крестьянского рода, он до призывного срока успел вкусить колхозных трудодней, а служить в 1953-м, несмотря на щуплость и невысокий росток, но при этом отличное умение гарцевать верхом, был определён на погранзаставу в Туркмению, к берегу Атрека, напротив Ирана. О чём и тогдашние его юношеские стихи:

Солончак да сопки

Да нещадный зной.

Вдоль дозорной тропки

Лишь кустарник злой.

Над родной заставой

Красной точкой флаг.

Это нашей славы

И надежды знак.

Уже в Москве студенческой, после трёх лет срочной и трёх же сверхсрочной службы, писал, не без вызова:

Я немного ездил, и мне

Незнакомы большие реки.

Был подпаском на тихой Цне,

Пограничником на Атреке.

Но могучий седой Енисей

С громкой славой его былинной

Мне, конечно, ближе, ясней

И дороже всякой Неглинной.

И хотя теперь-то «всякая Неглинная», лишь догадываемая под асфальтом, – где-то совсем поблизости, у подножий Кремля томится в трубах, ему некогда в ту сторону поглядывать. Для того есть особые бдительные службы, ведающие безукоризненностью эскорта к Боровицким воротам избранных моторов.

Разве иногда лишь скосит цепкое око на ближайшую к Пашкову холму полосу тротуара: не опаздывает ли посетитель, а то и целая группка слушателей, с которыми договорено встретиться – за этим столом или в читальном зале – ровно в одиннадцать?.. Нет, кажется, спешат. Значит, можно пройти навстречу – на внутренний двор старинного книгохранилища, где старый табашник Лёвочкин, кстати, позволить себе и первый с утра перекур.

Воспитанный со студенческой поры недюжинными педагогами, как историками, так и филологами, Иван Васильевич до самых своих последних выездов в Москву был неразлучен с вузовской молодёжью. И первокурсники, и аспиранты равно обожали его лекции, эти всегда взволнованные признания в любви к старинной русской книге. Он мог не то что часами, а целыми днями с жаром открывать им подробности того, как искусно и дельно «строилась» стародавняя рукопись, как разлиновывались листы пергамена или бумаги под буквенные строки и колонки, как бок о бок с переписчиками текстов брались за дело художники – создатели цветных заставок, миниатюр, торжественных киноварных вязей, как собирались самые первые на Руси библиотеки – монастырские, княжеские, церковные, как грамота становилась достоянием не только монахов, придворных летописцев, купцов, дружинников, но и молодых парней, наловчившихся на белых листах бересты процарапывать строчки первых любовных признаний. Как, наконец, каждое рукописное сокровище тщательно оберегали от порчи, заботясь о прочности чернильных отваров, упаковывая каждую книгу в надёжную деревянную обложку, обшитую кожей, а то и облистанную поверх неё металлическим окладом.

Но в его рассказах как часто сквозила и горечь. Эти рукописи, которые он им показывает, а иногда и позволяет подержать в руках, увы, лишь малый остаток от того несметного книжного роскошества, которым располагали русские княжества уже в первые века христианской грамотности. Каждую из них надо бы немедленно издавать факсимильно, а поди выколоти денег на издание.

Взять хотя бы XI столетие, второй век христианства на Руси, от которого до наших дней уцелело… всего-навсего три евангелия – Остромирово, Архангельское и, частично, Реймсское. А ведь действующих храмов к концу того столетия в стране насчитывались уже не десятки, а целые сотни, и в каждом для литургии и других служебных чтений нужно было иметь не только собственные Евангелие и Апостол, но и Псалтырь, и множество иных книг самой первой необходимости. Какие же невосполнимые понесены утраты, какой страшный ущерб! И в первую очередь, – пропажи в пору нашествий, с непременными при них пожарами. Вплоть до московских огненных смерчей 1812 года.

Как же нужно лелеять каждый из уцелевших томов! Сколько нужно сегодня в стране подлинных ценителей этих драгоценных культурных жил, уходящих в самые глубины нашей истории. Палеография – наука о прекрасном мире, о художественном облике и устроении древних рукописных книг – разве не достойное поприще для молодого исследователя, открывающего перед собой за пядью пядь пространства отечественной истории? И пусть никого не смущает, что палеографию, наряду с той же нумизматикой, археологией или сфрагистикой, относят к вспомогательным историческим дисциплинам. Разве кто запретит палеографу при желании заняться и собственно историческими разысканиями? Вот и он сам не уместил же все свои познания и порывы в научное описание редчайших книг, почерков, книжных стилей. Его занимали и загадки происхождения, смыслоглубины той или иной древней рукописи. И этот путь однажды вывел его к первоистокам кириллического письма, к трудам самих создателей Славянской письменности – святых равноапостольных Кирилла и Мефодия. Целый цикл статей доктора исторических наук И.В. Лёвочкина, посвящённых малоразработанным вопросам их наследия, по достоинству отмечен был подробной статьёй о нём в болгарской «Кирило-Методиевской енциклопедии». Говоря об этом единственном в своём роде коллективном исследовании, он только не раз сокрушался по поводу того, что до сих пор и у нас в России, самой достойной, как показывает история, наследнице великого духовного дара Солунских братьев, нет как нет своего энциклопедического памятника, посвящённого их подвигу.

Иван Васильевич во время наших с ним встреч разных лет и даже десятилетий любил вспоминать о первых своих шагах молодого учёного в отделе древних рукописей Государственного Исторического музея, где он трудился под руководством таких выдающихся наставниц старой палеографической школы как Марфа Вячеславовна Щепкина и Татьяна Николаевна Протасьева. Его рассказы меня особо возбуждали ещё и потому, что и сам я однажды в течение двух или трёх недель наслаждался работой и одновременно лицезрением стародавних книг под руководством двух этих чудесных русских женщин. Но об этом дай Бог ещё написать.

А во время рассказов Ивана Васильевича мы с ним мысленно совершали пешую прогулку от Пашкова холма к парадному подъезду ГИМа, что на Красной площади. Но если в реальности пеший путь вдоль державных стен и башен занял бы у нас от силы минут десять, то беседа позволила мне как-то заметить Лёвочкину, что Кремль уже более полувека не отпускает от себя бывшего пограничника, но лишь перевёл его служение в иной ранг, при котором доверено оберегать уже не пяди и вёрсты земные, не её леса, воды и недра, а сами духовные скрепы страны.


© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру