Сенека – философ, государственный деятель, человек

«У выступающих с речами перед публикой и желающих добиться от нее похвал одно намеренье, у старающихся пленить слух молодежи и бездельников – другое. Философия же учит делать, а не говорить. Она требует от каждого жить по ее законам, чтобы жизнь не расходилась со словами и сама из-за противоречивых поступков не казалась пестрой. Первая обязанность мудрого и первый признак мудрости – не допускать расхождения между словом и делом и быть всегда самим собою», – так вполне определенно выражает свой взгляд в одном из «Нравственных писем к Луцилию» философ-стоик Луций Анней Сенека (п. XX,2).

Между тем в отношении самого философа этот вопрос не теряет своей актуальности и поныне. Чтение философских трудов самого Сенеки трудно согласовать с тем, что известно о нем из истории. Из сообщений историков явствует, что он, восхвалявший в своих трудах ученый досуг, благородную бедность и свободу духа, большую часть жизни провел в самой гуще государственных событий, интриг, был баснословно богат и явно не свободен от компромиссов с совестью. Какую же ценность имеет тогда его нравственное учение, местами настолько приближающееся к христианскому, что сами христиане уже в древности готовы были считать этого философа «своим»?

«Сенека часто наш», – пишет на рубеже II–III в. н.э. первый латинский христианский писатель Тертуллиан («О душе, 20,1). Столетием позже Лактанций охарактеризует его такими словами: «Сенека мог быть истинным служителем Бога, если бы кто-то показал ему Бога» («Божественные установления». 6.24). А еще приблизительно через сто лет блаженный Иероним включит Сенеку – единственного из всех языческих авторов – в перечень христианских писателей своей первой «истории христианской литературы»: «Луций Анней Сенека из Кордубы, ученик стоика Сотиона, дядя поэта Лукана, был человеком очень воздержанным. Я бы не поместил его в категорию святых, если бы послания Павла к Сенеке и Сенеки к Павлу, читаемые многими, не заставили меня сделать это. В этих посланиях, написанных в то время, когда Сенека был наставником Нерона и в высшей степени влиятельным человеком, он говорит, что хотел бы занять такое же место среди своих сограждан, как Павел среди христиан. Сенека был принужден Нероном к самоубийству за два года до того, как Петр и Павел были удостоены венца мученичества» («О знаменитых мужах», 12). Переписка апостола Павла с Сенекой действительно существует, однако исследователи признали ее подложной, а кроме того, своим содержанием она сильно разочаровывает читателя: по сути, в ней нет ничего кроме взаимных заверений в почтении. Однако теоретически она действительно могла завязаться, потому что зафиксирована точка, в которой жизненные траектории этих двух великих людей сблизились почти до соприкосновения.

Христианским авторам была знакома биография Сенеки, однако это не мешало им относиться к нему вполне всерьез, притом, что для них, несомненно, было первостепенно важно, чтобы слово не расходилось с делом. Между тем многим современным исследователям сама попытка согласовать между собой эти две сферы подчас кажется невозможной. «Жизнь Сенеки, полную взлетов и падений, определяющихся перипетиями столичной политики, трудно согласовать с образом философа-моралиста и со многими собственным его писаниями. Бесполезно рассуждать о том, что толкало Сенеку в гущу политики: честолюбие и корыстолюбие, в которых его часто обвиняли современники и которым он, по всей видимости, действительно не был чужд, либо доктринерское убеждение, что философ, став рядом с властителем, способен принести пользу людям. Живые черты облика Сенеки утрачены и невосстановимы», – пишет замечательный филолог, переводчик «Писем к Луцилию» и трагедий Сенеки, С.А. Ошеров (Ошеров, Сенека-прозаик: От Рима к миру, с. 194), человек, которого невозможно упрекнуть в невнимательном чтении данного автора. Тем не менее, в самих произведениях Сенеки сохранилось множество именно таких живых черт, из которых можно восстановить хотя бы его субъективный автопортрет; нет недостатка и в исторических свидетельствах, при помощи которых можно попробовать объективизировать эту картину –по сравнению с большинством античных авторов биография Сенеки исключительно подробна. Поэтому мы предпочтем не согласиться с вышеизложенной точкой зрения и, вслед за многими, предпримем эту рискованную и, на чей-то взгляд, бессмысленную и совершенно ненаучную попытку, смиренно сознавая, что сомнение в правомочности самого вопроса о внутренних мотивациях тех или иных поступков остается в силе для любой личности, в какую бы эпоху она ни жила, и что до конца тайна любой человеческой души открыта только Сердцеведцу-Богу.

I

Луций Анней Сенека Младший, или Сенека-философ, называемый так, чтобы отличить его от тезоименитого ему отца, Луция Аннея Сенеки Старшего (ок. 54 до н.э. – ок. 39 н.э.), или Сенеки-ритора, принадлежал к известному и богатому всадническому роду, издавна обосновавшемуся в испанской Кордубе. Последнее не означало принудительной ограниченности рамками провинции: в эту эпоху состоятельным римлянам была доступна почти та же свобода передвижения, что и современному человеку. Сенека Старший периодами жил то в своих испанских имениях, то в Риме. Ему принадлежит не дошедшее до нас сочинение «История гражданских войн», в котором он рассказывал, в частности, о борьбе за власть Цезаря и Помпея, держа сторону последнего. Единственное сохранившееся его произведение – Oratorum et rhetorum sententiae, divisiones, colores – что приблизительно переводится как «Высказывания, композиция и стиль ораторов и риторов» – представляет собой воспоминания или, скорее, краткие конспективные записи ораторских выступлений эпохи Августа, порой сопровождаемые собственными замечаниями и характеристиками. Согласно существовавшему тогда делению учебных речей они делятся на «контроверсии» – речи на вымышленный судебный казус, и «свазории» – также вымышленные увещания к человеку, стоящему перед выбором. Сочинение Сенеки Старшего содержит 10 книг «Контроверсий» и одну двухчастную книгу «Свазорий». Сам не будучи профессиональным оратором, Сенека Старший регулярно посещал выступления других, причем с некоторыми из них, по-видимому, с его земляками, его, похоже, связывали узы дружбы. Во всяком случае, имена двоих из упомянутых им ораторов: Юния Галлиона и Аргентария – еще отзовутся в истории его собственной семьи. Воспоминания Сенеки Старшего были записаны по просьбе его сыновей и посвящены им.

Сенека Старший женился уже в преклонном возрасте. Его женой стала молодая образованная соотечественница Гельвия, которая, по словам Сенеки Младшего, стремилась к знанию «больше, чем женщина» и впоследствии вникала в учебный процесс сыновей «не просто как мать» («К Гельвии», 15,1). Она хотела даже заниматься философией, но муж отвратил ее от этого намерения. Сыновей у них родилось трое. В семье их, по-видимому, звали «третьим именем», cognomen: Новат, Сенека, Мела, – потому что два первых – Луций Анней – у них совпадали. Все трое погибли в 65 г. в связи с обвинением в причастности к заговору Пизона.

Старший сын, Новат, впоследствии по усыновлению получивший имя Юния Галлиона, прошел все обычные для римской знати карьерные ступени вплоть до консульского звания (56 г.). Именно через Галлиона судьба Сенеки Младшего оказывается косвенно связана с судьбой апостола Павла. В Деяниях апостолов есть следующий эпизод: «Между тем во время проконсульства Галлиона в Ахаии, напали иудеи единодушно на Павла и привели его пред судилище. Говоря, что он учит людей чтить Бога не по закону. Когда же Павел хотел открыть уста, Галлион сказал иудеям: Иудеи! Если бы какая-нибудь была обида, или злой умысел, то я бы имел причину выслушать вас; но когда идет спор об учении и об именах и о законе вашем, то разбирайте сами: я не хочу быть судьею в этом. И прогнал их от судилища. А все еллины, схвативши Сосфена, начальника синагоги, били его пред судилищем; и Галлион нимало не беспокоился об этом» (Деян. 18, 12–17). Галлион, как видно, абсолютно равнодушен к учению иудеев, тем не менее, сам характер повествования открывает простор для предположений о возможных последующих контактах.

Второй сын, Сенека Младший, родился в конце 1 г. до н.э. Поскольку весь данный очерк посвящен ему, здесь мы ограничимся этой информацией.

Третий сын, Мела, в отличие от братьев, карьеры не сделал, повинуясь воле отца, который, прозорливо опасаясь за жизнь старших сыновей, отпущенных в «большое плаванье», младшего удерживал при себе до самой своей смерти. Однако и его уберечь не удалось: после смерти отца Мела окончательно переселился в Рим и впоследствии, по свидетельству Тацита, занимал должность прокуратора, управляющего имуществом принцепса, на которой приобрел солидное состояние. Сам не стяжавший славы, Мела был отцом последнего прославленного представителя их рода, поэта Марка Аннея Лукана (39–65), также погибшего после раскрытия заговора Пизона. Лукан был женат на Полле Аргентарии, которая, рано оставшись вдовой, долгие годы преданно хранила его память. Имя ее говорит о принадлежности к роду второго из вышеназванных знакомых Сенеки Старшего.

Эта способность в течение десятилетий поддерживать отношения с родами соотечественников сама по себе характеризует Аннеев, свидетельствуя о крепких устоях их семьи. Вообще, судя по всему, их семейство, порой разбрасываемое судьбой по разным концам тогдашней ойкумены, сохраняло тесные узы взаимной привязанности и заботы друг о друге, свидетельствующие не только о кровном, но и о духовном родстве. Всех их отличало понимание ценности образования, в том числе женского, приверженность идеалам строгой и верной римской добродетели, широта интересов – список этих общих черт при желании можно продолжить.

Сенека Младший попал в Рим еще в юные годы. Его привезла в столицу тетка, сестра матери, которая, по его словам, «всегда относилась ко всем нам как мать». (Гельв., 19, 1–2). Сколько лет было тогда Сенеке, он не говорит, но слова illius manibus in urbem perlatus sum – «ее руками я был доставлен в Город» едва ли следует понимать буквально, как это иногда делают биографы, утверждающие, что будущий философ был еще так мал, что тетка не спускала его с рук. Скорее всего, выражение это фигурально, а сам переезд имел место на уже продвинутом этапе обучения, после обычной школы у грамматика.

В Риме юный Сенека слушал разных философов. Среди своих учителей он упоминает нескольких. Это, во-первых, близкий к стоикам философ Папирий Фабиан, о котором Сенека писал, что он был «не из школьных философов, а из древних и истинных» (О скоротечности жизни, 10,1) и что он «старался совершенствовать нравы, а не выраженья, и писал для души, а не для ушей» (п. С,1).

Во-вторых, это философ-киник Деметрий, подавший Сенеке пример того, насколько действенно подкрепление слова – делом, а философского учения – личным примером жизни философа: «Я, например, совсем по-иному слушаю нашего Деметрия с тех пор, как увидел его ничем не покрытого и лежащего даже не на подстилке. Вот он – не проповедник истины, а ее свидетель» (п. XX,9). В жизни Сенеке, очевидно, не раз приходилось утешаться словами Деметрия: «который спокойную жизнь без набегов судьбы называл “мертвым морем”. Не иметь повода ни встряхнуться, ни взволноваться, не знать ни угрозы, ни нападения, чтобы на них испытать крепость духа, но бездействовать в ненарушаемой праздности – это не покой, а мертвый штиль» (п. LXXVII, 14).

В-третьих, это неопифагореец Сотион: «Если уж я сказал тебе начистоту, что в молодости взялся за философию с большим пылом, чем занимаюсь ею в старости, то не постыжусь признаться, какую любовь внушил мне Пифагор (п. CVIII,17). Сотион призывал своих слушателей вслед за Пифагором и своим учителем Секстием воздерживаться от животной пищи и вообще прививал им начатки воздержанности: «Один полагал, что человеку и бескровной пищи хватит и что там, где резня служит удовольствию, жестокость переходит в привычку. И еще он говорил, что нужно ограничивать число предметов, на которые зарится жажда роскоши, что разнообразная пища, чуждая нашему телу, вредна для здоровья» (п. CVIII, 18). «Под его влияньем я перестал есть животных, – вспоминает Сенека, – и по прошествии года воздержанье от них стало для меня не только легким, но и приятным. Мне казалось, что душа моя стала подвижней» (п. CVIII, 22).

Наконец, это стоик Аттал, о котором с похвалой отзывается и Сенека Старший: характеризует его: «Муж величайшего красноречия, из философов, каких только видел наш век, самый тонкий и речистый» (Свазории, II, 12). Он, по-видимому, был особенно любим учениками: «мы осаждали его уроки, приходили первыми, а уходили последними, и даже на прогулках вызывали его на разговор, между тем как он не только с готовностью, но и с радостью шел навстречу ученикам» (п. CVIII,3). Аттал объяснял им самую суть познания, показывая, что это не есть механическое накопление сведений по разным вопросам: «Нельзя хватать и там, и тут, нельзя на все набрасываться, – целым овладевают по частям. Нужно выбирать груз по силам и заниматься только тем, на что нас хватит. Черпать надо не сколько хочется, а сколько можешь вместить. Пусть только душа твоя будет благой, – и ты вместишь, сколько хочешь. Чем больше душа принимает в себя, тем она становится шире» (п. CVIII,3). Он также вдохновенно внушал молодым людям мысль о любви к добродетели и к бедности: «Я сам, когда слушал, как Аттал держит речи против пороков, против заблуждений, против всякого зла в жизни, часто жалел род людской, а о нем думал, что он оставил внизу все вершины, достигаемые людьми. Сам он называл себя царем, но мне казалось, что выше царской власть того, кто вправе вершить суд над царями. А когда он принимался восхвалять бедность и доказывать, что все ненужное есть только лишний груз, обременительный для несущего, – часто хотелось выйти с урока бедняком» (п. CVIII, 13–14).

Под влиянием Аттала Сенека усвоил еще целый ряд правил воздержания, от умеренных до довольно суровых: он «на всю жизнь отказался от устриц и грибов», поскольку это не пища, а лакомство, «в жизни не брал притираний» (т.е. не умащался благовониями); его «желудок забыл о винах»; завтракал он сухим хлебом, а спать привык на жесткой постели, потому что «Аттал всегда хвалил тот матрас, который сопротивляется телу». «Я и в старости пользуюсь таким, что на нем не останется следов лежанья» – добавляет Сенека (п. CVIII, 23). Он перестал ходить в бани – т.е. предпочитал мыться холодной водой – и полюбил холодные купанья. В январские календы, – в день, когда было принято заниматься тем, что человек хотел бы делать целый год, – нырял в Еврип (так назывался ров вокруг цирка); плавал в ледяных водах водоема у акведука Aqua Virgo, и лишь к старости несколько ослабил свои подвиги, начав купаться в более теплых водах Тибра или даже в ванне с нагретой на солнце водой. «Теперь мне уже недалеко и до бани» – шутливо замечает философ. (п. LXXVIII, 5)

Сенека не пытается убедить своего адресата, что всю жизнь соблюдал эти правила неукоснительно. Он честно признается, что сохранил лишь «кое-что» из былых подвигов. Но на то были весьма веские основания. От вегетарианства пришлось отступиться по следующей причине: «Время моей молодости пришлось на принципат Тиберия Цезаря: тогда изгонялись обряды инородцев, и неупотребление в пищу некоторых животных признавалось уликой суеверия. По просьбам отца, не опасавшегося клеветы, но враждебного философии, я вернулся к прежним привычкам; впрочем, он без труда убедил меня обедать лучше» (п. CVIII, 22). Речь шла об изгнании из Рима иудеев, не употреблявших свинины. Воспользовавшись этим предлогом, Сенека Старший, подозрительно относившийся к чужеземной философии, вернул сына в русло умеренности и постарался направить его интересы к карьере государственного деятеля.

Другой причиной оставления излишне суровых подвигов стала болезнь, ими, возможно, и спровоцированная. Молодого человека стали мучить частые простуды и приступы лихорадки (destillationes et febriculae). О своем болезненном состоянии Сенека тоже говорит с долей юмора, хотя на самом деле все было более чем серьезно: «Поначалу я его презирал, – покуда моему юному возрасту под силу было справляться с тяготами и не поддаваться болезням; потом они взяли верх и довели меня до того, что я чуть душу не вычихал, совсем отощав и ослабев. Часто меня тянуло покончить с собою, – но удержала мысль о старости отца, очень меня любившего. Я думал не о том, как мужественно смогу я умереть, но о том, что он не сможет мужественно переносить тоску. Поэтому я и приказал себе жить: ведь иногда и остаться жить – дело мужества». (п. LXXVIII, 1–2). Далее он рассказывает (правда вообще, а не применительно лично к себе), «о непрестанном кашле такой силы, что куски внутренностей извергаются наружу, и о жаре, иссушающем грудь» (п. LXXVIII, 19). Однако, видимо, последние симптомы тоже были ему знакомы не понаслышке. Историк Кассий Дион (Римская история, LIX, 19, 8) сообщает, что Сенека был болен чахоткой («фтоэ»). Продолжительность его болезни, радикальность применяемых мер (смена места жительства), а также некоторые психологические особенности, вызываемые этой болезнью, убеждают, что диагноз, поставленный историком, скорее всего, верен.

Слушая философов, Сенека готовил себя к политической жизни, намереваясь вступить в сенат. Однако из-за болезни ему пришлось на несколько лет покинуть Рим и переселиться в Египет, где климат был суше. Префектом Египта в ту пору был Ветразий Поллион, муж той самой его тетки, которая привезла его в столицу. Ее «благочестивой материнской заботе» и был «на долгое время» вверен больной племянник (Гельв., 19,2). О Ветразии Поллионе Сенека сообщает, что тот занимал эту должность в течение шестнадцати лет, а умер почти одновременно с его отцом (т.е. около 39 г.). Следовательно, в Египте философ мог оказаться не ранее 23 г.

Хотя, казалось, все планы Сенеки рухнули, разносторонность его интересов помогла ему с пользой употребить и эти годы вынужденного досуга. Подобные на несколько лет растянувшиеся периоды, когда ученый досуг был единственным способом существования, Сенеке в его жизни выпадали, по крайней мере, три раза. Так что, восхваляя досуг как лучший способ существования («О скоротечности жизни», «О досуге» и др.), он прекрасно знал, о чем говорил. С другой стороны, психологически объяснимо, что после таких длительных периодов его вновь влекла к себе активная деятельность, к которой он также имел призвание. В силу убеждений, сформировавшихся у него еще под влиянием отца, этот досуг не стал для него сознательным оппозиционным выбором человека, живущего в заведомо неправедном государстве.

Сенеку с юности интересовало естествознание. И это было не случайно: он считал, что, не зная устроения космоса, нельзя понять и самого себя. Уже в старости, в последний период своего длительного досуга, Сенека вспомнил и изложил свои наблюдения, накопленные за время пребывания в Египте: «Наконец, у Мемфиса Нил выходит на волю. Он растекается по равнине, разветвляясь на множество потоков, и, расходясь по искусственным каналам, сооруженным для того, чтобы подчинить эти ответвляющиеся потоки определенному порядку, растекается по всему Египту. Сначала он делится на отдельные рукава, затем образует сплошную водную поверхность, разливаясь наподобие широкого и бурного моря. Силу его течения поглощает широта пространства, по которому распространяются его воды, охватывающие весь Египет справа и слева. Чем больше воды прибудет в Ниле, тем больше надежды на то, что год будет плодородным. Расчет этот не обманывает земледельца, настолько велика, здесь зависимость плодородности от уровня воды в реке. На высохшую песчаную поверхность Нил наносит, кроме воды, и почву. Ведь когда он течет бурно, он оставляет ил на высохших, жаждущих влаги местах, и все удобрения, которые несет с собой река, выбрасываются на сухую землю. Поля получают от Нила пользу по двум причинам: и потому, что он орошает их, и потому, что он их удобряет. Таким образом, земли, до которых Нил не доходит, остаются бесплодными и невозделанными. Если же воды прибывает больше, чем нужно, то это оказывает вредное действие. Не менее удивительна и природа этой реки: в то время как другие большие реки уносят и размывают почву, Нил не только ничего не размывает и не уносит, но, наоборот, увеличивает массу земли, и нет в этой реке почти ничего такого, что вредило бы почве; нанося ил, река доставляет питание и сообщает вязкость пескам. Египет обязан Нилу не только плодородием земель, но и самим их существованием. Великолепное зрелище — Нил, разливающийся по полям. Под водой исчезают равнины, долины покрыты водой, а города выступают из воды наподобие островов…» (О природе, IV, 2). Сенека написал также не дошедшее до нас сочинение «О местоположении и священных обычаях египтян» и «О местоположении Индии», о которых сообщает живший в IV в. комментатор «Энеиды» Сервий (VI, 154 и IX 31).

Близкое знакомство с обычаями другого народа расширило взгляд Сенеки, помогло ему понять, что Рим – это не весь мир, что границы мира лежат далеко за пределами тогдашней ойкумены. Впоследствии в своей трагедии «Медея» Сенека скажет слова, которые будут восприниматься потомками как пророчество об открытии Америки.

…Нигде никаких нет больше границ

На новой встают земле города,

Ничто на своих не оставил местах

Мир, открытый путям,

Индийцев поит студеный Аракс,

Из Рейна перс и Альбиса пьет,

Пролетят века, и наступит срок,

Когда мира предел разомкнет Океан,

Широко простор распахнет земной,

И Тефия нам явит новый свет,

И не Фула тогда будет краем земли… (Медея, 369–379, пер. С.А. Ошерова)

Смена климата пошла на пользу здоровью Сенеки, и в 31 г. он вернулся в Рим. Период творческого досуга сменился периодом вхождения в политику, продлившимся 11 лет. Та же благодетельница-тетка ходатайствовала о том, чтобы племянник был удостоен квестуры (Гельв., 19,2). Сенека осуществил наконец свое давнишнее намерение и вступил в сенат.

II

Драматизм римской политической жизни I в. н.э. был обусловлен болезненным для менталитета «народа квиритов», особенно в высших его сословиях, переходом от республики к форме правления, по сути, монархической. Этот драматизм определялся десятилетиями длящимся противостоянием между императорами-принцепсами с одной стороны и сенатом – с другой. На протяжении дальнейшей истории напряжение постепенно ослабевало вследствие взаимных уступок: наиболее мудрые императоры прислушивались к мнению сената, но, с другой стороны, сенатская аристократия все больше «разбавлялась» с приходом новых людей, лишенных прежних убеждений и амбиций.

Историки разных эпох рисуют картину этого противостояния по-разному. Одни абсолютизируют идею республики, и для них императорский Рим – это уже «не настоящий» Рим, изменивший своим идеалам и находящийся в упадке. Однако этот «упадок» длится не одно столетие и соответствует времени высшего расцвета римской цивилизации. Поэтому другие историки видят в смене форм государственного управления неизбежный процесс: монархия крепче держала единство разросшейся империи. Но при таком подходе этому «объективному прогрессу» порой придается слишком большое значение, и тогда позиция сената представляется как упорный, узколобый консерватизм, не желающий видеть очевидного, и как простая защита привилегий аристократии. Однако при этом не учитывается, что в сенате концентрировался огромный опыт государственного строительства: ведь состоял он из людей, на которых держалось управление государством в основных его сферах, – в такой полноте этим опытом по определению не мог обладать ни один принцепс.

Кроме того при такой подаче материала становится совершенно непонятно, почему для римлян этой поры лучезарным героическим ореолом окружены, к примеру, имена современника Цезаря и Помпея, республиканца Катона Утического, в категорическом неприятии тирании покончившего с собой после окончательной победы Цезаря, или современника самого Сенеки, сенатора Тразеи Пета, принужденного к смерти Нероном. Между тем независимо от «объективного прогресса» в сенатской оппозиции этой эпохи чувствуется обаяние героического и обреченного сопротивления «уходящей расы» натиску торжествующей неправды «новых людей». При совершенной противоположности смены форм правления чем-то это напоминает российскую Белую гвардию и тот пафос «Белого движения», который выражался, к примеру, в цветаевском «Лебедином стане».

Трудно и чудно – верность до гроба!

Царская роскошь – в век площадей!

Стойкие души, стойкие ребра, –

Где вы, о, люди минувших дней?!

Случайное в русском языке созвучие «стойкости» и «стоиков» оказывается вполне уместным: идеологией этой «уходящей расы» оппозиционного римского сената становится стоицизм с его нравственным императивом выбора «подобающих деяний» в любых обстоятельствах, даже безвыходных.

Современный читатель не всегда отдает себе отчет, насколько жестким подчас бывало это противостояние оппозиции, насколько «тоталитарной» была вся та эпоха и насколько она напоминает тоталитарные режимы XX в. Об этом можно судить, например, по тацитовскому повествованию о похоронах Юнии в 22 г. н.э., при Тиберии: «Тогда же, на шестьдесят четвертом году после битвы при Филиппах, умерла Юния, племянница Катона, супруга Гая Кассия, сестра Марка Брута. Ее завещание вызвало много толков в народе: уважительно упомянув в нем почти всех наиболее знатных граждан как наследников своего весьма значительного богатства, она пропустила [Тиберия] Цезаря. Им это было воспринято снисходительно, и он не воспрепятствовал почтить ее похороны похвальным словом с ростральных трибун и прочими торжественными обрядами. Во главе погребальной процессии несли изображения двадцати знатнейших родов – Манлиев, Квинктиев и многих других, носивших не менее славные имена. Но ярче всех блистали Кассий и Брут – именно потому, что их изображений не было видно». (Тацит, Анналы. III, 76)

Кассий и Брут – республиканцы, убийцы Цезаря – «блистают своим отсутствием» потому, что память обоих под запретом. В собственной семье нельзя хранить их изображения, нельзя пронести их даже в похоронной процессии ближайшей родственницы. Не включить здравствующего императора в число наследников – это максимум смелости, на которую может отважиться уже умирающая старая женщина, всю жизнь (63 года вдовства!) свято чтившая память своих погибших родичей-республиканцев.

Хотя Сенека Старший не разделял крайних взглядов оппозиции и, по крайней мере, двух старших сыновей сам направил на путь политической карьеры, дети его были воспитаны в том же консервативном духе преклонения перед идеалами прошлого. Сенека-философ в своих произведениях многократно возвращается к образу почитаемого Катона: «Взгляни на Марка Катона, подносящего чистейшие свои руки к святой груди и раздирающего слишком неглубокие раны. Скажешь ли ему: “Желаю тебе исполнения всех желаний” или “Соболезную тебе” – или скажешь: “Счастье твоему делу?”» (п. LXII, 14). «По-твоему, был скромен в философии Марк Катон, который своим приговором положил конец гражданской войне? Который встал между войсками двух разъяренных вождей? Который в то время, когда одни поносили Цезаря, другие Помпея, нападал на обоих?» (п. XIV, 12).

Тем не менее, преклоняясь перед Катоном, сам Сенека избрал другой путь, который, возможно, казался менее героическим его современниками, но в котором было больше исторической прозорливости. Не боясь ненавистного римлянам слова rex – «царь», он пришел к выводу, что «наилучшее состояние государства – при справедливом царе» (О благодеяниях, II, 20). Эту мысль он выскажет уже позже, при Нероне (датировка трактата «О благодеяниях» – после 56 г.). Видимо, он шел к ней постепенно.

О политической деятельности Сенеки при Тиберии (умершем в 37 г. н.э.) сказать ничего нельзя, потому что в ту пору он еще не был настолько заметной фигурой, чтобы удостоиться упоминания у историков, а из его собственных произведений самое раннее, дошедшее до нас, «Утешение к Марции», относится уже ко времени правления Калигулы. Последние годы жизни Тиберия историки изображают как мрачную эпоху подозрительности, заговоров и репрессий. Приход к власти молодого Гая Цезаря – так современники обычно звали Калигулу – окрыляет всех надеждами. Свое прозвище «Калигула», которое у современного читателя вызывает ассоциации с извращенной жестокостью, будущий император получил в детстве, и изначально оно было ласкательным. Гай Цезарь был сыном популярного в народе племянника царствующего Тиберия, Цезаря Германика, на которого смотрели как на возможного и многим желанного наследника престола.

Германик в изображении историков – личность в высшей степени симпатичная, к тому же предстающая в привлекательном ореоле «гонимости». Талантливый полководец, поэт, переведший с греческого астрономический эпос Арата, он почти половину своей недолгой жизни провел в походах и военных лагерях, и погиб при загадочных обстоятельствах в 19 г. н.э. в возрасте 34 лет. Во всех походах его сопровождала преданная жена, внучка Августа, Агриппина Старшая. Их дети росли в лагерях, среди солдат, отсюда прозвище, данное младшему сыну: сaligula – «солдатский сапожок» (что-то вроде «сына полка»). После смерти Германика Агриппине Старшей пришлось вынести немало мук, она умерла в ссылке в 33 г.; почти одновременно с ней погибли два старших ее сына, также рассматриваемых в качестве претендентов на престол. Генетический парадокс: почему от столь достойных родителей, какими представляются Германик и Агриппина Старшая, идет столь страшная династическая линия – Калигула, его сестра Агриппина Младшая, ее сын Нерон?

После смерти Тиберия народ принимает двадцатидвухлетнего Калигулу с восторженной любовью: «Когда он вы ступил из Мизена, то, несмотря на то, что он был в трауре и сопровождал тело Тиберия, народ по пути встречал его густыми ликующими толпами, с алтарями, с жертвами, с зажженными факелами, напутствуя его добрыми пожеланиями, называя и “cветиком”, и “голубчиком”, и “куколкой”, и “дитятком” (Светоний, Гай Калигула, 13). Вероятно, общие иллюзии разделял и Сенека. К этому времени он уже играл видную роль в сенате и, судя по всему, держался весьма смело. Во всяком случае, само название первого его известного нам произведения – «Утешение к Марции» – об этом свидетельствует.

Марция – это дочь историка Кремуция Корда, республиканца, при Тиберии (в 25 г. н.э.) уморившего себя голодом. Сочинения его были осуждены на сожжение, однако дочери удалось их спасти (до нас они, тем не менее, все равно не дошли). И хотя Сенека всего лишь обращается к ней с утешением по поводу смерти ее сына, само «озвучивание» ее имени, видимо, вызывало у современников множество ассоциаций и растапливало лед сковывавших речь запретов (это можно сравнить со введением в обиход ранее непроизносимых имен в эпохи «оттепелей»).

Однако постепенно начинает раскрываться вся глубина несоответствия между тем образом нового принцепса, который существовал в представлении народа, и его истинным лицом. Историки донесли множество скандальных подробностей его жизни (чудовищная жестокость, безумная страсть к расточительству, кровосмесительная связь с родной сестрой и т.д.). Конечно, надо отдавать себе отчет, что часть этих сведений может быть и неправдой (это касается не только Калигулы, но и других лиц), но в целом образ полубезумного тирана, по-видимому, все же историчен. Разумеется, ни о каких правах сената при таком правителе не могло быть и речи. Запоминающееся своей скандальностью сообщение Светония о том, что Калигула собирался сделать консулом своего любимого коня, выражает желание «указать место» сенату и лишний раз продемонстрировать ему его полное бессилие и бесправие.

Сенека в это время становится уже заметной фигурой. Калигулу он явно раздражает. Светоний сообщает следующее: «Слог изящный и мягкий презирал он настолько, что сочинения Сенеки, который был тогда в расцвете славы, он называл “школярством чистой воды” и “песком без извести”» (Светоний, Гай Калигула, 53). Последнее замечание весьма едко и говорит о том, что император, при всех своих странностях, не был лишен проницательности: таким образом он характеризует так называемый «новый стиль», которым пишет Сенека. Приметами этого стиля являются краткость, афористичность, емкость.

Усиливающееся влияние Сенеки ставит его жизнь под угрозу. «Луций Анней Сенека, мудростью превосходивший всех римлян своего времени, да и многих других, чуть было не погиб, хотя и не делал ничего дурного и не казался делающим таковое, но просто потому, что он удачно выступил в сенате в присутствии императора. Гай приказал умертвить его, но потом отменил приговор, потому что поверил словам одной из своих женщин, что у Сенеки чахотка в последней стадии, и что он скоро умрет» (Кассий Дион, Римск. ист., LIX, 19, 7–8). Однако судьба распорядилась по-иному: в начале 41 г. заговорщиками был убит сам Калигула.

Его преемником стал Клавдий, человек ученый и, как нередко кажется, недооцениваемый современниками, или просто не сумевший добиться от них понимания. Сенату он тоже не доверял, сам же нередко оказывался марионеткой в руках своих властолюбивых родичей. Современников, видимо, особенно раздражала эта его попустительская слабость, нередко оборачивавшаяся гонениями на тех, к кому лично он даже не питал ненависти. Сенека поначалу вновь исполнившийся надежд (о них свидетельствует нарисованный им в относящемся к тому времени трактате «О гневе» образ «хорошего судьи»), после смерти Клавдия (в 54 г.) написал злую сатиру, в которой отвергнув классическое правило de mortuis aut bene, aut nihil, отзывался о покойном императоре язвительно и неприязненно, представляя посмертный суд над ним на небесах и влагая обвинение против него в уста обожествленному Августу:

«Ему, господа сенаторы, кто, по-вашему, и мухи не способен обидеть, ему так же ничего не стоило убивать людей, как собаке ногу поднять. Вот этот самый, кого вы тут видите и кто столько лет укрывался под моим именем, он отблагодарил меня тем, что убил двух Юлий, моих правнучек, – одну мечом, другую голодом, – да еще и правнука моего, Луция Силана. Хотя, по правде говоря, может показаться, что и ты, Юпитер, замешан в таком же нехорошем деле. Скажи мне, Божественный Клавдий, на каком основании ты каждого и каждую из казненных тобою приговаривал к смерти, ни дела не разобрав, ни оправдания не выслушав? Где это видано? На небесах так не делается. Вот Юпитер, сколько лет он царствует, а только одному Вулкану сломал голень, когда он его «ринул, за ногу схватив, и низвергнул с небесного прага», да, разгневавшись на супругу, заставил ее повисеть, но ведь не убил же ее? А ты убил Мессалину, которой я такой же двоюродный дед, как и тебе самому. “Не знаю”, – говоришь? Да разразят тебя боги: ведь это же еще гнуснее не знать, что ты убил, – чем убивать. Он все брал пример с покойного Калигулы: тот тестя убил, а этот и зятя. Калигула запретил сыну Красса назваться Великим, а этот имя-то ему вернул, а голову снял. В одной только семье он убил Красса, Магна, Скрибонию, Тристиония, Ассариона – все людей знатных, а Красс-то еще такой был дурак, что даже в цари бы годился. И его-то хотите вы сделать богом?» (Апофеоз (или «Отыквление» – Apocolocynthosis) Божественного Клавдия, 10–11). Судя по стилю и тону этой сатиры, до бесстрастия Сенеке в ту пору было далеко, и, вероятно, в том, что он писал, сказывалась глубокая личная обида.

В первые годы своего правления Клавдий находится под влиянием той самой Мессалины, которую сам впоследствии казнил, когда она организовала заговор против него. Именно ей неугоден и Сенека, и она пытается его погубить. Философа обвиняют в прелюбодейной связи с младшей из сестер Калигулы, Ливиллой. Но это, видимо, только предлог, причем предлог также для высылки самой красавицы Ливиллы, которую Мессалина тоже ненавидит, опасаясь соперничества (Кассий Дион, Римская история, LX,8). В отношении Сенеки это обвинение еще будет вспоминаться и годы спустя (ср. Тацит, Анналы, XIII, 42).

Сенека опять оказывается на волосок от гибели, в конце концов сам Клавдий добивается замены казни изгнанием, и в 41 г. философа ссылают на остров Корсику. В ту пору это остров необжитый и суровый. Описания его содержатся в приписываемых Сенеке эпиграммах:

Корсика остров – приют пришельцев фокейских, колонов,

Корсика – имя тебе было по-гречески Кирн.

Корсика – меньше Сардинии ты, пространнее Ильвы,

Корсика, реки твои рыбой обильны всегда.

Корсика, как ты страшна, когда накаляется лето,

Как ты жестока, когда бешеный скалится Пес:

О, пощади изгнанников ты: пощади погребенных!

Пеплу живых мертвецов пухом да будет земля! (II)

Варварской Корсики брег сжимают отвесные скалы,

Как безотрадна земля этой пустынной страны!

Осень плодов не несет, хлебами не радует лето.

Дару Паллады самой стужа препятствует зреть.

Свежей и влажной весной цветы земли не покроют,

Скудная почва на ней пышной травы не взрастит.

Нечем ни жажду, ни глад утолить и нечем согреться.

Ссыльный и ссылка – вдвоем вечный ведут разговор. (III) (перевод мой – Т.А.)

Хотя, конечно, есть в этих стихах поэтические преувеличения, субъективное впечатление от места ссылки они передают точно. В таких условиях философу предстояло провести семь лет.

Оттуда примерно через десять месяцев своего пребывания (как бы после положенного срока траура – Гельв., 16,1) он обращается с утешением к матери, Гельвии. Он выдерживает спокойный, бесстрастный тон, однако местами в его словах чувствуется болезненный надрыв. Помимо всего прочего предшествующие годы были отмечены для его семьи целой чредой несчастий. Сенека говорит о них как о несчастьях матери, в которых призывает ее держаться, но они не менее больно затрагивали и его самого.

В качестве первого из них он упоминает смерть мужа тетки, Ветразия Поллиона, на пути из Египта в Рим; за ней вскоре последовала смерть Сенеки Старшего (Гельв. 2,4). Кроме того, в их семье в этот период один за другим умирают трое детей, один из которых – сын самого философа, умерший в 41 г. за двадцать дней до того, как пришло известие о его собственной ссылке (Гельв. 2,5). Из оставшейся родни Сенека упоминает тетку, сестру матери, двух своих братьев, один из которых посвятил себя карьере, другой – досугу, а также их детей: совсем маленького мальчика Марка и девочку-подростка, Новатиллу, которая уже скоро может порадовать бабушку правнуками. Имя Новатилла говорит о том, что это дочь старшего брата, Новата. Сенека напоминает, что она недавно лишилась матери и просит Гельвию быть с внучкой нежнее, чтобы та не так остро чувствовала свою утрату. Он говорит, что без него эта девочка осталась почти как без отца, при живом отце, потому что она была ему как родная (термины transtulere, adscribere, возможно, говорят даже о том, что он из каких-то внутрисемейных соображений удочерил племянницу). Puer blandissimus – «прелестный мальчик» Марк – это сын младшего брата, Мелы, будущий поэт Лукан, которому тогда было года два, хотя иногда биографы утверждают, что это и есть сын самого Сенеки. По описанию речь идет как раз о двух-трехлетнем ребенке. «Молю богов, чтобы он нас пережил!» (или «чтобы он у нас остался жив») – восклицает философ. Пожелание вполне естественно: три детские смерти подряд, случившиеся в семье, заставляют с трепетом относиться к оставшемуся младенцу. Однако в контексте будущей печальной судьбы Лукана, погибшего одновременно с дядьями и отцом, оно выглядит пророчески-тревожным и несбывшимся.

Столь нежное отношение к своей семье, к ее подрастающему поколению, – весьма симпатичные штрихи к портрету философа. При сопоставлении творчества Лукана с творчеством Сенеки выясняется множество разнообразных пересечений, свидетельствующих о тесном контакте и общности взглядов. И хотя впоследствии Сенека племянника уже не упоминает, есть основания думать, что души он в него вложил не меньше, если не больше, чем родной отец, – но это уже будет после его возвращения из ссылки. А пока философ в порыве самопожертвования присовокупляет к молитве за жизнь ребенка следующие слова: «Пусть мною насытится жестокость рока! Все страдания, что выпали на долю матери, бабки – пусть ограничатся мной! Пусть благоденствует вся остальная семья! Ни на осиротелость свою, ни на участь я не буду жаловаться. Пусть стану я искупительной жертвой за всех остальных, чтобы им больше не страдать» (Гельв, 18,6). В этой немного экзальтированной жертвенности прорывается жгучая боль – за маской бесстрастного мудреца скрывается глубоко переживающий крушение своих надежд человек.

Говоря об умершем сыне, Сенека ни словом не упоминает первую жену. Она не названа среди оставшихся в Риме, и нет указаний на то, что она последовала за ним в ссылку. Упоминается она – вскользь – только в трактате «О гневе», написанном незадолго до ссылки: «Когда свет уже погашен и жена умолкнет, зная мою привычку, тогда я вспоминаю весь свой день и вновь обдумываю свои дела и поступки, ничего не скрывая, ничего не пропуская» (3,36,3). В трактате «О блаженной жизни» (XVII, 1–4) Сенека вскользь упоминает опечалившую его (скорее всего, его!) «весть о смерти жены», но где и когда настигло его это горестное известие, неизвестно.

Среди эпиграмм, приписывавшихся Сенеке, есть несколько любовных. В некоторых упоминается с условно-поэтическим именем Делия. Расставание с ней отмечено какой-то драмой: «Qui tibi me dederat, idem et ademit amor» – «та же любовь, которая дала меня тебе, – она же и отняла меня у тебя» (58).

Звонкое ухо, зачем ты все ночи звенишь непрестанно,

Молвишь не знаю о ком, вспомнившем ныне меня?

«Ты вопрошаешь, кто это? Звучат тебе уши ночами,

Всем возвещая: с тобой Делия так говорит».

Делия правда со мной говорит: дуновенье приходит

Нежное тихо ко мне в шепоте милом ее, –

Делия именно так молчаливые таинства ночи

Голосом тихим своим любит порой нарушать:

Да, не иначе, сплетением рук обняв мою шею,

Тайные речи вверять близким привыкла ушам.

Я не узнал: до меня ее голоса образ доходит,

В звоне тончайшем ушей сладостный слышится звук.

Не прекращайте, молю, непрерывным струиться звучаньем!

Молвил, — а вы между тем смолкли, увы, навсегда. (59 – пер. Ю. Шульца)

Упоминается в эпиграммах и некая Басилисса («царица»), но отношение к ней не выглядит серьезным. Впрочем, поскольку эпиграммы всего лишь приписываются Сенеке, биографические предположения по ним делать неправомерно.

Исследователи предполагают, что, возможно, именно во время корсиканской ссылки Сенека писал свои трагедии (для которых не существует точной датировки). Психологически это было бы вполне объяснимо – в них находят выход страсти, бушующие в непримиренной душе автора. Трагедии Сенеки отличает высокий накал эмоциональной напряженности, порой зашкаливающий за грань восприятия. По этой причине их принято считать пьесами для чтения, но не для постановки. Трудно представить себе, как, например, можно всерьез сыграть на сцене Тезея, собирающего по кускам растерзанное тело Ипполита:

Растерзанного тела части жалкие

Сложи в порядке и верни на место их.

Сюда – десницу мощную; вот левое

Плечо узнать возможно; приложи к нему

Длань, что уздой привыкла усмирять коней.

Увы! Не все оплакать тело можем мы. («Федра», 1256–61)

Впрочем, современному человеку многое трудно или невозможно представить – например, как можно было ради развлечения смотреть на настоящие убийства во время гладиаторских игр. Сенека – едва ли не единственный римлянин, возвысивший впоследствии голос против этой практики: «Случайно попал я на полуденное представление, надеясь отдохнуть и ожидая игр и острот – того, на чем взгляд человека успокаивается после вида человеческой крови. Какое там! Все прежнее было не боем, а сплошным милосердием, зато теперь - шутки в сторону - пошла настоящая резня!… Для сражающихся нет иного выхода, кроме смерти. В дело пускают огонь и железо, и так покуда не опустеет арена. – “Но он занимался разбоем, убил человека”. – Кто убил, сам заслужил того же. Но ты, несчастный, за какую вину должен смотреть на это?» (п. VII, 3–5) Может быть, попытка вывести на сцене сыгранное убийство была средством смягчения нравов.

Как бы то ни было, трагедии Сенеки открывают перед нами иную сторону его души, не чуждую метаний и тяги к безднам. Это не говорит о двуличии философа, – просто, по-видимому, главным воспитуемым и увещеваемым адресатом его философских сочинений был он сам. Мрачность трагедий Сенеки, возможно, отчасти объясняется его болезненным состоянием (чахотка иногда обусловливает эти психологические особенности).

Однако, видимо, сухой, контрастный климат Корсики оказался для него более подходящим, чем влажный от близлежащих болот малярийный воздух Рима. После корсиканской ссылки сообщения о болезни Сенеки у историков уже не появляются, хотя сам он продолжает жаловаться на донимающую его порой одышку (suspirium) и лихорадку (п. LIV, 6).

Из ссылки Сенека обращается с утешением по поводу смерти брата к Полибию, любимцу Клавдия. И опять-таки здесь, пожалуй, более значимо имя адресата, чем сами утешения. Обращаясь к влиятельному лицу, изгнанник хочет привлечь к себе внимание, напомнить о блеске своего красноречия, тем самым показывая, что списывать его со счетов еще рано, что он готов вернуться в государственную жизнь. Когда именно написано это произведение и произвело ли оно желаемое впечатление, неизвестно, однако через семь долгих лет изгнания надежды философа наконец оправдались: сестра Калигулы и Ливиллы, «Агриппина, желая, чтобы ее знали не только с плохой стороны, добивается возвращения из ссылки Аннея Сенеки и одновременно доставляет ему претуру, полагая, что ввиду его громкой литературной славы и то и другое будет приятно римскому обществу; вместе с тем она поступила так и ради того, чтобы отроческие годы Домиция протекли под руководством столь выдающегося наставника и чтобы она с сыном, осуществляя ее мечту о самовластном владычестве, могла пользоваться его советами, ибо считалось, что Сенека, помня о благодеянии Агриппины, питает к ней безграничную преданность, тогда как, затаив про себя горечь обиды, враждебен Клавдию» (Тацит, Анналы, XII, 8).

III

В те годы Агриппина Младшая рвалась к власти, стремясь заполучить ее для себя и для своего сына Домиция Агенобарба, который впоследствии по усыновлению получил имя Клавдий Цезарь Нерон. После казни Мессалины император Клавдий решил жениться снова – или же его, как всегда, безвольного, решили женить. Борьба завязалась между приближенными к нему вольноотпущенниками, каждый из которых продвигал выгодную для себя кандидатуру на роль будущей супруги принцепса. Покровитель Агриппины, Паллант, превозносил в ней «более всего то, что она приведет с собою внука Германика; вполне достойно императорского семейства присоединить этого отпрыска знатного рода к потомкам Юлиев и Клавдиев и тем самым не допустить, чтобы женщина испытанной плодовитости и еще молодая унесла в другой дом славу и величие Цезарей» (Анналы, XII, 1). Агриппина доводилась Клавдию племянницей, что в глазах многих делало предосудительным брак между ними. С другой стороны, отблеск доброй славы Германика еще озарял его потомков, несмотря на неудачный опыт с Калигулой, и это заставляло закрыть глаза даже на близкое родство. Может быть, эта мысль, что из одиннадцатилетнего мальчика при должном руководстве еще можно вылепить подобие его славного деда, привлекала и Сенеку? По словам Светония, едва согласившись на предложенную ему роль, Сенека увидел во сне, что воспитывает Калигулу – но, разумеется, сообщение о сне нельзя признать историческим свидетельством. Трактат самого Сенеки «О мягкости», напротив, свидетельствует о том, что философ не был лишен иллюзий в отношении своего воспитанника и когда тот был уже взрослым юношей.

Интересно, что, распрощавшись с вынужденным досугом на Корсике, Сенека пишет вдохновенную похвалу философскому досугу – трактат «О скоротечности жизни» (датируется временем между 49 и 55 г.). Он посвящен Помпею Паулину, который как раз в те годы занимал должность praefectus annonae (т.е. отвечал за поставки пшеницы в Рим), и чья дочь тогда же или даже позднее стала второй женой Сенеки. В этом трактате он убеждает своего адресата, что лучший жизненный выбор – посвятить себя общению с великими философами прошлого: «Ты можешь рассуждать вместе с Сократом, сомневаться – с Карнеадом, пребывать в покое с Эпикуром, со стоиками – побеждать природу, с киниками – расширять ее границы» (14,2). «Никто из них не прикажет тебе умереть; никто из них не сократит твой век, а напротив, добавит тебе из своего; ничья из них беседа не будет для тебя опасной, дружба – преступной, благосклонность – затратной» (15,1) – местами философ как будто даже провидит те опасности, которые подстерегают его на его собственном пути в сторону, противоположную от философского досуга. Был ли Сенека неискренен, вознося хвалы тому, от чего отказался сам? Но ведь он обращается к человеку, который вообще едва ли знал, что такое жизнь, посвященная досугу, сам же философ знал это не понаслышке. Позднеантичные источники сообщают, что после окончания срока ссылки он намеревался отправиться в Афины и полностью посвятить себя философии, – но он почему-то предпочел откликнуться на предложение Агриппины. Однако еще вопрос, был ли у него на самом деле выбор, и не грозил ли гордый отказ от предложенной ему должности новыми опасностями для него самого. «Никогда мудрец не станет гневить власть имущих, – писал он впоследствии, – наоборот, он будет уклоняться от их гнева, как мореход от бури… опасного властителя он избегает, но прежде всего стараясь избегать его незаметно. Один из залогов безопасности – в том, чтобы не стремиться к ней открыто: ведь от чего мы держимся дальше, то осуждаем» (п. XIV, 8).

С другой стороны, измены собственному пути здесь не было: ведь Сенека смолоду стремился к участию в политике и к влиянию на государственную жизнь, и лишь вынужденно оказывался на целые годы отторгнут от нее. Видимо, такова была особенность и тайна его личности: по призванию он был столько же политиком, сколько и философом, эти две сферы боролись в нем, но побороть ту или иную из них своей волей он не мог. Что же касается окончательного выбора в пользу «досуга», то, возможно, Сенеке он казался решением даже не философа, но мудреца, если придерживаться данного им определения: «Философия – в пути, мудрость – в его конце» (п. LXXXIX, 6). А мудрецом он себя, как будет показано далее, не считал и не называл.

Таким образом Сенека вновь оказался непосредственной близости от верховной власти, причем в тот момент, когда за власть шла ни перед чем не останавливающаяся борьба. Безусловно, находиться в этой среде сколько-нибудь продолжительное время и не допускать компромиссов было невозможно. Агриппина последовательно шла к своей цели, не разбираясь в средствах. Сначала она, сама еще не будучи женой Клавдия, добилась обручения Домиция с дочерью Клавдия от Мессалины, Октавией, ради чего пришлось расторгнуть уже заключенную помолвку последней. На несостоявшегося жениха Октавии, Луция Силана, были возведены ложные обвинения, и он покончил собой в день свадьбы Клавдия с Агриппиной. Домиций, обрученный с Октавией, был уравнен в правах с ее братом. Затем (в 50 г.) Клавдий усыновил его, после чего Домиций стал называться Нероном, и в завещании был предпочтен родному сыну императора Британнику.

Отношения складывались драматично даже между самими детьми императорской фамилии: Нероном (37 г. рождения), Британником (41 г. рождения) и Октавией (40 или 42 г. рождения). Оба мальчика уже чувствовали в себе амбиции и старались возвыситься друг над другом, а девочка привыкала скрывать свои чувства. «Так, своего брата Британника, когда тот по привычке приветствовал его Агенобарбом и после усыновления, [Нерон] стал обзывать перед лицом Клавдия незаконнорожденным» (Светоний, Нерон, 7). В 53 г. состоялась свадьба совсем юных Нерона и Октавии, но ни любви, ни привязанности между ними так и не возникло.

Со временем Клавдий, видимо, пожалев о содеянном, вновь приблизил к себе Британника и хотел изменить завещание, после чего сам вскоре умер. Историки сходятся на том, что его отравила Агриппина. При погребении похвальное слово Клавдию говорил уже объявленный принцепсом Нерон, написал же это слово Сенека. Это обстоятельство, по словам Тацита, вызвало насмешки, «хотя речь Нерона была составлена и тщательно отделана Сенекой, а у этого мужа было изящное, вполне соответствовавшее вкусам его времени дарование. Старики, у которых довольно досуга для сопоставления прошлого с настоящим, не преминули отметить, что из всех достигших верховной власти Нерон был первым, кто нуждался в чужом красноречии» (Анналы, XIII, 3). «Благородные науки он в детстве изучал почти все, – сообщает о Нероне Светоний, – только от философии отклонила его мать, уверяя, что для будущего правителя это помеха, а от изучения древних ораторов – Сенека, желавший, чтобы его ученик дольше сохранил восторг перед наставником» (Нерон, 52). Если верить этим словам, не очень понятно, чему же тогда учил будущего императора Сенека. Скорее можно представить, что Нерон был своеволен уже в детстве и научить его чему-то кроме того, чем он хотел заниматься сам, было нелегко. О чем-то подобном сам Сенека впоследствии писал Луцилию: «Помнишь, когда ты утверждал, будто один такой в твоей власти, я ответил, что он легок, как птица, и держишь ты его не за лапу, а за перо? Разве я солгал? Ты держал его за пушинку, он оставил ее у тебя в руках – и унесся. Знаешь, сколько он еще сыграет с тобой шуток, как много натворит такого, что потом на его же голову падет?» (п. XLII, 5).

Добившись желаемого, Агриппина сразу же приказала убить проконсула Азии Юния Силана, брата погибшего ранее жениха Октавии, так как видела в нем возможного претендента на императорский трон. «И убийства подобного рода пошли бы одно за другим, если бы этому не воспрепятствовали Афраний Бурр и Анней Сенека. Руководители и наставники юного императора, пребывавшие (редкость у делящих власть) в добром согласии, они в равной мере, но различными путями приобрели силу, Бурр – заботами о войске и строгостью нравов, Сенека – наставлениями в красноречии и свободной от подобострастия обходительностью. Они совместно пеклись о том, чтобы, предоставив принцепсу, если он пренебрежет добродетелью, дозволенные наслаждения, тем легче уберечь его от соблазнов опасного возраста. И тот и другой боролись лишь с необузданным высокомерием Агриппины, одержимой всеми страстями жестокого властолюбия и поддерживаемой Паллантом, по наущению которого Клавдий кровосмесительным браком и роковым усыновлением сам себя обрек гибели» (Анналы, XIII, 2).

После воцарения Нерона у многих возникли сомнения относительно его способности управлять государством: «В Риме, падком на всевозможные толки, принялись говорить о том, сможет ли принцепс, едва достигнув семнадцати лет, возложить на себя столь тяжелое бремя и справиться с ним, годится ли на что-нибудь тот, кем распоряжается женщина, по силам ли каким-то учителям руководить сражениями, осадами городов и всем тем, что несет с собою война. Другие, возражая им, утверждали, что, напротив, все обстоит много лучше, чем если бы беспомощный по старости и малодушию Клавдий был призван к военным трудам и следовал указаниям вольноотпущенников. А Бурр и Сенека известны как мужи, опытные во многом» (Анналы, XIII, 6).

Так Сенека становится одним из фактических правителей государства, и проявляет себя как мудрый государственный муж и тактичный человек. Те деяния Нерона, которые заслужили похвалу историков, внушены Сенекой, и идеал правителя, подобного Августу – это идеал Сенеки. «Чтобы еще яснее открыть свои намеренья, [Нерон] объявил, что править будет по начертаниям Августа, и не пропускал ни единого случая показать свою щедрость, милость и мягкость. Обременительные подати он или отменил или умерил. Награды доносчикам по Папиеву закону он сократил вчетверо. Народу он роздал по четыреста сестерциев на человека, сенаторам из знатнейших, но обедневших родов назначил ежегодное пособие, иным до пятисот тысяч, преторианские когорты на месяц освободил от платы за хлеб. Когда ему предложили на подпись указ о казни какого-то уголовного преступника, он воскликнул: “О, если бы я не умел писать!” Граждан из всех сословий он приветствовал сразу и без напоминания. Когда сенат воздавал ему благодарность, он сказал: “Я еще должен ее заслужить”» (Светоний, Нерон, 10, 1).

В 55 г. Сенека обращается к восемнадцатилетнему принцепсу с трактатом «О мягкости», в которым говорит о его высокой миссии и в то же время высокой ответственности: «Я решил написать тебе, Нерон Цезарь, о мягкости, чтобы послужить тебе как бы зерцалом, и показать тебе, как в будущем ты достигнешь наивысшего наслаждения. Хотя истинное воздаяние за добрые дела – в том, чтобы их творить, и нет ничего более достойного, чем сами добродетели, однако удовольствие состоит и в том, чтобы испытывать и наблюдать чистую совесть, устремляя взор и на то великое множество людей, обуреваемых раздорами, волнениями, бессилием, готовых взбунтоваться на погибель себе и другим, если удастся им сбросить это ярмо, и так говорить с самим собой: “Не я ли избран из всех смертных и поставлен над ними, чтобы быть на земле как будто богом? Моему суду подвластна жизнь и смерть; в моих руках судьба и участь каждого; все, чем каждого пожелает одарить удача, возвещается моими устами...”» (О мягкости, I, 1). Рисуя перед воспитанником идеал мягкости (clementia) он противопоставляет ее, как нежелательному явлению, «милосердию» (misericordia – именно это слово прижилось в христианстве в качестве названия одной из главных добродетелей). Однако Сенека понимает слово misericordia не как милостивое сострадание, но как слепое попустительство в отношении даже недостойного человека, поэтому для правителя оно, естественно, оказывается неприемлемым, так что, по сути, в этом нет существенного противоречия между нравственным учением Сенеки и идеалами христианства. Первое время Нерон, казалось, следовал внушаемым ему принципам: «о своем стремлении к милосердию (clementia) он часто упоминал и в речах, подготовлявшихся для него Сенекой с намерением показать, сколь благородные правила он ему внушает, или чтобы блеснуть своим писательским дарованием» (Анналы, XIII, 11). Как видно из последних слов, далеко не все верили и в искренность намерений Сенеки.

Между тем, Агриппина пыталась влиять на сына по-своему и взять бразды правления в свои руки, порой унижая молодого императора: «Как-то раз, да Нерон принимал армянских послов, отстаивавших перед ним дело своего народа, она возымела намерение подняться на возвышение, на котором он находился, и сесть рядом с ним, что и случилось бы, если бы Сенека, когда все оцепенели, пораженные неожиданностью, не предложил принцепсу пойти навстречу подходившей к возвышению матери. Так под видом сыновней почтительности удалось избегнуть бесчестья» (Анналы, XIII, 5). Агриппина, видя, что сын выходит из ее повиновения, обращает свои взоры на Британника, демонстрируя сыну, что может солидаризироваться и с ним. Тогда восемнадцатилетний Нерон решается на убийство сводного брата и, по свидетельству Тацита, сам «тайными кознями» организует его. Британнику хитроумным способом подают за общим обедом отравленное питье, и мальчик умирает на глазах у всех. Впрочем, было ли это именно так, или все же это убийство лежало на совести самой Агриппины, методично избавлявшейся от всех потенциальных соперников, сказать невозможно. Тацит повествует о непритворном испуге Агриппины, которой в этом убийстве открылась участь, ожидавшая ее саму, однако это лишь кем-то зафиксированное внешнее впечатление, может быть, и не открывавшее всей правды. В дальнейшем за влияние на Нерона разворачивается настоящая борьба, действовать в которой пытаются даже через его любовниц; об Агриппине же историки сообщают жутковатые подробности, что якобы она сама пыталась соблазнить сына ради того, чтобы удержать его в своей власти. Хотя, вызволяя Сенеку из ссылки, Агриппина рассчитывала видеть в нем своего сторонника, эти расчеты не оправдались, и постепенно августа-мать и наставники молодого принцепса оказываются в противоборствующих лагерях.

В эти годы в адрес Сенеки начинают звучать обвинения в том, что он использует свое положение в личных интересах. Правда, звучат они отнюдь не из праведных уст – об этом нередко забывают, когда механически воспроизводят их как «свидетельства историков». Тацит сообщает о том, что обвинения против Сенеки выдвинул некий Суиллий, известный своей продажностью обвинитель времен Клавдия, осужденный в первые годы правления Нерона. «Этот Суиллий… бранил Сенеку за неприязненность к приближенным Клавдия, при котором он был с полным основанием отправлен в изгнание. Погрязший в нудных занятиях с не искушенными в жизненном опыте юношами, Сенека исходит, говорил он, от зависти к тем, кто использует живое и неиспорченное украшательством красноречие для судебной защиты сограждан. Сам Суиллий был квестором у Германика, тогда как Сенека – прелюбодеем в его семье. Или, быть может, более суровому порицанию подлежит тот, кто по доброй воле тяжущихся получает от них честно заработанное вознаграждение, нежели соблазнитель, проникающий в спальни женщин из дома принцепсов? Благодаря какой мудрости, каким наставлениям философов Сенека за какие-нибудь четыре года близости к Цезарю нажил триста миллионов сестерциев? В Риме он, словно ищейка, выслеживает завещания и бездетных граждан, Италию и провинции обирает непомерною ставкою роста; а у него, Суиллия, скромное, приобретенное его личным трудом состояние. Он охотнее вынесет обвинение, опасности, все что угодно, чем, позабыв о своем давнем и им самим добытом достоинстве, станет заискивать перед внезапно разбогатевшим выскочкой. Нашлись люди, которые в точности или сгустив краски пересказали его слова Сенеке. И вот подысканные обвинители донесли, что, управляя провинцией Азией, Суиллий грабил союзников и расхищал государственную казну». (Анналы, XIII, 42).

Последние слова самого Тацита заставляют предполагать, что и методы борьбы Сенеки были небезупречны. Что же касается способов обогащения, которые приписывает ему Суиллий, к этому, по-видимому, надо относиться так же, как к его же обвинениям в том, что Сенека завидует чьему-то красноречию. Тем не менее в трактате «О блаженной жизни», написанном в 50-е гг., философ отвечает на эти и подобные обвинения с обезоруживающей прямотой: «Кто-нибудь из любителей облаять философию может задать мне обычные у них вопросы: “Отчего же ты сам на словах храбрее, чем в жизни? Зачем заискиваешь перед вышестоящим и не брезгуешь деньгами, полагая их необходимым для тебя средством к существованию? Зачем переживаешь по поводу неприятностей и проливаешь слезы при вести о смерти жены или друга? Зачем дорожишь доброй славой и не остаешься равнодушен к злословию? Зачем твое имение ухожено более, чем требует природа? Почему твои обеды готовятся не по рецептам твоей философии? К чему столь пышное убранство в доме? И почему здесь пьют вино, которое старше тебя по возрасту? Зачем заводить вольеры для птиц? Зачем сажать деревья, не дающие ничего, кроме тени? Почему твоя жена носит в ушах целое состояние богатой семьи? Почему рабы, которых ты посылаешь в школу, одеты в драгоценные ткани? Для чего у тебя учреждено особое искусство прислуживать за столом, и серебро раскладывается не как попало, а строго по правилам, и заведена отдельная должность нарезателя закусок?” К этому можно добавить, если хочешь, и много других вопросов: “Зачем тебе заморские владения, и вообще столько, что ты не можешь счесть? Ты не знаешь всех твоих рабов: это либо постыдная небрежность, если их мало, либо преступная роскошь, если их число превышает возможности человеческой памяти!” Когда-нибудь после я сам присоединюсь к твоей брани и поставлю себе в вину больше, чем ты думаешь; покамест же я отвечу тебе вот что: “Я не мудрец и – пусть утешатся мои недоброжелатели – никогда им не буду. Поэтому не требуй от меня, чтобы я сравнялся с лучшими, я могу стать лишь лучше дурных. С меня довольно, если я каждый день буду избавляться от одного из своих пороков и бичевать свои заблуждения. Я не выздоровел и, вероятно, никогда не буду здоров; против моей подагры я применяю больше болеутоляющие средства, чем исцеляющие, и радуюсь, если приступы повторяются реже и зуд слабеет; впрочем, по сравнению с вашими ногами я, инвалид, выгляжу настоящим бегуном”. – Разумеется, я говорю это не от своего лица – ибо сам я погряз на дне всевозможных пороков – но от лица человека, которому уже удалось кое-что сделать». (О блаженной жизни, XVII, 1–4).

Однако точно ли сам Сенека заслуживал своей беспощадной оценки и «погряз на дне всевозможных пороков»? Если оставить в стороне неизбежные компромиссы и использование тех методов самозащиты, какие были приняты в его время, и ограничиться вопросом о его богатстве, то окажется, что, действительно, немалая сумма в 300 млн. сестерциев (для сравнения 3 млн. сестерциев – цена поместья средних размеров) не так уж велика по сравнению с тем, что богатые современники Сенеки тратили на роскошь. Светоний сообщает, что Калигула меньше, чем за год промотал 2 миллиарда 700 миллионов сестерциев (Гай Калигула, 37), у Кассия Диона (Римская история, LX, 1,6) эта же сумма вырастает до 3 миллиардов 300 миллионов сестерциев (LX, 1,6). Светоний сообщает также о пире, устроенном Нероном за счет друзей и обошедшемся в 4 млн. сестерциев (Нерон, 27, 2). В своих тратах от принцепсов не отстает не только высшая знать, но и внезапно разбогатевшие простолюдины, вольноотпущенники, бывшие рабы. Изображенный Петронием в его «Сатириконе» вольноотпущенник Тримальхион, у которого в триклинии упавшее на пол столовое серебро выметается метлой, как мусор, – видимо, символичная для этой эпохи фигура.

В такой среде государственному деятелю просто нельзя было быть бедным – его бы никто не воспринял всерьез. Кроме того известно, что сам Нерон делал своим друзьям щедрые подарки, отказ от которых мог быть им воспринят как обида. При этом нельзя не отметить, что ни один из историков ничего не сообщает о каких бы то ни было скандальных тратах Сенеки, а Тацит (XV, 65) прямо говорит о том, что образ его жизни был «безупречен». Отношение его к богатству, во всяком случае, не было жадностью дорвавшегося до денег нувориша. Он был воспитан в изобильном достатке, но приучен к аристократической воздержанности. Именно за эти черты сам он еще раньше восхвалял свою мать Гельвию в обращенном к ней утешении. Эти же свойства характера он продолжал культивировать в себе самостоятельно.

Сенека пишет, что богатство, как и другие «безразличные» вещи (например, здоровье), «следует презирать, но не настолько, чтобы не иметь их, а лишь настолько, чтобы иметь, не тревожась; не так, чтобы самому гнать их прочь, но так, чтобы спокойно смотреть, как они уходят. Да и самой фортуне куда выгоднее помещать свои богатства? Конечно же туда, откуда можно будет забрать их, не слушая жалобных воплей временного владельца… Дело в том, что мудрец вовсе не считает, себя недостойным даров случая: он не любит богатство, однако предпочитает его бедности. Он принимает его, только не в сердце свое, а в дом. Он не отвергает с презрением того, что имеет, а оставляет у себя, полагая, что имущество составит вещественное подкрепление для питания его добродетели. Можно ли сомневаться, что богатство дает мудрецу гораздо более обильную материю для приложения способностей его духа, нежели бедность? Ведь бедность помогает упражняться лишь в одном роде добродетели: не согнуться и не дать себе прийти в отчаяние» (О бл. жизни, XXI–XXII).

Признавая допустимость богатства для философа, Сенека оговаривается, что это богатство должно быть нажито честно: «Итак, перестань корить философов богатством: никто не приговаривал мудрость к бедности. Ничто не помешает философу владеть солидным состоянием, если оно ни у кого не отнято, не обагрено кровью, не осквернено несправедливостью, не накоплено грязными процентами; если доходы и расходы будут одинаково честными, не причиняя горя никому, кроме злодеев. Увеличивай свое состояние, насколько пожелаешь, что в том постыдного? Богатство, которое всякий желал бы назвать своим, но в котором никто не может назвать своей ни крупицы, не постыдно, а почетно. Такое честным путем нажитое состояние не отвратит от философа благосклонность фортуны, не заставит его ни превозноситься, ни краснеть» (О бл. жизни, XXIII). Видимо, по поводу собственного богатства совесть его была спокойна.

Все это вполне укладывается в псаломские слова «богатство аще течет, не прилагайте сердца» (Пс. 61,11) и напоминает то отношение, которое впоследствии сложилось в христианстве. Например, свт. Григорий Нисский считал знаком благоволения Божия то, что достояние их семьи нисколько не оскудело на протяжении жизни нескольких поколений, даже несмотря на пережитые гонения, – и никому не приходит в голову из-за благосостояния сомневаться в подвижничестве этой семьи, давшей христианскому миру сразу нескольких святых. В отношении же Сенеки речь идет даже не о подвижничестве, а всего лишь о том, расходится ли у него слово с делом. Как видно уже из приведенного выше отрывка, – нет, не расходится.

Борьба за влияние на Нерона значительно осложняется, когда на авансцене появляется еще одно лицо, сразу приобретшее власть над ним: его новое увлечение и будущая супруга Поппея. По возрасту она была на семь лет старше Нерона и прекрасно умела пользоваться отпущенными ей природными данными. Она уже оставила первого мужа ради Отона (будущего императора), в ту пору приближенного Нерона, а оказавшись вблизи молодого принцепса, направила свои чары на него. Но развестись с постылой Октавией и жениться на желанной Поппее ему препятствовала Агриппина, боявшаяся влияния этой женщины. Мать начинает откровенно соблазнять сына сама (во всяком случае, так об этом повествуют историки), и он в конце концов решается избавиться от нее. Но первая попытка убийства, с подстроенным кораблекрушением, проваливается: Агриппина спасается вплавь.

Далее Тацит сообщает о прямом участии в этом деле Сенеки: «Нерону, поджидавшему вестей о выполнении злодеяния, тем временем сообщают, что легко раненная Агриппина спаслась, претерпев столько бедствий такого рода, что у нее не может оставаться сомнений, кто их виновник. Помертвев от страха, он восклицает, что охваченная жаждою мщения, вооружив ли рабов, возбудив ли против него воинов или воззвав к сенату и народу, она вот-вот прибудет, чтобы вменить ему в вину кораблекрушение, свою рану и убийство друзей: что же тогда поможет ему, если чего-нибудь не придумают Бурр и Сенека. И он будит их с повелением срочно явиться к нему, неизвестно, посвященных ли ранее в его замысел. И тот и другой долго хранят молчание, чтобы бесплодно не перечить ему или, быть может, считая дело зашедшим так далеко, что, если не упредить Агриппину, ничто не убережет Нерона от гибели. Наконец Сенека, набравшись решимости, взглянул на Бурра и обратился к нему с вопросом, можно ли отдать приказ воинам умертвить Агриппину. Тот ответил, что преторианцы связаны присягою верности всему дому Цезарей и, помня Германика, не осмелятся поднять руку на его дочь: пусть Аникет выполняет обещанное. Тот, не колеблясь, предлагает возложить на него осуществление этого злодеяния» (Анналы, XIV, 7). Понятно, тем не менее, что это эпизод скорее романический, нежели исторический: точно знать, как происходил разговор Нерона с Сенекой и Бурром, вообще имел ли он место, и тем более, что подумал каждый из его участников, ни Тацит, ни кто другой из историков не мог, так что все рассуждения о непосредственной причастности Сенеки этому убийству строятся только на домыслах и предположениях.

Более весомо обвинение Сенеки в том, что он составил для Нерона послание, в котором тот оправдывался перед сенатом. В послании «говорилось о том, что подосланный его убить приближенный вольноотпущенник Агриппины по имени Агерин был схвачен с мечом и что якобы осужденная собственной совестью за покушение на злодеяние, она сама себя предала смерти. К этому он добавил и перечень более давних ее прегрешений, а именно что она надеялась стать соправительницей, привести преторианские когорты к присяге на верность повелениям женщины и подвергнуть тому же позору сенат и народ, а после того как эти надежды были развеяны, охваченная враждебностью к воинам, сенату и простому народу, возражала против денежного подарка воинам и раздачи конгиария бедноте и стала строить козни именитым мужам. Скольких трудов стоило ему добиться того, чтобы она не врывалась в курию, чтобы не отвечала от лица государства чужеземным народам! Косвенно высказав порицание временам Клавдия, вину за все творившиеся в его правление безобразия он также переложил на мать, утверждая, что ее смерть послужит ко благу народа. Больше того, он рассказывал и о злосчастном происшествии на корабле. Но нашелся ли хоть кто-нибудь столь тупоумный, чтобы поверить, что оно было случайным? Или что потерпевшей кораблекрушение женщиной был послан с оружием одиночный убийца, чтобы пробиться сквозь когорты и императорский флот? Вот почему неприязненные толки возбуждал уже не Нерон, – ведь для его бесчеловечности не хватало слов осуждения, – а составивший это послание и вложивший в него признания подобного рода Сенека» (Анналы, XIV, 10–11).

Однако трудно судить, во-первых, насколько обоснованны или необоснованны были указанные в этом послании опасности, во-вторых, мог ли Сенека в своей ситуации просто отмолчаться, отказаться содействовать Нерону, или же вообще отдалиться от него, не подвергнув при этом опасности самого себя, своих близких и не предав своих единомышленников (хотя бы того же Бурра). Ну и, наконец, вопросы о том, почему политический деятель не уходит со своего поста, продолжая контактировать с людьми, причастными к преступлению, в истории могут быть заданы множеству людей, подчас не только достойных, но даже и святых, поэтому как-то особенно задаваться ими применительно к Сенеке нет никаких оснований.

Как бы то ни было, от матереубийства Нерона Сенека ничего не выиграл: его влияние стало слабеть. Но пока тандем Сенеки и Бурра продолжал существовать, им еще удавалось настаивать на своем. Теперь они препятствовали разводу Нерона с Октавией и его женитьбе на Поппее. Вместе с тем они идут на уступки в том, что касалось его артистических увлечений. «Уже давно он был одержим страстным желанием усовершенствоваться в умении править квадригою на ристалище и не менее постыдным влечением овладеть ремеслом кифареда. Он говорил, что конные состязания – забава царей и полководцев древности; их воспели поэты, и они устраивались в честь богов. А музыке покровительствует Аполлон, который, будучи величайшим и наделенным даром провидения божеством, во всех изваяниях, не только в греческих городах, но и в римских храмах, изображен с кифарой в руках. Убедившись в невозможности побороть эти его увлечения, Сенека и Бурр сочли нужным снизойти к одному из них, дабы он не отдался им обоим» (Анналы, XIV, 14). Кассий Дион приводит совершенно комический эпизод, когда на первых устроенных Нероном состязаниях, Ювеналиях, сам император вышел на сцену и пел «слабым и нетвердым голосом, вызывая у слушателей смех и слезы; позади него стояли Бурр и Сенека, как учителя, ободряя его; они покачивали руками и полами тог в такт каждой его фразе и побуждали других делать то же самое» (Римская история, 62, 20,3).

Еще три года внешне все остается примерно в том же положении неустойчивого равновесия. Но раздражение Нерона против наставников нарастает. Кассий Дион сообщает, что когда он очередной раз заговорил о разводе с Октавией, Бурр ответил, что в таком случае ей надо будет вернуть и приданое, т.е. государство (Римск. ист., 62, 13.10). Бурр умер в 62 г., по мнению историков, будучи отравлен Нероном. После его смерти уже не мог удержаться и Сенека. «Смерть Бурра сломила влияние Сенеки, ибо добрые правила, которые они оба внушали Нерону, с устранением одного из них утрачивали для него силу, и он стал приближать к себе недостойных людей. А те возводили на Сенеку всевозможные обвинения, говоря, что он продолжает наращивать свое огромное, превышающее всякую меру для частного лица состояние, что домогается расположения граждан, что красотою и роскошью своих садов и поместий превосходит самого принцепса. Упрекали они Сенеку также и в том, что славу красноречивого оратора он присваивает только себе одному и стал чаще писать стихи после того как к их сочинению пристрастился Нерон. Открыто осуждая развлечения принцепса, он умаляет его умение править лошадьми на ристалище и насмехается над переливами его голоса всякий раз, когда тот поет. Доколе же будет считаться, что все достославное в государстве обязательно исходит от Сенеки? Отрочество Нерона отошло в прошлое, и он вступил в цветущую пору юности: так пусть он избавится, наконец, от докучного руководителя, – у него не будет недостатка в просвещенных наставниках в лице его предков» (Анналы, XIV, 52). Опять-таки следует обратить внимание на то, что обвинения против Сенеки вложены в уста «недостойных людей» и некоторые из них – как, например, то, что он столь ревниво относится к своей поэтической славе, невозможно воспринять всерьез, учитывая масштаб личности и дарования Сенеки.

После этого Сенека сам обращается к Нерону с просьбой об удалении на покой. Хотя его речь, приводимая Тацитом, скорее всего, вымышлена, мысли ее, действительно, принадлежат Сенеке: «Уже четырнадцатый год, Цезарь, как мне были доверены возлагавшиеся на тебя надежды и восьмой – как ты держишь в своих руках верховную власть. За эти годы ты осыпал меня столькими почестями и такими богатствами, что моему счастью не хватает лишь одного – меры. Приведу поучительный пример, относящийся не к моему, а к твоему положению. Твой прадед Август дозволил Марку Агриппе уединиться в Митиленах, а Гаю Меценату, не покидая города, жить настолько вдали от дел, как если бы он пребывал на чужбине; один – его товарищ по войнам, другой – не менее потрудившийся в Риме получили от него хоть и очень значительные, но вполне заслуженные награды. А я что иное мог предложить твоей щедрости, кроме плодов моих усердных занятий, взращенных, можно сказать, в тени и получивших известность лишь оттого, что меня считают наставником твоего детства, и это – великая награда за них. Но ты, сверх того, доставил мне столь беспредельное влияние и столь несметные деньги, что я постоянно сам себя спрашиваю: я ли, из всаднического сословия и родом из провинции, числюсь среди первых людей Римского государства? Я ли, безвестный пришелец, возблистал среди знати, которая по праву гордится предками, из поколения в поколение занимавшими высшие должности? Где же мой дух, довольствующийся немногим? Не он ли выращивает такие сады, и шествует в этих пригородных поместьях, и владеет такими просторами полей, и получает столько доходов с денег, отданных в рост? И единственное оправдание, которое я для себя нахожу, это то, что мне не подобало отвергать даруемое тобой. Но и ты, и я уже исчерпали меру того, что принцепс может пожаловать приближенному, а приближенный принять от принцепса; все превышающее ее умножает зависть. Конечно, она, как и все смертное, ниже твоего величия, но я подвергаюсь ее нападкам, и меня следует избавить от них. И подобно тому как, обессилев в бою или в походе, я стал бы просить о поддержке, так и теперь, достигнув на жизненном пути старости и утратив способность справляться даже с легкими заботами, я не могу более нести бремя своего богатства и взываю к тебе о помощи. Повели своим прокураторам распорядиться моим имуществом, включить его в твое достояние. Я не ввергну себя в бедность, но отдав то, что стесняет меня своим блеском, я уделю моей душе время, поглощаемое заботою о садах и поместьях. Ты полон сил и в течение стольких лет видел, как надлежит пользоваться верховною властью; а мы, старые твои приближенные, вправе настаивать, чтобы ты отпустил нас на покой. И тебе послужит только ко славе, что ты вознес превыше всего таких людей, которые могут обходиться и малым» (Анналы, XIV, 52–54).

Нерон отвечает речью «почтительного сына», в которой заверяет наставника, что его состояние ничто по сравнению с его заслугами перед принцепсом и отечеством: «”Ты опекал мое отрочество и затем юность вразумлением, советами, наставлениями. И то, чем ты меня одарил, пока я жив, не умрет, тогда как предоставленное мною тебе – сады, поместья, доходы – подвержено превратностям. Пусть я был щедр к тебе, но ведь очень многие, не обладавшие и малой долей твоих достоинств, владели большим, чем ты. Стыдно называть вольноотпущенников, которые богаче тебя. И меня заставляет краснеть, что ты, к которому я питаю привязанность как ни к кому другому, все еще не превосходишь всех остальных своим состоянием”... Ко всему этому, созданный природою, чтобы таить в себе ненависть, прикрывая ее притворными ласками, и изощривший в себе эту способность постоянным ее использованием, он добавляет объятия и поцелуи. И Сенека в заключение их беседы, как это неизменно происходит при встречах с властителями, изъявляет ему благодарность, но вместе с тем немедленно порывает со сложившимся во времена его былого могущества образом жизни: перестает принимать приходящих с приветствиями, избегает появляться в общественных местах в сопровождении многих и редко показывается в городе, ссылаясь на то, что его удерживают дома нездоровье или философские занятия». (Анналы, XIV, 53) Этот вымышленный диалог показывает, насколько внешняя благопристойность и взаимная лесть могли скрывать драматизм и даже вражду в отношениях. Видимо, таков был язык эпохи, – его-то уж Тацит прекрасно знал!

Так в жизни Сенеки наступил последний, самый короткий (всего около трех лет), но самый насыщенный и значительный период философского досуга.

IV

Последние годы жизни Сенека живет в своих имениях, то под Римом, то в Кампании, и работает над несколькими произведениями. Обычно к этому времени относят написание трактата «О досуге», кроме того, в это время Сенека пишет «Нравственные письма к Луцилию» и книги «О природе» (обращенные к тому же адресату). Луцилий – вполне реальная личность, это прокуратор Сицилии, по философским взглядам скорее эпикуреец или, как большинство тогдашних римлян, эклектик.

Большая часть трактата «О досуге» утрачена, сохранилось лишь несколько глав (под номерами 28–32). Но в них ясно выражен взгляд Сенеки на возможность заниматься государственными делами: «Две величайшие школы, эпикурейцев и стоиков, решают этот вопрос по-разному, но и та и другая направляет к досугу – только разными путями. Эпикур говорит: “Пусть мудрец не касается государственных дел, если только обстоятельства не вынудят”. Зенон говорит: “Пусть занимается государственными делами, если что-либо не помешает”. Один избирает досуг изначально, другой – по какой-то причине. Причина же эта очевидна: если государство в столь плачевном состоянии, что ему уже нельзя помочь, если им правят люди дурные, мудрец не должен заниматься тем, что тщетно, не должен тратить себя понапрасну, раз у него будет мало возможностей и сил: но и государство не примет его, если состояние его здоровья тому препятствует… Требуется от человека, чтобы он был полезен людям, если можно, то многим, если возможностей меньше, то немногим, если еще меньше – себе самому. Ведь когда он приносит пользу другим, он делает общее дело. Таким образом, тот, кто наносит вред самому себе, делает хуже не только себе, но и всем, кому мог бы помочь, если бы стал лучше» (О досуге, 30).

В том же трактате Сенека высказывает мысли о «граде земном» и «граде небесном»: «Две республики объемлет наш дух, одна из них большая и действительно общая, к которой принадлежат и боги, и люди, в которой мы не упираемся взглядом то в один угол, то в другой, но солнцем измеряем границы нашего отечества: другая же та, к которой нас приписало место рождения» (О досуге, 31). В чем-то близкую мысль он высказывает и в книгах «О природе»: «Ту же разницу, какая существует между философией, о, лучший из мужей, Луцилий, и остальными науками, я вижу и в самой философии, между той частью, которая обращена к людям и той, которая устремлена к богам. Эта последняя выше и одухотвореннее: она многое себе позволяет и не довольствуется тем, что видимо очами. Она предполагает нечто большее и прекраснейшее, то, что природа сделала недоступным очам» (О природе. I,1). В «научной» части книг «О природе» Сенека во многом следует стоику II в. до н.э. Посидонию, но в них немало и его собственных наблюдений за природой, накопленных в течение жизни.

Распрощавшись с «малой республикой» и ее государственной деятельностью, Сенека посвящает себя «большой»: он исследует тайны природы и человеческого духа. Близость некоторых его мыслей христианству поразительна, при чтении их понятно, что заставляло христиан предполагать непосредственный контакт с апостолом Павлом. Например, образ человечества как тела, вполне соответствующий образу Церкви как Тела Христова: «Все, что ты видишь, в чем заключено и божественное и человеческое, – едино: мы – только члены огромного тела. Природа, из одного и того же нас сотворившая и к одному предназначившая, родила нас братьями. Она вложила в нас взаимную любовь, сделала нас общительными, она установила, что правильно и справедливо, и по ее установлению несчастнее приносящий зло, чем претерпевающий, по ее велению должна быть протянута рука помощи (п. XCV, 52). – «Ибо, как тело одно, но имеет многие члены, и все члены одного тела, хотя их и много, составляют одно тело, – так и Христос» (1 Кор. 12,12). И образ смерти как рождения для новой жизни тоже невероятно близок раннехристианскому восприятию смерти: «Этот медлительный смертный век только пролог к лучшей и долгой жизни. Как девять месяцев прячет нас материнская утроба, приготовляя, однако, жить не в ней, а в другом месте, куда мы выходим, по-видимости способные уже и дышать и существовать без прежней оболочки, так за весь срок, что простирается от младенчества до старости, мы зреем для нового рождения. Нас ждет новое появленье на свет и новый порядок вещей. А без такого промежутка нам не выдержать неба. Так не страшись, прозревая впереди этот решительный час: он последний не для души, а для тела. Сколько ни есть вокруг вещей, ты должен видеть в них поклажу на постоялом дворе, где ты задержался мимоездом (п. CII. 23–24).

Потерпев крах в попытках «быть полезным многим» на государственном поприще, Сенека старается помочь немногим и воспитать самого себя, в чем-то возвращаясь к подвижническим привычкам юности. «Письма к Луцилию» отражают этот общий путь автора и адресата: Сенека не только наставляет Луцилия и радуется его преуспеянию, но и одновременно рассказывает о собственной работе над собой: «Эта поездка мне показала, как много у нас лишнего и как легко было бы по своему почину избавиться от вещей, отсутствия которых мы и не почувствуем, когда они отняты неизбежностью. В сопровождении немногих рабов, умещающихся в одной повозке, без всяких вещей, кроме тех, что на нас, мы с Максимом уже два дня живем блаженнейшей жизнью. Тюфяк лежит на земле, я – на тюфяке. Один дорожный плащ заменяет простыню, другой – одеяло. Завтрак наш таков, что от него нечего убавить, он готов за пять минут и не обходится без сухих смокв, как без вощеных табличек. Если есть хлеб, – они мне вместо закуски, если нет, – вместо хлеба. С ними у меня каждый день новый год, а счастливым и благополучным я делаю его сам, благими помыслами и неизменной высокостью духа, который тогда бывает всего выше, когда, откинув чужое, обретает спокойствие через отсутствие страха, обретает богатство через отсутствие желаний. Повозка, в которой я еду, самая грубая. Мулы бредут и только тем и доказывают, что живы; погонщик бос, и не из-за жары. С трудом заставляю я себя согласиться, чтобы люди считали эту повозку моей: еще упорна во мне извращенная привычка стыдиться того, что правильно (п. LXXXVII, 1–4).

Упомянутый в цитированным письме Цезенний Максим – близкий друг философа, некогда разделивший с ним корсиканскую ссылку. В последние годы Сенека вполне счастлив, живя в узком кругу близких, счастлив в дружбе, в наставничестве и даже, несмотря на преклонный возраст, в любви – со второй женой, Помпеей Паулиной, которая по возрасту годится ему в дочери, и ради которой он несколько ослабляет свою «аскезу»: «Вернуться к жизни ради других признак наибольшего величия души, и величайшие мужи часто так поступали. Но и то, по-моему, свидетельствует о высочайшей человечности, что ты оберегаешь свою старость, величайшее благодеянье которой – возможность беспечнее относиться к себе и смелее пользоваться жизнью, и заботишься о ней, зная, что кому-нибудь из твоих юна, мила, полезна и дорога. И за это нам достается в награду немалая радость: разве не самое отрадное когда жена так тебя любит, что ты сам начинаешь любить себя больше? И выходит, что Паулина может поставить мне в заслугу не только страх за нее, но и за меня самого» (п. CIV, 4–5).

Еще один адресат, вероятно, не писем, но живого общения, угадывается как сквозь «Письма к Луцилию», так и сквозь книги «О природе»: племянник философа, молодой поэт Лукан, в котором Сенека нашел восприимчивого и благодарного ученика, и который в те же годы пишет свою «Поэму о гражданской войне», или «Фарсалию». Размышления о судьбе Цезаря, Помпея и Катона, ставших героями «Фарсалии», проскальзывают во многих произведениях Сенеки, написанных в разные годы. Теперь эти размышления, по-видимому, актуализируются востребованностью темы: «Наконец, когда трепетало все государство, когда по одну сторону был Цезарь, поддержанный десятью легионами и таким же многочисленным прикрытием из иноземных племен, по другую – Помпей, который один стоил всех этих сил, когда эти склонялись к Цезарю, те – к Помпею, – один лишь Катон составлял партию приверженцев республики. Если ты захочешь охватить в душе картину того времени, то по одну сторону ты увидишь плебеев и чернь, готовую устроить переворот, по другую – оптиматов и всадническое сословие и все, что было в городе почтенного и отборного; а посреди остались двое – Катон и республика. Ты удивился бы, увидав, что “здесь и Атрид, и Приам, и Ахилл, обоим ужасный”, ибо он обоих порицает, обоих разоружает. Вот какой приговор выносит Катон обоим: “Если победит Цезарь, я умру; если Помпей – отправлюсь в изгнанье”. Чего было ему бояться, если он сам себе – и побежденному, и победителю – назначил то, что мог бы назначить разгневанный противник? Он и погиб по собственному приговору. Ты видишь, что люди могут переносить тяготы: через пустыни Африки он пешком провел свое войско. Видишь, что можно терпеть и жажду: увлекая за собой по иссохшим холмам остатки побежденного войска, безо всякой поклажи, он выносил недостаток влаги, а когда случалась вода, пил последним. Видишь, что можно презреть и почет и бесчестье: в самый день своего провала он играл на площади собраний в мяч. Видишь, что можно не бояться могущества вышестоящих: он бросал вызов сразу и Цезарю, и Помпею, меж тем как остальные если и осмеливались задевать одного, то лишь в угоду другому. Видишь, что можно презреть и смерть, и изгнанье: он сам себе назначил и изгнанье, и смерть, а до того – войну (п. CIV, 29–33). Все те же мысли прочитываются в «Фарсалии», в ней же поэтическим языком излагаются научные сведения, собранные в книгах «О природе».

Помимо высокой философии в «Письмах к Луцилию» взгляд внимательного читателя привлекают живые штрихи к портрету философа: «Нынешний день остался цел, никто не отнял у меня и часа, и я разделил его между постелью и чтением, оставив лишь немного на телесные упражненья. За это я должен быть благодарен старости: они обходятся мне совсем недорого, я устаю, едва начав двигаться, а усталость цель всяких упражнений, даже самых усиленных. Ты спрашиваешь, кто мой прогимнаст? С меня довольно Фария, прелестного, как ты знаешь, мальчика; но и его я заменю. Мне уже нужен кто-нибудь помладше. Правда, Фарий говорит, что у нас с ним одинаковый “кризис” – у обоих выпадают зубы. Но я, бегая с ним, едва могу за ним угнаться, а скоро и совсем не смогу: вот видишь, как полезны ежедневные упражненья. Разрыв между нами, идущими по разным дорогам, растет очень быстро; он поднимается, между тем я спускаюсь, а ты сам знаешь, насколько одно быстрее другого» (п. LXXXIII, 3–4). Это трогательное равенство мальчика-раба и его престарелого господина, помимо всего прочего, свидетельствует о иногда бывавшем в истории «рабовладении с человеческим лицом».

Сенека вспоминает прожитую жизнь, как многие старые люди, с грустью размышляя о ее скоротечности: «Но, если ты вспомнишь, – разве что-нибудь было не “совсем недавно”? Совсем недавно я был мальчиком и сидел у философа Сотиона, совсем недавно начал вести дела в суде, совсем недавно потерял к этому охоту, а там и силы. Безмерна скоротечность времени, и ясней всего это видно, когда озираешься назад» (п. XLIX, 2).

Из всех этих произведений вырисовывается картина тихого заката, гармоничного завершения бурно прожитой жизни. Между тем судьба еще готовила философу последнее решающее испытание на соответствие его поступков проповедуемому им учению.

Уход Сенеки на покой не был безоблачным: против него уже тогда, в 62 г., выдвигались обвинения в причастности к заговору. «Тогда же Роман тайными доносами обвинил Сенеку в сообщничестве с Гаем Пизоном, но Сенека одолел его, ответив изобличением в том же. Это происшествие устрашило Пизона и способствовало возникновению многолюдного и неудачного заговора против Нерона» (Анналы, XIV, 65). Однако, по словам того же Тацита, заговор Пизона возник лишь в начале 65 г. и вскоре был раскрыт. К нему был причастен племянник Сенеки, Лукан; было названо и имя самого Сенеки. «Затем следует умерщвление Аннея Сенеки, особенно приятное принцепсу, и не потому, что он доподлинно выяснил причастность Сенеки к заговору, но потому, что, не достигнув успеха ядом, получил возможность прибегнуть к железу. Назвал Сенеку лишь Натал, да и он заявил только о том, что был послан к больному Сенеке, чтобы повидать его и спросить, почему он не допускает к себе Пизона: им было бы лучше поддерживать дружбу в личном общении; на что Сенека ответил ему, что как обмен мыслями через посредников, так и частые беседы с глазу, на глаз не послужат на пользу ни тому, ни другому; впрочем, его спокойствие зависит от благополучия Пизона (Анналы, XV, 60). Впоследствии, как отмечает Тацит, «ходил слух, что на тайном совещании Субрия Флава с центурионами было решено, и не без ведома Сенеки, сразу же после убийства Нерона, которое должен был подстроить Пизон, умертвить и его, а верховную власть вручить Сенеке, как избранному главой государства ввиду его прославленных добродетелей людьми безупречного образа жизни» (Анналы, XV, 65).

Достоверно выяснить причастность или непричастность Сенеки к заговору по прошествии двух тысячелетий, конечно же, нереально, но сам слух о том, что его кандидатура рассматривалась в качестве потенциального преемника Нерона, заслуживает внимания. Так ли уж фантастично было это предположение? – Учитывая действительный опыт Сенеки в управлении государством, отнюдь нет. Можно, конечно, возразить, что Сенека был уже в преклонном возрасте и сделал окончательный выбор в пользу философии, – но и на это возражение есть ответ: если Сенеке на момент возникновения заговора Пизона было 65 лет, то впоследствии сменившему Нерона императору Гальбе, когда он захватил власть, шел уже 73-й год; немолод был и Веспасиан, ставший во главе государства в 60 лет и правивший 9 лет. А от выбора в пользу чистой философии Сенека в своей жизни уже несколько раз отказывался, даже когда соблазн был куда менее силен. Кроме того, у Сенеки имелся почти прямой наследник: близкий ему по духу, воспитанный в стоических убеждениях и в свои 25 лет уже глубоко задумывавшийся над смыслом римской истории Лукан. Так что восхождение на трон императора-философа почти за сто лет до Марка Аврелия было вполне вероятно. Но даже если ни Сенека, ни Лукан и в мыслях не имели такого развития событий, одной возможности выстроить подобную цепочку умозаключений было уже достаточно для того, чтобы была уничтожена вся мужская половина их рода, что и случилось. Подобные «превентивные» расправы были тогда весьма распространены (можно вспомнить упомянутые убийства Красса при Клавдии и Юния Силана с начале правления Нерона, или совершившееся позднее убийство Рубеллия Плавта, которому в вину была вменена именно возможность быть преемником принцепса – Анналы, XIV, 22). А предположения о непричастности Сенеки к заговору Пизона строить можно скорее на том основании, что сам заговор был уж слишком «непрофессионален» для столь опытного человека.

Как бы то ни было, смерть Сенеки примирила с ним даже его недоброжелателей: в ней он проявил твердость любимых им философа Сократа и государственного деятеля Катона. «Сохраняя спокойствие духа, Сенека велит принести его завещание, – продолжает Тацит, – но так как центурион воспрепятствовал этому, обернувшись к друзьям, восклицает, что раз его лишили возможности отблагодарить их подобающим образом, он завещает им то, что остается единственным, но зато самым драгоценным из его достояния, а именно образ жизни, которого он держался, и если они будут помнить о нем, то заслужат добрую славу, и это вознаградит их за верность. Вместе с тем он старается удержать их от слез то разговором, то прямым призывом к твердости, спрашивая, где же предписания мудрости, где выработанная в размышлениях стольких лет стойкость в бедствиях? Кому неизвестна кровожадность Нерона? После убийства матери и брата ему только и остается, что умертвить воспитателя и наставника. Высказав это и подобное этому как бы для всех, он обнимает жену и, немного смягчившись по сравнению с проявленной перед этим неколебимостью, просит и умоляет ее не предаваться вечной скорби, но в созерцании его прожитой добродетельно жизни постараться найти достойное утешение, которое облегчит ей тоску о муже. Но она возражает, что сама обрекла себя смерти, и требует, чтобы ее поразила чужая рука. На это Сенека, не препятствуя ей прославить себя кончиной и побуждаемый к тому же любовью, ибо страшился оставить ту, к которой питал редкостную привязанность, беззащитною перед обидами, ответил: “Я указал на то, что могло бы примирить тебя с жизнью, но ты предпочитаешь благородную смерть; не стану завидовать возвышенности твоего деяния. Пусть мы с равным мужеством и равною твердостью расстанемся с жизнью, но в твоем конце больше величия”. После этого они одновременно вскрыли себе вены на обеих руках. Но так как из старческого и ослабленного скудным питанием тела Сенеки кровь еле текла, он надрезал себе также жилы на голенях и под коленями; изнуренный жестокой болью, чтобы своими страданиями не сломить духа жены и, наблюдая ее мучения, самому не утратить стойкости, он советует ей удалиться в другой покой. И так как даже в последние мгновения его не покинуло красноречие, он вызвал писцов и продиктовал многое, что было издано; от пересказа его подлинных слов я воздержусь. Но Нерон, не питая личной ненависти к Паулине и не желая усиливать вызванное его жестокостью всеобщее возмущение, приказывает не допустить ее смерти. По настоянию воинов рабы и вольноотпущенники перевязывают ей руки и останавливают кровотечение. Вероятно, она была без сознания; но так как толпа всегда готова во всем усматривать худшее, не было недостатка в таких, кто считал, что в страхе перед неумолимой ненавистью Нерона она домогалась славы верной супруги, решившейся умереть вместе с мужем, но когда у нее возникла надежда на лучшую долю, не устояла перед соблазном сохранить жизнь. Она лишь на несколько лет пережила мужа, с похвальным постоянством чтя его память; лицо и тело ее отличались той мертвенной бледностью, которая говорила о невозместимой потере жизненной силы. Между тем Сенека, тяготясь тем, что дело затягивается и смерть медлит приходом, просит Стация Аннея, чьи преданность в дружбе и искусство врачевания с давних пор знал и ценил, применить заранее припасенный яд, которым умерщвляются осужденные уголовным судом афинян; он был принесен, и Сенека его принял, но тщетно, так как члены его уже похолодели, и тело стало невосприимчивым к действию яда. Тогда Сенеку погрузили в бассейн с теплой водой, и он обрызгал ею стоявших вблизи рабов со словами, что совершает этой влагою возлияние Юпитеру Освободителю. Потом его переносят в жаркую баню, и там он испустил дух, после чего его тело сжигают без торжественных погребальных обрядов. Так распорядился он сам в завещании, подумав о своем смертном часе еще в те дни, когда владел огромным богатством и был всемогущ» (Анналы, XV, 62–64).

«Толпа всегда готова во всем усматривать худшее» – об этих словах Тацита стоит вспоминать тем, кто и сейчас ставит под сомнение искренность нравственной проповеди Сенеки и спешит согласиться с любыми обвинениями в его адрес, из чьих бы уст они не исходили, руководствуясь наукообразным убеждением, что только худшее может быть правдой. Между тем именно неподдельная искренность, легко находящая путь к сердцу читателя, звучит в словах этого философа, изображает ли он нравственный идеал или самокритично признается в своем несоответствии этому идеалу – именно в ней секрет его неувядающей славы. Именно ее интуитивно чувствовали великие учителя христианства, с уважением относившиеся к Сенеке даже в период жесткого противостояния всему языческому миру. И конечно, Сенека сам предвидел возможные вопросы потомков – его собственным ответом мы и завершим этот очерк: «Добродетель нельзя утаить; а если до поры она таится, это не ей во вред. Придет день, когда она, спрятанная и погребенная злобою своего века, станет всем известна. Для немногих рожден тот, что думает лишь о поколении своих сверстников. Вслед придут многие тысячи лет, многие сотни поколений; гляди на них! Даже если всем, кто живет в одно время с тобою, зависть велит молчать, придут другие и будут судить без ненависти и без пристрастия. Если молва хоть как-то награждает добродетель, – и эта награда не пропадет. Пусть речь потомков не дойдет до нас, – все равно будут чтимы и часто поминаемы те, кто уже ничего не чувствует. Нет такого, кому добродетель не снискала бы любви при жизни или по смерти, – нужно только искренно стремиться к ней, не рядиться и не румяниться, а быть всегда одним и тем же, увидят ли тебя, известив заранее, или застигнут врасплох. В притворстве мало пользы: кое-как надетая личина немногих обманет. Истина в каждой своей части одна и та же. Что обманчиво, то непрочно. Ложь тонка, а потому прозрачна, если вглядеться пристальней. Будь здоров!» (п. LXXXIX, 17–18).

Использованная литература (помимо источников, упомянутых в тексте статьи):

Альбрехт фон, М. История Римской литературы. М., 2004. Т. 2, СС. 1261–1310.

Бородай Т.Ю. Луций Анней Сенека и его философская проза. – Предисловие к изданию: Сенека. Философские трактаты.
СПб. 2000. с. 5 - 11 ( http://www.centant.pu.ru/sno/projects/seneca/bor.htm)

Грималь Пьер. Сенека, или Совесть Империи. — М.: 2003.

Краснов П.Н. Сенека. Его жизнь и философская деятельность. СПб. 1895.

Ошеров С.А. Сенека-прозаик: От Рима к миру. – В кн. Ошеров С. Найти язык эпох. М., 2001.194–228.

Ошеров С.А. Сенека-драматург: от мифа к философии – В кн. Ошеров С. Найти язык эпох. М., 2001. СС. 228–265.

Рист Джон М. Сенека и стоическая ортодоксия. – В кн.: Сенека. Философские трактаты. СПб., 2000, с. 368 – 385)

Столяров А.А. Стоя и стоицизм. М., 1995.

Fitch J.G. Seneca. Oxford, 2008.


© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру