Очерк истории изучения памятников русской деловой письменности (XVIII–XX вв.)

XX век в истории русской деловой письменности: разработка основных направлений, поиск новых источников, заложение теоретического фундамента лингвистического источниковедения

О некоторых тенденциях изучения языка рукописных источников в русской лингвистической мысли начала XX в. (М. Н. Сперанский, В. М. и Е. С. Истрины)

Начало XX века — время стремительных преобразований и «шатаний» в науке, которые все же происходили в русле отечественных филологических традиций. Возникавшие «неофилологические» общества и попытки осмысления языка в иной плоскости — психологической, поэтической, философской — отчасти явились и реакцией на консервативный «традиционализм» и были своего рода знаменем нового времени русской науки[i]. Мы оставляем эту интереснейшую часть за границами нашего исследования и обратимся к историко-лингвистической части.

В конце 1890-х – начале 1890-х годов выходят редкие по жанровому своеобразию и источникам труды М. Н. Сперанского, открывшие научную разработку «потаенных» памятников русской письменности. Цикл работ ученого «Из истории отреченных книг» [Сперанский 1899а; 1899б; 1900; 1908] приоткрыл завесу недоверчивого отношения к апокрифической литературе. В них были подробно проанализированы с текстологической, историософской, этнокультурной точек зрения трепетники, гадания по псалтири, Тайная тайных, Лопаточник и другие самобытные сборники древнерусского национального искусства, какими, вне сомнения, являются эти произведения. Не только новые жанры были введены в оборот исследований, но и разрабатывались новые подходы, и система методологии. В эти же годы он выпускает палеографические этюды и исследования малоизвестных памятников письменности, среди которых «Златоуст. Рукопись XVI века Тверского музея» [Сперанский 1889в], «Духовные стихи из Курской губернии» [Сперанский 1910] и позднее, уже в советское время, получили широкую известность памятники старинной новгородской литературы [Сперанский 1934].

Исследования «потаенной» литературы, как кажется на первый взгляд, не имеют ничего общего с деловой письменностью. И этот тезис был бы верен, если бы мы отталкивались от генеалогии письменной традиции. Но возможен и другой взгляд на такое яркое проявление словесного искусства: деловая письменность также по-своему сакраментальна, «потаенна», так как представляет собой особую систему языковых средств, оформляющих не только бытовые, имущественные, но и духовные отношения.

Труды В. М. Истрина и Е. С. Истриной, посвященные изучению языка древнейших памятников письменности и особенностей их языка, также считаем значительными достижениями русской исторической школы филологии. Это прежде всего «Александрия русских хронографов. Исследование и текст» [Истрин 1893], «Синтаксические явления Синодального списка 1 Новгородской летописи» [Истрина 1923] и др. Особый интерес представляет курс лекций по древнерусской литературе (переизд. [Истрин 2003]), в котором почтенный академик посвятил отдельную главу древнерусскому литературному языку, его возникновению и развитию в киевский период. Здесь же он поднимает вопрос о социальной дифференциации языка того времени и говорит о роли Киева в формировании административно-правовых отношений.

В «Руководстве по истории русского языка» мы находим и некоторые замечания о языке деловой письменности: «…приказные дьяки, — пишет Е. С. Истрина, — писали свои грамоты на русском языке. Но русский язык в то время (XV в. — О. Н.) уже делился на наречия, а в самой Москве образовалось особое свое московское наречие. Понятно, что московские дьяки говорили и писали на этом московском наречии. Так образовался на Руси другой книжный язык, русский деловой язык московских приказов» [Истрина 1915: 79].

Во многом ощутимо было влияние старших представителей академической школы: Ф. Ф. Фортунатова, Е. Ф. Корша, Е. Ф. Карского, А. А. Шахматова, А. И. Соболевского и др. Но даже у них наблюдается естественный поворот к этнологической стороне языка, более глубокому и соответствующему тому историческому моменту осознанию языковых процессов в ракурсе общеславянской цивилизации и самобытности ее развития в «безвременные»[ii] годы надвигающейся трагедии (вспомним упоминавшуюся нами последнюю книгу А. А. Шахматова «Древнейшие судьбы русского племени» [Шахматов 1919]).

Работы Л. Л. Васильева по акцентологии и фонетике древнерусских памятников

Из исследователей памятников русской старины необходимо отметить Л. Л. Васильева, который своими трудами в области акцентологии и фонетики заложил основы этих дисциплин в славистике. Причем следует особо подчеркнуть, что он работал с источниками делового содержания, а значит извлекал не стилизованные, а подчас естественные языковые «сюжеты» для своих разысканий. Л. Л. Васильев выработал принципы лингвистического анализа рукописей с точки зрения орфографии и изучил отношение графического знака реальному звуку [Васильев 1905а; 1905б; 1908; 1910]. Глубокий и тонкий ученый, он оставил весомый след и как этнофонолог. Его статья «Язык “Беломорских былин”» [Васильев 1902] исследовала систему вокализма и консонантизма севернорусских говоров. Выпущенная через несколько лет после кончины ученого книга «О значении каморы в некоторых древнерусских памятниках XV–XVII веков» [Васильев 1929] была задумана как часть «особого отдела» — грамматики древнерусского ударения по великорусским памятникам XVI–XVII и начала XVIII вв. Работа Л. Л. Васильева была удостоена большой премии имени М. Н. Ахматова и получила восторженный отзыв А. А. Шахматова, в котором есть и такие строки: «…я еще раз выскажу свое восхищение по поводу сделанного им блестящего открытия[iii]… В предложенных научных доказательствах находим вдумчивые и важные исследования как о природе русских звуков, так и о месте ударения в целом ряде грамматических и лексических категорий» [см. предисл. А. А. Шахматова к указ. кн.: Васильев 1929: IX–X].

В эти годы и даже ранее в русской науке возникает ряд имен, которые займут достойное положение продолжателей дела исторического языкознания в духе традиций А. Х. Востокова, И. И. Срезневского, Ф. И. Буслаева. «Семидесятники» и «восьмидесятники» уже в 1890-е годы заявят о себе значительными работами по этнографии, истории и теории русского языка. Это — Г. А. Ильинский, Н. Н. Дурново, Н. М. Каринский, Д. Н. Ушаков, С. П. Обнорский, А. М. Селищев, М. Н. Петерсон, Л. В. Щерба др.

Роль русского языка и его памятников в концепции развития отечественной культуры Г. А. Ильинского

С деятельностью Г. А. Ильинского обычно связывают открытия в области праславянской этимологии и изучение памятников южнославянской письменности (обзор взглядов ученого в этих областях был дан еще первым его биографом, см. [Журавлев 1962]). Только недавно в Отделе рукописей Института русского языка им. В. В. Виноградова РАН была обнаружена рукопись объемной книги по истории русского языка, написанной им в Саратове в 1920-е годы. Расшифровка и публикация фрагментов труда Г. А. Ильинского показали исключительную ценность и актуальность высказанных им положений для анализа эволюции языка великорусской народности [Ильинский 1999а; 1999б]. Концепция ученого состояла из трех необходимых компонентов: научная система истории русской культуры, по его мнению, должна строиться на истории языка, истории литературы и истории народа. «Поэтому характерной чертой работы ученого, — пишут первые публикаторы его труда, — является исследование не только лингвистических, но и культурно-этнологических (курсив наш. — О. Н.) вопросов…» [Ильинский 1999а: 18]. Одной из центральных проблем, которую рассматривает Г. А. Ильинский, стал вопрос о «центробежных» и «центростремительных» силах в истории русского языка. Он говорит не только об объединительном значении церковнославянского языка в первые века русской государственности, но и о влиянии географического устройства Великой Восточно-Европейской равнины, о роли духовных центров в созидании общерусского языкового и культурного пространства. Любопытное замечание находим у него по этому поводу: «… монашеская братия (в Древней Руси. — О. Н.) была вообще очень пестрой по своему этническому составу и в одной и той же обители за одним столом полянин сидел с кривичем, вятич с волынцем, северянин с словенином, дрегович с хорватом. Пребывая в общежитии не только в переносном смысле, но и в буквальном, все они, естественно, очень скоро освобождались от своих племенных привычек и обычаев и сливались в корпорацию, однородную даже по своему языку<…> Одним словом, общность духовной культуры явилась одним из самых крепких обручей, которыми связывался в одно целое союз земель, вошедших в состав юного русского государства» [там же: 20]. Ученый пишет о том, что уже в киевский период русской истории народ Древней Руси «не имел узкого национального характера, — он не был ни малорусским, ни белорусским, ни великорусским, а был общерусским в самом тесном значении этого слова» [там же]. Следовательно, с объединением племен и образованием единого русского отечества зародилось и единое национальное сознание. Все эти доводы ученый предъявляет не гипотетически, а извлекает из памятников русской письменности (и прежде всего летописных сводов, которые, кажется, под пером автора ожили заново). Говоря о литовско-татарском периоде, Г. А. Ильинский замечает: «… furur tatariens привел к этническому уплотнению и консолидации трех главных племенных групп русского народа. Если еще в начале XIII века их расселение носило экстенсивный характер…, то теперь после вызванной татарским нашествием перегруппировки национальных сил, предки великорусов, белорусов и малорусов сбились в гораздо более плотные тела <…> А это, в свою очередь, должно было оказать самое благоприятное влияние на развитие этнографических особенностей каждого из трех племен в смысле их наибольшей индивидуализации. Среди этих особенностей первое место, конечно, занимал язык, наречия которого стали быстро дробиться на более мелкие говоры» [там же: 22]. Глубокие суждения ученого заставляют по-иному взглянуть и на состояние русской народности в московский период. Так, в частности, он полагает, что «ни о каком украинском национальном сознании даже в XVII веке не могло быть и речи, и среди южнорусской интеллигенции даже под микроскопом нельзя заметить ни малейшего стремления противопоставлять себя как особую «нацию» своим северным собратьям» [там же: 25]. Ученый приходит к такому выводу: «… в XVII веке центростремительные силы в истории образования русского языка и нации оказались куда могущественнее центробежных» [там же].

Можно было бы указать и на другие идеи Г. А. Ильинского, которые явились лишь частью его оригинальной концепции (в том опубликованном варианте, который мы имеем к настоящему времени). Остальные главы книги посвящены истории образования малорусского и белорусского литературного и культурного языков, «правеликорусскому языку», исследуется взаимоотношение церковнославянского и древнерусского языков, дается краткий очерк истории изучения русского языка и др. Ценность этого труда (надо полагать, что он все же будет издан) состоит в обобщении, систематизации и в пересмотре существовавших взглядов на историю русского языка в широком этнокультурном и конфессиональном поле. Оригинальная авторская концепция развития русского языка, думается, получит в дальнейшем более детальное освещение, в том числе и применительно к изучению делового языка.

Взгляды Н. Н. Дурново на изучение памятников русской деловой письменности

Историко-лингвистические работы Н. Н. Дурново весьма разнообразны и имеют не только научную, но и методико-педагогическую направленность. Многие его курсы были предназначены для обучения студентов чтению и анализу древнерусских текстов. Таким практическим целям, например, отвечали «Очерк истории русского языка» [Дурново 1913а; переизд.: Дурново 2000: 1–337], где автор проанализировал историю форм склонения и спряжения, «Хрестоматия по малорусской диалектологии» [Дурново 1913б], «Хрестоматия по истории русского языка» [Дурново 1914] и др. Последние две работы воспроизводят тексты грамот (преимущественно XII–XIV вв.) делового содержания и записи образцов малорусских говоров. Все же даже имея в педагогическом арсенале некоторые серьезные труды по истории отечественной словесности, Н. Н. Дурново с сожалением замечает: «Русская научная литература очень бедна общими пособиями по историческому изучению русского языка» [Дурново 1908]. Оттого ученый не пропускает практически ни одного значительного пособия или курса, часто выступает с рецензиями в отечественных и зарубежных изданиях. Нередко научная полемика получалась весьма острой. Так случилось, например, после выхода из печати в 1907 году «Лекций по истории русского языка» Е. Ф. Будде. Н. Н. Дурново, не отрицая заслуг «видного представителя науки о русском языке», заметил, в частности, следующее: «…Б<удде> не только не знаком с задачами, методами и источниками истории литературы и истории, но имеет неясное представление и о своей науке (история русского языка, которая вовсе не является какой-то особой дисциплиной, отличной от сравнительного языковедения, а представляет лишь отдел науки о языке вообще, называемой сравнительным языковедением. Далее, говоря, что свидетельства языка беспристрастны, а письменные памятники историка пристрастны и субъективны, Б<удде> забывает, что письменные памятники языка тоже пристрастны, потому что всякий писец старается не выдать своего говора, а писать на литературном наречии, и что, с другой стороны, и историки основываются не на одних только рассказах летописцев» [Дурново 1908: 330]. Другие замечания Н. Н. Дурново и подробный разбор истории звуков выдержаны в еще более критическом тоне, но, видимо, были продиктованы не только личными взаимоотношениями, а самим подходом ученого к описанию и анализу древнерусских источников.

Эта методика была им применена при написании курса «Введение в историю русского языка», изданного впервые в Брно в 1927 году. Основу книги составили две главы: в первой дан подробный обзор памятников XI–XVIII вв. с указанием на их диалектную принадлежность (это было существенным отличием от других работ подобного типа) и критической оценкой. Автор применяет оригинальную классификацию источников, подразделяя их на оригинальные и переводные по своему происхождению. Интересные наблюдения приводит Н. Н. Дурново, касаясь и жанровой разновидности древнерусских текстов. Весьма ценным параграфом является и «Эволюция правописания и языка русских письменных памятников в X–XX в.». По мнению Н. Н. Дурново, «до XV в. мы не имеем вполне определенных указаний на существование в пределах русской языковой области других литературных языков, кроме цсл.» (цит. по изд. [Дурново 1969: 33]). Говоря о различии языков памятников разных территорий, ученый сводит их «больше к правописанию и стилю», отмечая, «что еще в XII в., если не раньше, проведено было повсюду разграничение между языком литературным цсл. и деловым р<усским>, который допускался и в летописном рассказе там, где не преследовались цели литературные» [там же]. Автором приводятся также любопытные наблюдения над развитием делового языка в Белоруссии и Малороссии. Как и А. И. Соболевский, он считает, что язык южнорусской и белорусской письменности «подвергся сильной полонизации» [там же: 34]. Более подробно Н. Н. Дурново говорит о «собственном деловом языке» Московской Руси, который, как полагает ученый, развился на основе московского говора в XV–XVII вв. и господствовал до XVIII в. «Этот «приказный язык», почти свободный от элементов цсл., к середине XVII в. достиг большого развития и имел все данные стать литературным» [там же], — пишет ученый. Оставляя за ним значительные права и области применения, Н. Н. Дурново считает, что он так и остался «только языком деловой письменности», хотя и не отрицает проникновение элементов делового языка в «традиционный литературный цсл. язык» [там же]. Еще одно важное замечание о специфике делового языка в этот период, сделанное автором книги, таково: «Как письменный язык грамотных людей, приказный язык не был только письменной передачей разговорной речи и в свою очередь представлял ряд частью намеренных уклонений от строя живой речи…» [там же].

В указанном труде впервые дается и филологический обзор свидетельств иностранцев о русском языке и их краткая характеристика.

Деловая письменность и проблема происхождения русского литературного языка (С. П. Обнорский – А. М. Селищев)

Комментированное издание Е. Ф. Карским «Русской Правды по древнейшему списку» [Карский 1930] вновь обострило интерес к старинным памятникам русского письма и вызвало ряд работ по анализу языка древнейшего свода законов Русского государства. Одним из первых высказал гипотезу о происхождении древнерусского литературного языка С. П. Обнорский, как раз основывая свои взгляды на изучении этого источника. Суть его концепции вкратце состоит в том, что в Древней Руси бытовал свой оригинальный литературный язык, который на первых этапах развития не испытывал сильного влияния церковнославянского языка. Только позже, примерно с XIV века, оно стало ощутимым. Этот тезис был основан на том, что в Русской Правде нет старославянизмов, а приводимые им германизмы вроде вира, гридь, мытникъ, тиоунъ и др. свидетельствуют о северном происхождении древнерусского литературного языка (см. [Обнорский 1934]). В дискуссии на эту тему весьма доказательным прозвучал отклик А. М. Селищева, придерживавшегося более строгой позиции. «С. П. Обнорский отмечает, — пишет он, — «поражающую цельность», «изумительное единство» в отношении элементов русского языка, отражающихся в «Русской Правде». Эту цельность он объясняет тем, что «Русская Правда» представляла тип древнерусского литературного языка раннего периода, предшествовавшего периоду усвоения языка старославянской (южнославянской) письменности в качестве литературного в среде восточных славян. Нет, «Русская Правда» не представляет указания на существование особого типа древнерусского литературного языка…» [Селищев 1968а: 133]. В чем же, по мнению А. М. Селищева, заключается ошибочность подхода С. П. Обнорского? «Близость к живой народной речи, — продолжает он, — обусловлена была не тем, что то был начальный момент его письменного применения, а содержанием речи, сферой применения его. Не только в XI веке, но и позднее, не только у русских, но и у сербов, у которых язык старославянской письменности имел то же применение, что и у восточных славян, произведения делового содержания писались не «высоким» языком церковных книг и торжественных слов-проповедей, а простым деловым языком. Когда говорили о воровстве, о драке, о вырванной бороде, о разбитом в кровь лице, применялась и соответствующая речь — речь обыденной жизни» [там же]. В заключение А. М. Селищев говорит: «Не только стиль, но и точность содержания деловой речи, документальная точность требовала применения соответствующих слов — слов русских определенного значения» [там же][iv].

И все же эта дискуссия как факт нашей истории была показательна. При почти всеобщем неодобрении концепции С. П. Обнорского неизменным остается то, что: 1) язык Русской Правды — древнерусский в своей основе; 2) ученый доказал наличие в Древней Руси многожанрового письменного языка, имеющего восточнославянскую генеалогию.

Что же касается деятельности А. М. Селищева в этот период, то более всего его интересовало славянское языкознание. Собственно истории русского языка и памятникам письменности он посвятил несколько работ: разбор книги Н. Н. Дурново «Очерк истории русского языка» [Селищев 1927], «Критические заметки по истории русского языка» [Селищев 1968б], посвященные анализу книги Л. А. Булаховского по истории русского литературного языка, небольшая статья по краеведению «Русский литературный язык и местные говоры» [Селищев 1968в], палеографический альбом «Образцы древнерусского письма XI–XVII вв.» [Селищев 1939] и нек. др. Но и при этом, как мы смогли заметить, А. М. Селищев весьма активно включился в полемику об истоках русского литературного языка и высказал ряд ценных соображений о месте и роли деловой письменности, которые заслуживают более подробного рассмтрения.

А. М. Селищев как исследователь памятников древнерусского права

А. М. Селищев принадлежал к той части русской филологической школы, традиции которой были всегда тесно связаны с изучением исторических судеб русского языка. И хотя деловая письменность не была центральным объектом внимания ученого, столь много сделавшего на ниве славистики, во многих своих работах он опирался именно на ее данные и использовал сведения, извлеченные вообще из исторических памятников прошлого. Он отлично понимал, что воссоздать реальную картину языковых процессов, миграций и влияний можно только посредством проникновения в реальную стихию и сопоставления лингвистических процессов прошлых веков с современными ему диалектологическими данными. Поэтому ученый много и плодотворно работал в этой области, находил редкие, подчас только ему известные сведения, составлявшие «изюминку» его трудов.

Первая крупная монография, где были использованы выписки из памятников русской «деловой» истории, стала книга «Забайкальские старообрядцы. Семейские» (Иркутск, 1920). Для определения социолингвистической картины изучаемой им конфессиональной группы А. М. Селищев привлек не только данные местных архивов (как духовных, так и светских), но и совершал неоднократные экспедиционные поездки в места их проживания и там, в суровых условиях, лично соприкасался с бытом и культурой старообрядцев, исследуя их потаенные и закрытые для непосвященного путника сочинения [см. подробнее: Селищев 1920].

Большого внимания заслуживает написанная ученым статья «О языке “Русской Правды” в связи с вопросом о древнейшем типе русского литературного языка», впервые опубликованная только в 1957 г. его ученицей Е. А. Василевской. В ней А. М. Селищев обратился к полемическому и для настоящего времени вопросу о происхождении русского литературного языка. И здесь он внес немало полезных идей. Так, ученый считал, что «в основу языка древнерусской письменности был положен язык старославянских (древнеболгарских) рукописей. Язык древнерусской письменности не был вполне тождественным с языком старославянским: элементы русского языка проникали в той или иной мере в язык рукописей, выполнявшихся русскими писцами» [Селищев 1968а: 129]. Автор работы подробно останавливается на взглядах своих предшественников — академиков А. А. Шахматова, Е. Ф. Карского и С. П. Обнорского. Полемизируя с последним (а С. П. Обнорский в 1934 г. издал статью «“Русская Правда” как памятник русского литературного языка»), А. М. Селищев считает, что в языке «Русской Правды» есть книжные, южнославянские элементы (в небольшом количестве) [Селищев 1968а: 130–131], то же он говорит и в отношении морфологических форм этого памятника. Ученый исследует здесь и ономастику, и собственно юридическую терминологию и приходит к выводу о том, что слова типа мытьникъ, тынъ, вира, гридь и др. «появились совсем иначе. Они уже давно применялись в житейской практике восточных славян» [Селищев 1968а: 136]. Он подвергает сомнению и другие высказывания С. П. Обнорского. Так, по мнению А. М. Селищева, «тезис о неизбежности для древнерусского языка в начальной его стадии литературного формирования заимствовать иноязычную северогерманскую лексику совершенно не обоснован в отношении «Русской Правды» [там же: 136–137]. По его мнению, также, «не соответствует историческим данным и утверждение, что Новгородской области в X веке «были чужды интересы Юга, Византии». И в X веке, — говорит А. М. Селищев, — существовали «реальные связи русского и византийского миров». Новгород не был изолирован от Киева в делах торговых и государственных» [там же: 137].

Ученый выступил и против ряда заключений А. А. Шахматова, завершая работу такими словами: «Итак, гипотезу о древнейшем типе русского литературного языка X–XI веков, формировавшемся на Севере и предшествовавшем появлению русских рукописей на старославянской языковой основе, следует считать необоснованной» [там же: 140].

Можно с уверенность сказать, что за каждым трудом А. М. Селищева по истории русского языка и диалектологии, а в ряде случаев и по славянским языкам стояла кропотливая работа с первоисточниками — рукописями и говорами (а последние непременно изучались в сопоставлении с данным прошлых веков и их критическом, научном осмыслении). Более того, ученый считал, что «разностороннее обследование языка памятников русской пись­менности и систематическое описание современных говоров, описание, представляющее не перечень случайно подмеченных черт, а полно обнаруживающее весь языковый фонд данной местности в его групповом распределении и функциональном значении, — служат основой (разрядка в цитируемом издании. — О. Н.) историче­ского изучения русского языка, — основой изучения тех процессов, ко­торые были пережиты в разные периоды носителями этого языка в условиях их общественно-экономической и культурной жизни» [Селищев 1968б: 189]. В этом отношении А. М. Селищев неизменно отстаивал научные принципы лингвистического изучения и описания памятников. Показательна здесь полемика А. В. Пруссак и А. М. Селищева, затронувшая именно эту сторону проблемы. В. В. Виноградов в своем очерке об ученом справедливо написал: «Признавая — вслед за акад. Соболевским и Шахматовым — письмен­ный памятник, документ одним из важнейших источников для построе­ния исторической фонетики русского языка, А. М. Селищев требует внимательного и строго критического отношения к этому лингвистиче­скому материалу. Когда ученица проф. Н. М. Каринского А. В. Пруссак в рецензии на «Диалектологический очерк Сибири» (ИОРЯС, т. XXVI) упрекнула Селищева в том, что он недостаточно использовал письменные документы XVII–XVIII вв. для заключений о развитии сибирского аканья, А. М. Селищев в своем ответе дал А. В. Пруссак и вместе с ней всей эпигонам школы Соболевского урок элементарной критической работы над памятниками: «А. В. Пруссак поступает так: вот ряд документов, относящихся к Сибири; вот кое-что отклоняющееся от норм правописа­ния; эти отклонения надо связать с говором сибиряка. Ясно, что никакой доказательности эти выписки не представляют при таком отношении к памятнику». Селищев учит: «Предварительно надо доказать, что эти памятники написаны были сибиряками (здесь и далее выделения в цитируемом источнике. — О. Н.), что отразившиеся диалектиче­ские черты соответствовали явлениям говора русского населения опре­деленной сибирской местности, — доказать, что язык писанного памят­ника и его орфография не подверглись изменению у переписчиков, в случае если приходится пользоваться копиями. Наконец, если и дока­зана будет наличность кое-каких сибирских диалектических черт в языке исследуемого памятника, надо выяснить, с какого времени пред­ставлены в Сибири констатируемые языковые явления». Так, например, судить по чертам языка памятников XVIII в. «о состоянии говоров в Сибири во второй половине XVI и в XVII вв. тоже невозможно (ИОРЯС, т. XXVII. О рецензии А. В. Пруссак, стр. 423)» [цит. по изд.: Виноградов 2003: 56–57].

Во многом интересна рецензия А. М. Селищева на «Очерк истории русского языка» Н. Н. Дурново (М., 1924), где он снова говорит о важности целенаправленного сравнительного исследования языков и диалектов на широкой диахронической базе фактов, отмечая пробел в этой области у своего коллеги. А. М. Селищев пишет: «Необходимо было бы обратить внимание на историческую перспективу (разрядка в цитируемом источнике. — О. Н.) в сравнительном изучении. А ее-то совсем нет. Бесплодно вне этой перспективы брать отдельные языковые факты современного русского языка и сопоставлять их с фактами других славянских языков. Необходимо бы подчеркнуть, что предварительно должен быть выполнен сравнительно-исторический анализ языковых данных по отношению к отдельным славянским группам, должны быть восстановлены их языковые состояния в древнейшее время, восстановлены на основе сравнительно-исторического изучения данных, извлеченных и из современных диалектов, и из памятников письменности, и из заимствованных слов» [Селищев 1968: 165]. В этой рецензии А. М. Селищев показал себя знатоком не только отечественной письменной культуры, но и зарубежной, византийской. В частности, он обращается к сочинению Константина Багрянородного «Об управлении империей» и подвергает данные Н. Н. Дурново, извлеченные из этого источника, весьма критическому разбору. Особенно, по мнению А. М. Селищева, сочинение византийского императора «представляет очень ненадежный материал в передаче местных и племенных названий» [Селищев 1968: 169]. А. М. Селищев предпринимает «расчистку» (выражение В. В. Виноградова) труда К. Багрянородного, останавливается на его словарных данных и лингвистических примерах, вызывающих сомнение как достоверные факты для анализа истории древнего периода развития русского языка. И в этом отношении он еще раз пересматривает уже сложившиеся представления о лингвистической аутентичности данных обсуждаемого сочинения. В. В. Виноградов, коснувшись этой стороны научного наследия ученого, заключил: «Славянские и русско-скандинавские названия порогов в передаче Константина Порфирородного были подвергнуты А. М. Селищевым тонкой историко-лингвистической критике, и их значение как источника для построения исторической фонетики русского языка древнейшего периода было несколько поколеблено» [цит. по изд.: Виноградов 2003: 57]. В рецензии есть и другие содержательные наблюдения и дополнения А. М. Селищева из области фонетики древнерусского и славянских языков, извлеченных из памятников XII–XIV вв.

А. М. Селищев с присущей ему скрупулезностью подвергал аналитическому разбору труды коллег, находя в них в том числе и «деловые» неточности. В его «Критических заметках по истории русского языка», написанных по поводу книги Л. А. Булаховского «Исторический комментарий к литературному русскому языку» (Киев, 1939), есть любопытный фрагмент, где ученый, обращая внимание автора на ошибочное толкование одного древнерусского выражения, использует богатые данные славянских языков для подтверждения своей позиции. Можно только поражаться широте кругозора и глубине познаний А. М. Селищева. Он пишет: «В духовной грамоте кн. Семена Ивановича (1341–1353), по словам Л. А. Булаховского, «почти неожиданно выступает образное «чтобы не перестала память родителии наших и наша свеча бы не угасла» (15). «Нет, — констатирует далее ученый, — это не яркий образ, а давнетрадиционное выражение, связанное с культом умерших и с предметами этого культа. Не образ горящей свечи, а традиционная боязнь оказаться без потомков, без помощи после смерти, без поминок, вызвала напоми­нание о необходимости возжигать свечи, ставить канун, зарывать яйца в могилу и другие предметы, необходимые в этом культе. О свечах или о факелах, как о необходимых предметах культа умерших, свидетель­ствуют все народы. То же выражение, как в завещании Семена Ивановича, с тем же значением и при сознании такой же необходимости иметь потомство, применяется и у сербов. «Угасла его свеча», — говорят о безродном сербе. И весьма тяжело бывает сербу, если у него нет никого, кто бы мог зажечь свечу после его смерти, кто бы «освятил его» (светио би — отомстил бы). У римлян в наиболее холодное время, в январские календы, зажигали большую свечу для тепла умершим; у русских в это время тоже «грели покойников». Так называли еще в средине XIX в. в некоторых местах ритуальный акт сжигания соломы или навоза» [Селищев 1968б: 198].

Стоит сказать и о такой увлекательной области лингвистических знаний, как топонимика и ономастика, где А. М. Селищев во многом был первопроходцем. Обилие оригинальных примеров, любопытные сравнительные характеристики, интересные этнографические сюжеты — все это доставляли ему актовые памятники Московской Руси преимущественно XV–XVIII вв. А его статьи «Из старой и новой топонимии», «Происхождение русских фамилий, личных имен и прозвищ», «Смена фамилий и имен», до сих пор обращающие внимание исследователей методичностью, глубиной лингвистических и культурно-исторических обобщений, и сейчас являются образцом работы с деловыми источниками.

Подводя итог обзору сделанного А. М. Селищевым на поприще отечественного «памятниковедения» и, в частности, в области изучения приказной культуры прошлого, нельзя не упомянуть о высказывании его ученика Р. И. Аванесова, который сумел уловить и обобщить главные достижения своего учителя в этой сфере. Он определил их таким образом:

«Селищев как исследователь языка памятников письменности харак­теризуется следующими особенностями:

Первая (здесь и далее подчеркивания и выделения в цитате наши. — О. Н.) из них заключается в том, что, привлекая к изучению в отдельных случаях памятники более ранних периодов, он основное свое внимание уделяет изучению памятников более поздних — XVI–XVIII вв. и даже первой половины XIX в.

Этот преимущественный интерес Селищева к поздним памятникам вытекает из его особого понимания происхождения и истории совре­менных диалектов. По взгляду Селищева, современные диалекты не могут непосредственно отражать миграции населения в доисторический период или далекую родоплеменную структуру общества. Эти древней­шие отношения затемнены были выросшими на их базе феодальными отношениями, которые также не характеризовались устойчивостью. Последние в свою очередь в позднейшую эпоху были вовлечены в ор­биту капиталистических отношений. Все это не могло не наложить своего отпечатка на развитие языка. Поэтому прежде чем сопоставлять современные говоры с языковым состоянием доисторических эпох, должна быть проделана необходимая предварительная работа, а именно должна быть расчищена почва по изучению позднейших периодов истории современных говоров. Отсюда естественен интерес Селищева к изучению памятников XVI–XVIII и XIX вв.

Другая особенность Селищева как исследователя языка памятников письменности заключается в том, что, изучая поздние периоды, он, будучи диалектологом, особое внимание уделяет памятникам, обычно не представляющим большой литературной и культурно-исторической ценности, но зато широко отражающим местные и живые особенности языка: дамаскины, македонские кодики-помянники, монастырские ар­хивные документы, различного рода записи в других рукописях, сочи­нения второстепенных провинциальных писателей, для русского языка — писцовые книги, поздние грамоты — таков круг излюбленных жанров письменных памятников, привлекавшихся Селищевым к изучению. Пере­тряхивая «тонны словесной руды», однообразного и казалось бы совер­шенно неинтересного материала (чего стоят одни македонские кодики, состоящие почти исключительно из перечня лиц, подлежащих поминове­нию, с указанием места их происхождения!) Селищев находит крупицы золота живого народного языка.

Третья особенность Селищева как исследователя памятников — его чрезвычайная критичность в подходе к показаниям памятника. Строгая филологическая критика: изучение палеографии, графики и орфогра­фии в их истории, критика реальная с точки зрения исторической, историко-географической, археологической и этнографической. Такова та предварительная работа, после которой Селищев с большим искусством извлекает из памятника данные о живых говорах изучаемой эпохи.

Четвертая особенность заключается в том, что Селищев никогда не изучает язык памятников письменности отдельно от соответствующих современных живых говоров. Мастерское объединение в своих исследо­ваниях данных, извлекаемых из памятников, с данными современных говоров, характеризует все главные работы Селищева» [Аванесов 2003: 85–86].

В свою очередь, необходимо сказать, что работами по истории русского и славянских языков А. М. Селищев, как никто из его предшественников, сумел объединить обширные познания живых фактов языка с данными памятников письменности столь объемного территориального пространства (от Сибири до Македонии). И хотя сведения, полученные ученым из рукописей и книг делового содержания, не составили отдельного труда, полностью рассматривающего эту сферу, за исключением, пожалуй, одного, — «Македонские кодики XVI–XVIII вв. Очерки по исторической этнографии и диалектологии Македонии» (София, 1933), они оказали немалую услугу современникам и последователям А. М. Селищева, соизмеряющим нынешние разработки с ритмом и идеями нашего великого соотечественника.

Следует сказать в этой части и о двух интересных лексикографических трудах, имевших своей целью описать язык Русского Севера в его этнографическом и социальном применении. Это — «Опыт терминологического словаря рыболовного промысла Поморья» [Дуров 1929] и рукописный словарь говоров по течению реки Устьи, составленный М. И. Романовым в конце 1920-х – начале 1930-х гг. (см. о нем подробнее [Кузнецова 1976]).

Оценивая развитие историко-лингвистической мысли в 1920–1930-е годы, необходимо отметить, что несмотря на многочисленные удачные попытки исследования и издания памятников письменности, все же общая тенденция в отечественной филологии складывалась совсем в другой плоскости. Марровское направление более чем на два десятилетия затормозило развитие независимых сравнительно-исторических исследований в области русского и славянских языков. В целом в России наблюдался если не застой в традиционном направлении (которое, впрочем, вызывало не только отторжение, но часто неприятие со стороны официальной идеологии в науке), то некоторое затишье, вызванное отходом от академической школы русской филологии — традиций А. Х. Востокова, И. И. Срезневского, Ф. И. Буслаева, А. А. Шахматова… Труды по истории русского языка были «непопулярны», а разрозненные островки творческой мысли, как правило, подавлялись на корню. Те же начинания, которые восходили к царскому «режиму» (вроде академического «Словаря русского языка», Неофилологического общества или Московской диалектологической комиссии) к началу 1930-х годов прекратили свое существование. Многие талантливые ученые погибли в лагерях, а иные, к счастью, избежавшие трагической участи, — В. В. Виноградов, А. М. Селищев, П. А. Расторгуев, И. Г. Голанов и другие — были лишены возможности плодотворно трудиться.

Впрочем, об одном успешном, как сейчас говорят, «проекте» следует сказать, тем более, что он, даже в тех условиях и позднее оказал большое влияние на укрепление позиции исторической школы в отечественном языкознании. Вышедшие двумя изданиями (в 1934 и 1938 годах) «Очерки по истории русского литературного языка XVII—XIX вв.» В. В. Виноградова выдвинули четкую программу исследования[v] одной из центральных областей филологических знаний как раз именно в русле идей дореволюционной науки. Воздавая должное концепции В. В. Виноградова и по существу первому (современному и сейчас) труду ученого, Н. И. Толстой писал: «Ценность «Очерков» заключается не только в анализе языка отдельных писателей и их произведений. Самым существенным, безусловно, является достаточно последовательное, и хронологически и методически, построение истории русского литературного языка и анализ сложного процесса перехода от его древнерусского состояния к новому в XVIII и XIX вв.»[vi] [Толстой 1982: 5].

Итак, мы подошли к центральной и, пожалуй, самой яркой фигуре русской филологии 1940–1960-х годов — Виктору Владимировичу Виноградову. Обзору и анализу его идей в области развития языка деловой письменности посвящена следующая глава нашей работы.

Значение трудов В. В. Виноградова для историко-культурного осмысления языка памятников деловой письменности

Деятельность академика В. В. Виноградова оказала большое влияние на формирование взглядов в области исторической русистики, школ и направлений современного изучения языка памятников письменной культуры. Если в синхроническом языкознании работы В. В. Виноградова имеют единую концептуальную линию, и все многообразие «лингвистических сюжетов» можно свести к формально-грамматическому, функциональному взгляду, то в истории русского языка фигуру В. В. Виноградова едва ли можно отнести к какому-то определенному течению. Наоборот, своими трудами он создавал эти направления, работая на будущее. Поэтому его воззрения нам кажутся весьма существенными и перспективными, и их следует рассматривать не в русле одной тенденции, невольно «притягивая» В. В. Виноградова к той или иной школе, а отдельно, но, конечно же, в связи с общим характером развития исторической лингвистики тех лет, идущей у В. В. Виноградова от традиций А. А. Шахматова и его школы.

Деловая письменность, приказный, деловой язык и стиль не раз обсуждались В. В. Виноградовым в контексте исследования истории русского литературного языка, обнаруживая тесную связь исторических процессов, культурологических начал и языкового движения многих народов, населявших территорию России с древнейших времен. В конце XIX – начале XX века, как мы видели, данная проблематика весьма интересовала отечественных ученых, работавших в разных сферах языковых исследований и заложивших основу исторических и этнолингвистических знаний для изучения процессов прошлых эпох. В. В. Виноградов, упоминая об этом, как бы продолжает их мысли, и ныне не потерявшие своего глубинного смысла и актуальности: «…историки русской культуры и языка (А. А. Шахматов, Е. Ф. Карский, Е. Ф. Будде, А. Е. Пресняков и др.) создали теорию деления русских племен на три основные этнолингвистические группы, тяготевшие к разным культурным центрам и находившиеся в сфере распространения разных культур» [Виноградов 1940: 2].

Это имело свое влияние и на процессы общерусского языкового развития, и на частные вопросы в сфере письменной культуры и делового обихода. Ученый признает, что «…распадающийся на поместно-территориальные диалекты язык деловой письменности отражает и изображает действительность для удовлетворения практическим потребностям “как план или карту, а не как картину” (Потебня)» [там же: 10]. Взятое В. В. Виноградовым образное выражение своего предшественника очень точно передает характер взаимодействия письменной культуры с реальными историческими событиями, способствовавшими подчинению делового письма утилитарным целям. Действительно, регламентация форм выражения делового языка была различной: в Москве в XVI столетии он испытывал определенную каноническую зависимость, в силу чего был более скованным, представляя собой своеобразный слепок, “план” или “карту”, оборотной стороной которых были государственные учреждения — Приказы[vii]. Деловая письменность и ее язык юга и запада России менее регламентированы, они допускали в свой состав большое количество элементов живой разговорной речи, однако подвергались сильному нерусскому (особенно западные земли) влиянию[viii]. «В связи с этим, — замечает ученый, — московский письменный язык кажется консервативным. Он ближе по своему грамматическому строю к славяно-русскому языку» [там же: 12]. Такое взаимодействие не могло не отразиться на строе делового языка и его дальнейшем развитии и предполагало искусственное замедление эволюции письменной деловой речи и ее сближение с нормами церковнославянского языка. Понятно, что разные по природе ветви не могли объединиться, но способствовали образованию более или менее однородной деловой среды с центром в Москве, получившей название московской деловой письменности. В. В. Виноградов рассматривает этот процесс шире, чем собственно внутриязыковое соперничество, делая весьма серьезное предположение. Он пишет: «Есть основания думать, что в связи с великодержавными притязаниями Московского царства на роль Великорусской империи, на роль «третьего Рима», московский деловой язык с конца XV – начала XVI в. подвергался сознательной архаизации и регламентации по образцу литературного славяно-русского языка (ср., напр., преобладание в XVI в. форм дат. пад. местоимений тебЪ, себЪ при господстве тобЪ, собЪв XV в.» [там же]. Однако полагаем, что этому могли содействовать и другие причины. В частности, известная гипотеза А. А. Шахматова о социальных различиях в говоре Москвы (см. об этом [Виноградов 1967: 119–120]) дает основание полагать, что зависимость деловой письменности Москвы от среды ее функционирования существовала еще в начальный период образования Московского государства.

Вслед за А. А. Шахматовым и В. В. Виноградов подчеркивает значение языка деловых памятников в общерусском процессе становления единого литературного языка, особенно в период так называемого двуязычия. «В направлении и развитии процессов взаимоотношений и взаимовлияний двух типов древнерусского литературного языка сыграла большую роль письменно-деловая речь. Будучи связана с территориальными и социально-групповыми диалектами, с разными сферами профессиональной лексики и фразеологии, деловая речь оказывала, правда в разной степени, воздействие на оба типа древнерусского литературного языка и сама подвергалась, особенно интенсивно с XVII в., “олитературиванию”, обогащаясь разнообразными средствами выразительности и изобразительности» [Виноградов 1978г: 202].

Не касаясь собственно вопроса о литературном двуязычии (см. обзор концепций в его статье «Основные проблемы изучения образования и развития древнерусского литературного языка» [Виноградов 1978б: 72 и далее]), заметим, что им была предложена четкая программа исследования письменно-деловой речи. Он выдвинул три основных направления, по которым следует развивать и углублять лингвистические исследования в этой сфере: «1) Вопрос о способах литературной обработки письменно-деловой речи и превращения ее в особую функционально-стилевую разновидность русского литературного языка (приблизительно с XV–XVI вв.); 2) сюда же примыкающий вопрос о приемах и сферах употребления деловой речи в языке древнерусской литературы и 3) вопрос о диалектных различиях письменно-деловой речи в ее разных социальных стилях и профессиональных вариациях с XI по конец XVII в.» [Виноградов 1978б: 118].

Структурные компоненты своей программы изучения языка деловых памятников и в целом рукописных источников В. В. Виноградов высказывал и в других работах. Так, в статье «О задачах истории русского литературного языка, преимущественно XVII–XIX вв.» [Виноградов 1946: 223–238], выделяя основные сферы изучения русского литературного языка (таких им было названо восемь), он упоминает в каждой памятники областного характера, в том числе и деловое письмо, всякий раз подчеркивая важность их исследования и лингвистическую ценность языкового материала, отраженного в подобных источниках. Говоря о вопросах исторической фонетики русского языка, он замечает: «Представляют большой интерес наблюдения над областными колебаниями произношения в простом слоге XVIII в. и над пределами этих колебаний. Для исследования этих вопросов очень важно привлечь так называемые малограмотные написания в семейной и деловой переписке XVII и XVIII вв. …» [там же: 233]. И то, и другое сохранилось до нашего времени в большом количестве источников. Атмосфера «бытовизма», просительный характер документов, во многом способствовали их сближению. Вероятно, впоследствии, в XVIII столетии, следует вполне определенно рассматривать личную и семейную деловую переписку как уже сложившийся социальный стиль деловой письменности — интереснейший и недостаточно изученный вопрос, могущий открыть ценные сведения для изучения языка и культуры бытовых отношений, формирования письменной деловой культуры русского народа.

В программе В. В. Виноградова есть ряд замечаний и в других областях, например, в исторической лексикологии и фразеологии. Конечно, некоторые положения ученого, отнесенные им в «будущее», перешли в разряд истории: например, вопросы изучения словарного материала, лексических заимствований, терминосистем — в 1970–1980-е годы были наиболее популярны.

Завершает перечень основных сфер изучения русского литературного языка и ныне актуальный вопрос об истории стилей. Вместе с прочими перспективными проблемами ученый называет и «вопрос о структуре (курсив наш. — О. Н.) приказного, государственного делового и особенно дипломатического стилей XVII и начала XVIII вв. …» [Виноградов 1946: 237]. Здесь находит отклик его концепция существования во времена древнерусской народности трех типов письменного языка, каждый из которых был ориентирован на вполне определенную группу памятников, социальную среду и имел ярко выраженную стилистическую мотивировку. По его мнению, «…один из [них] — восточнославянский в своей основе — обслуживал деловую переписку, другой, собственно литературный церковнославянский, т. е. русифицированный старославянский, — потребности культа и церковно-религиозной литературы, третий тип … применялся в таких видах литературного творчества, где доминировали элементы художественные» [Виноградов 1978в: 185].

Представляют немалый интерес размышления В. В. Виноградова об особенностях развития делового языка в его устной и письменной формах в период смены культурных пластов. Здесь вновь как один из важнейших поднимается вопрос о социальных стилях светско-деловой речи и живого русского разговорного языка [Виноградов 1982: 49 и сл.]. Повышенное внимание к данной проблеме обусловлен и новыми обстоятельствами, возникшими к середине XVII столетия, когда распалась система церковнославянского языка, а русский язык начинает активно подвергаться европеизации. По словам ученого, «старина» и «новизна» — неизменные спутники языкового и литературного процесса XVII века. Он обоснованно полагает: «Степенью участия просторечия в жизни литературного языка определялась степень национализации, русификации церковнославянского языка. А с другой стороны, в зависимости от характера отношений социальной группы к книжной культуре находится тот или иной уровень «литературности» стилей живой устной речи. Ведь просторечие и народный язык не только питают литературную речь и стили письменно-делового языка. Но и сами питаются их соками» [там же: 49].

Бытовое просторечие и обиходный язык города в XVII в. были близки формам приказной речи и активно переходили в ее структуру, осложняя жанровое ядро, придавая новый импульс будущей стилистической дифференциации отдельных звеньев письменно-деловой речи. Бесспорным свидетельством возросшей роли делового языка в XVII веке является тот факт, что в эпоху кризиса системы церковнославянского языка деловой язык не был подвержен этому «разложению, т. к. в нем изначально почти отсутствовали церковнославянизмы» (см. [Виноградов 1978а: 29]). Особое положение приказного языка приводит к двум существенным результатам, или, по крайней мере, получает такую тенденцию: 1) он вступает «в борьбу за литературные права с языком славяно-русским» [там же: 29]; 2) он «…решительно выступает в качестве русской общенациональной формы общественно-бытового выражения» [там же: 36]. Таким образом, вторая половина XVII столетия характеризуется прорывом делового языка в разные сферы деятельности. Он также получает значительные права в языковой области: на нем начинают создаваться научные трактаты, его включают в философскую и художественную литературу, чего ранее не наблюдалось[ix]. Более того, он способствовал появлению и развитию новых родов письменности, как считал В. В. Виноградов [там же: 37].

Касаясь более позднего периода в истории русского языка, ученый разовьет свои соображения в этой части проблемы, когда будет говорить о расширении состава и функций делового языка. Связано это, по его мнению, с процессом смешения и перегруппировки стилей и усилением литературных прав живой русской устной речи, которые во многом были подготовлены ходом исторического развития русского языка и переменами, произошедшими в XVII веке.

Характеризуя деловой язык XVIII столетия, особенно времени петровских преобразований, В. В. Виноградов не раз подчеркивал, что роль деловой сферы возрастает, расширяются и сами функции делового языка, «…происходит резкое усиление значения разновидностей государственной, приказной речи…» [Виноградов 1956: 17; см. также: 1978а: 42 и некот. др.]. Мы бы дополнили также: начинается постепенное отдаление делового языка от старых приказных традиций, меняется сам деловой аппарат. Напротив, внеязыковое влияние на деловой язык в этот период ощущается в большей мере, чем это было ранее. В целом происходит изменение, даже искажение прежних норм и установок, в результате чего можно говорить о том, что в центре деловой язык, похожий более на «государственное наречие», представляет собой «довольно пеструю картину» [Виноградов 1978а: 43]. Среди «деловых» новшеств, получивших значительный толчок в своем развитии в этот период, ученый упоминает политехнизацию языка, а с другой стороны — европеизацию быта. «Символом секуляризации гражданского языка… была реформа азбуки (1708)» [там же: 44].

По мнению ученого, XVIII век в истории русского языка сводится к трем наиболее значительным процессам, так или иначе повлиявшим на развитие традиционной письменной культуры и языка: «ко все более тесному сближению стилей литературного языка с системой национального разговорного общенародного языка; к постепенному устранению перегородок, жанровой разобщенности между тремя стилями языка и к созданию единой национально-языковой нормы литературного выражения при многообразии способов ее функционально-речевого использования; и, наконец, к литературной обработке народного просторечия и к формированию устойчивых норм разговорно-литературной речи, к сближению норм живой устно-народной речи с нормами литературного языка» [Виноградов 1978в: 198]. Однако в этой схеме впрямую не нашлось места языку деловой письменности, который как бы перестал существовать независимо, полностью превратился в придаток «гражданского посредственного наречия» и слился с канцелярским языком. На наш взгляд, такая позиция не совсем корректна, ведь упускается из виду огромный пласт местной деловой письменности, имевшей, по крайней мере, до конца XVIII столетия большие права и богатый социо- и этноязыковой потенциал. Кажется, В. В. Виноградов это вполне осознавал, но подчинил данное заключение своему взгляду на место делового текста в структуре русского литературного языка.

Одним из наиболее сложных и дискуссионных вопросов в этой области был и остается следующий: как определить границы литературного языка, можно ли соотносить язык делового письма с русским литературным языком? Известно, что деловые тексты были включены в состав литературного языка С. П. Обнорским [Обнорский 1946]. Б. А. Ларин также считал их неотъемлемой частью литературного языка [Ларин 1975]. Сходного мнения придерживался и Н. А. Мещерский, так и озаглавивший одну из своих работ: «Новгородские грамоты на бересте как памятники древнерусского литературного языка» [Мещерский 1958]. Точка зрения В. В. Виноградова расходилась с взглядами его современников. Он высказывался против такого расширения понятия литературный язык. В этой позиции проявились признаки полемики о месте и роли языка деловой письменности (и шире — литературы) в истории русского литературного языка, развернувшейся особо активно в 1940–1960-е годы. Взгляд В. В. Виноградова основан на его концепции, согласно которой существовали две взаимосвязанные разновидности древнерусского литературного языка: книжно-славянская и народно-разговорная. Язык деловой письменности как бы выпадал из представленной схемы, не укладывался в рамки единства древнерусского литературного языка. Но абсолютизировать это не стоит; к тому же, как и всякая концепция, эта дает основное, упуская не менее важное, частное. Мы не можем согласиться с высказыванием Ф. П. Филина об игнорировании В. В. Виноградовым языка деловой письменности в угоду сохранения собственного взгляда. Называя его концепцию надуманной, Ф. П. Филин заявляет: «Дело обстояло гораздо сложнее» [Филин 1974: 37]. Как же выглядит его схема развития русского литературного языка? Для большей достоверности приведем полную цитату: «Вплоть до XVIII в., — пишет он, — на Руси имел широкое распространение в разных своих модификациях церковнославянский (в этнической своей основе древнеболгарский) литературный язык со значительными восточнославянскими народными вкраплениями. В XVIII в. этот язык вырождается в узко церковный религиозный жаргон (который в церковной обрядности с некоторыми изменениями сохранился и в XX в.). Наряду с церковнославянским языком уже с XI в. функционирует и развивается древнерусский литературный язык деловой письменности, в основе своей народный восточнославянский, но не без церковнославянского влияния (особенно в торжественно-приподнятых частях деловых документов, в некоторых формулах и т. п.). На границах этих языков и на их основе, а также под значительным воздействием фольклора и народной обиходно-разговорной речи возникает третий тип древнерусского литературного языка, представленный в таких многочисленных литературных произведениях, как большинство статей «Повести временных лет» и иных летописей, «Слово о полку Игореве», «Моление» Даниила Заточника, многие житии (так в тексте. — О. Н.) оригинального происхождения, воинские повести и т. д. и т. п. Создавался на основе живой восточнославянской речи и церковнославянской языковой стихии новый литературно-языковой сплав, который и явился непосредственным предшественником современного литературного языка» [Филин 1974: 37]. Последний тезис, не раз обсуждавшийся в ученой среде, на наш взгляд, выглядит более разумно.

Этот обширный фрагмент приведен не случайно. Не касаясь, собственно, некоторых выражений автора, вроде «церковный религиозный жаргон» (действительно надуманных), заметим, что представленная точка зрения была впервые сформулирована Г. О. Винокуром, правда, в иной форме [Винокур 1959а: 44]. Здесь его взгляд несколько упрощен. Все же почти признавая первенство за Г. О. Винокуром, Ф. П. Филин вводит термин «древнерусский литературный язык деловой письменности» без каких-либо пояснений. Эта малоизвестная, но весьма показательная статья Ф. П. Филина «О языке деловой письменности в Древней Руси», в отличие от его талантливых предшественников, не содержит существенных самостоятельных научных разработок, основанных на фактах делового письма. В ней представлены некоторые элементы полемики по вопросу о языке деловой письменности, но отсутствует документальное подтверждение, за исключением всем известных и неоднократно исследовавшихся памятников, таких, как «Русская Правда» и «Соборное Уложение». Иная часть деловой литературы как бы не принимается во внимание. Завершая статью, автор пишет: «В нашей гипотезе дана лишь наметка главных тенденций развития языка древнерусской литературы. Но по нашему глубокому убеждению, без этой гипотезы обойтись нельзя, если мы не станем на тенденциозный путь исключения деловой письменности из сферы литературного языка» [Филин 1974: 37].

В заключение краткого обзора (более полный анализ см. [Никитин 1999]) отметим, что недостаточное внимание к деловым документам местного происхождения, как нам кажется, компенсируется у В. В. Виноградова программными заявлениями, методическими рекомендациями и аналитическим статьями, где немалое место в целом отводится языку делового письма. Несомненно, у В. В. Виноградова были собственное видение развития данной проблемы и грамотная научная позиция. Широта его познаний, глубина задумок и содержательность идей успешно используются в современном языкознании. Мы же, в свою очередь, обратились преимущественно к выяснению роли языка деловой письменности в общекультурном процессе формирования русского литературного языка и обозначили те конкретные разработки В. В. Виноградова, которые могут способствовать более углубленному анализу явлений делового письма.


[i]Здесь, разумеется речь не идет о самом Неофилологическом обществе, учрежденном в 1895 году по инициативе В. И. Ламанского, С. К. Булича, В. В. Радлова и А. А. Шахматова, а о тех многочисленных «неокружках» и «неовзглядах», которые были так распространены в 1910–1920-е годы. Лингвистическая секция Неофилологического общества (так же, как и Московская диалектологическая комиссия), наоборот, последовательно проводила принцип историзма и лингвистической преемственности в работе. Там часто выступали с докладами А. А. Шахматов, Н. Н. Дурново, Д. Н. Ушаков, Г. А. Ильинский и др., то есть как раз представители классического направления в отечественном языкознании.

[ii]Л. В. Щерба писал Д. Н. Ушакову 30 ноября 1921 года: «… наша жизнь сейчас представляется мне какой-то неподлинной; а хотелось бы пожить именно подлинной жизнью» (Архив РАН 502: 4: 46: 3).

[iii]Основное положение работы Л. Л. Васильева состояло в том, что звук о в русском языке «диалектически различался и продолжает различаться до сих пор в зависимости от стоящего на нем исконного ударения: под исконным нисходящим ударением о было и остается до сих пор открытым, под исконным восходящим ударением о было и остается до сих пор закрытым напряженным…» [Шахматов 1929: VI].

[iv]Позже, анализируя полемику С. П. Обнорского и А. М. Селищева, Ф. П. Филин также приведет ряд убедительных фактов, опровергающих основные положения гипотезы С. П. Обнорского. «Во-первых, неверно, — пишет он, — что в «Русской правде» нет старославянизмов. Они в ней имеются, хотя и в небольшом количестве: разбои, разбоиникъ,… вражда, чрево… Преобладание перфекта над аористом — явление, свойственное языку деловой письменности, обусловленное темой памятника, а не особенностями древнерусского языка… И сам С. П. Обнорский признает наличие в «Русской правде» некоторого числа старославянизмов. Главное в другом: С. П. Обнорский произвольно считает эти старославянизмы поздними наслоениями переписчиков» [Филин 1981: 229].

[v]Заметим, что В. В. Виноградов и в других работах раннего периода, специально не посвященных истории русского языка, в широком лингвистическом контексте высказывал проблемные суждения, которые легли в основу его дальнейших разысканий. Ср., в книге «Язык Пушкина. Пушкин и история русского литературного языка» он писал: «Существуют в пределах национального языка три разных социально-языковых системы, претендующих на общее, надклассовое (курсив наш. — О. Н.) господство, хотя они находятся между собою в тесном соотношении и взаимодействии, внедряясь одна в другую: разговорный язык господствующего класса и интеллигенции с его социально-групповыми и стилистическими расслоениями, национальный письменный язык с его жанрами и стилистическими контекстами и язык литературы с его художественными делениями. Соотношение этих систем исторически меняется» [Виноградов 1935: 11].

[vi]Первоначально эта книга должна была охватить больший исторический период. Древностями занимался Н. Н. Дурново, а В. В. Виноградов, его соавтор, взял на себя работу по исследованию эволюции языка позднего времени. Но Н. Н. Дурново уже тогда находился в опале, а вскоре был арестован и погиб. В. В. Виноградову пришлось опубликовать лишь свою часть.

[vii] Следует заметить, что степень регламентации делового языка Москвы была неодинаковой. Так, Б. А. Ларин, выдвинувший гипотезу посадской письменности, обоснованно полагал, что «общий язык больших городов был в XVI–XVII вв. не совсем единообразен везде…» [Ларин 1948: 54]. Он, в частности, на основе социальных признаков пытался выделить характерные черты и состав «посадского койне», которое предположительно, будучи особой формой средневекового городского просторечия, способствовало сближению официально-деловых клише Приказов с разговорной стихией. Подобного мнения придерживался и П. Я. Черных, исследовавший фонетику и морфологию одного из самых значительных памятников Московского государства — Соборного Уложения 1649 года [Черных 1953].

[viii] Как считал Н. С. Трубецкой, толчком к распаду единого делового языка послужили события, связанные с территориальными претензиями поместных правителей, начиная со времени раздела Руси на Московское и Литовско-русское княжества [Трубецкой 1990:133].

[ix] Сходного мнения придерживался и Г. О. Винокур, отмечавший, что к началу XVIII в. деловая речь стала «гораздо литературнее, она впитала в себя известные элементы книжности, широко употребляет международную греко-латинскую и западноевропейскую терминологию и даже порой щеголяет ею» [Винокур 1959а: 68].


© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру