Е. Д. Поливанов — известный и неизвестный
По страницам работ и архивных материалов
Судьба Е.Д.Поливанова очень трагическая, хотя, как приходится теперь говорить, типична для многих представителей поколения 1910–1920-х гг. С начала 1930-х гг. труды ученого перестают издаваться на Родине, он все более и более начинает подвергаться несправедливой, безосновательной критике. В итоге единственным местом, где стало возможно проведение исследовательской работы, стала Средняя Азия, где с небольшими перерывами до 1937 г. Е.Д.Поливанов плодотворно трудился. Он издал десятки работ, посвященных исследованию местных языков и диалектов, традиционного фольклора народов Востока, занимался разработкой письменности и вел немалую просветительскую деятельность. Е.Д.Поливанов буквально исходил все южные окраины страны, находясь в экспедиционных поездках в поисках оригинальных образцов народного творчества, занимался переводами.
В 1937 г. Е.Д.Поливанов был репрессирован и 25 января 1938 г. расстрелян.
Время возвращает истории несправедливо забытые имена. В 1968 г. выходит первый объемный том работ Е.Д.Поливанова «Статьи по общему языкознанию». Начинает разворачиваться и архивная, исследовательская работа. Затем, в 1980–1990-е гг. появляются уже целые монографии, посвященные анализу идей Е.Д.Поливанова и филологии того времени. В их числе — известная книга В.Г.Ларцева «Евгений Дмитриевич Поливанов: Страницы жизни и деятельности» (М., 1988), впервые на большом фактическом материале представившая панораму жизни Е.Д.Поливанова; здесь же были помещены фрагменты литературного наследия ученого, рассказано о Е.Д.Поливанове как литературоведе, поэте и переводчике, наконец, издан богатый корпус эпистолярного наследия. Позднее стали выходить работы Вяч. Вс. Иванова, А.А.Леонтьева, Л.Р.Концевича.
Только в 1963 г. Е.Д.Поливанова реабилитировали, а начиная с 1990-х годов земляки Евгения Дмитриевича — смоляне — преподаватели, сотрудники и студенты Смоленского государственного педагогического университета возрождают утраченные традиции «поливановедения», делают все возможное для сохранения памяти об этом уникальном ученом, яркой, одаренной личности.
На страницах смоленских конференции «Поливановские чтения» мы публиковали редкие по насыщенности идей и их современному звучанию статьи ученого 1920–1930-х гг., не переиздававшиеся ранее и забытые, а также архивные материалы, впервые вводимые в научный оборот. Надеемся, что наше начинание позволит не только ближе прикоснуться к лингвистической мысли того времени, но и более глубоко осознать ценность возвращения к нашим истокам, на которых до сих пор и стоит российская наука.
В настоящем виде представляем наш первый опыт. Это — статьи Е.Д.Поливанова из сборников и журналов 1920–1930-х гг.: «Иностранная терминология как элемент преподавания русского языка», «Русский язык сегодняшнего дня». Основная проблематика в этих статьях ученого — социолингвистическая. Она, на наш взгляд, удачно дополняет исследования современных авторов, которые подчас забывают своих предшественников. Именно у Е.Д.Поливанова «социальный» статус языка был выдвинут на одно из ведущих мест в языковедческой проблематике того времени. Не случайно поэтому многие его работы не только звучат актуально и сейчас, но и вызывали ожесточенную полемику в те годы. Следующая часть — две рецензии: отзыв М.Н.Петерсона на книгу Е.Д.Поливанова «Лекции по введению в языкознание и общей фонетике» и рецензия Е.Д.Поливанова на книгу А.М.Селищева «Язык революционной эпохи». Первая работа публикуется впервые по рукописи, хранящейся в Архиве РАН (Москва). Заключает настоящую публикацию «Отчет по участию в научно-исследовательской экспедиции действительного члена Института народов Востока Е.Д.Поливанова», также впервые вводимый в научный оборот.
1.
Е. Д. Поливанов
ИНОСТРАННАЯ ТЕРМИНОЛОГИЯ КАК ЭЛЕМЕНТ ПРЕПОДАВАНИЯ РУССКОГО ЯЗЫКА
Публикуется по изданию: За марксистское языкознание. (Сборник популярных лингвистических статей). М., 1931. С. 67—72.
***
I
Возбуждаемый мною вопрос о систематическом преподавании научно-технической терминологии не нов, но несправедливо забыт в последнее время. Нужно ли систематическое преподавание научно-технической, т. е. главным образом латинской и греческой[1] терминологии в советской школе? И место ли ему на уроках русского языка?
Вопросы эти имеют значимость, по-моему, для всех видов советской школы; в национальном партпросвещении они приобретают, однако, сугубый интерес, ввиду того, что русский язык здесь изучается именно как язык советской культуры, а потому терминологические навыки из круга культурных понятий оказываются одной из насущнейших задач обучения. Здесь же имеют место и некоторые специфические особенности: ясно, например, что здесь преимущественное внимание должно уделяться научно-политической терминологии. Поэтому в последующем изложении я буду иметь в виду именно условия национальных комвузов и совпартшкол, считая, однако, что мои выводы приложимы и к ряду других (по задачам и по составу) школ.
Обычным возражением против систематических занятий «иностранными словами», или латино-греческой частью русской научно-политической терминологии является указание на то, что по мере надобности учащийся так или иначе усвоит нужные ему иностранные слова.
Допустим, что действительно «нужные ему слова» будут «так или иначе усвоены». В известной мере это правда, ибо тем-то и обеспечивает человек свое место в борьбе за существование, что усваивает нужные для борьбы за существование навыки, опыт и сведения.
Но, во-первых, в результате метода «так или иначе» будут усвоены далеко не все нужные слова, а лишь минимум необходимых терминов. Во-вторых, можно сказать, что кому надо писать, тот «так или иначе» и писать научится и даже орфографию усвоит. Но это вовсе не делает бесполезным систематическое обучение письму и методику этого обучения, в результате которых цель (т. е. уменье писать) достигается вернее, быстрее и с меньшей затратой энергии. А главное — методом «так или иначе» научные термины будут не так усвоены, как при систематическом обучении. Значение термина (в громадном большинстве случаев) будет понято не целиком, а лишь частично: «барометр» рискует быть понятым как «штука для предсказания погоды»[2] и т. д., внимание, в большинстве случаев, будет обращено лишь на функциональную сторону значения, анализ же его будет отсутствовать, а это значит, что большинство наших «иностранных» слов, именно сложные по своему составу слова (composita), будут поняты заведомо неверно.
Итак, обучать научной терминологии, обучать, конечно, систематически, надо; это для меня аксиома.
Но на уроках ли русского языка? Не распределить ли это дело по урокам разных специальностей, чтобы в комплексном ознакомлении учащегося с предметом участвовало и ознакомление с термином? Последнее более или менее напоминает то фактическое положение, которое занимает наша школа по отношению к научно-политической терминологии.
Но оно-то и является, как показывают факты, неудовлетворительным.
Наконец почему-то преподавателю русского языка, особенно в национальной аудитории, можно заниматься чем угодно — и логикой, и орфоэпией, и орфографией, и этимологией (т. е. происхождением) слов русского (или, вернее, обычно мниморусского[3]) генезиса, но не иностранными словами.
Ведь никто не будет отрицать, что сейчас в словаре нашего литературного языка — языка советской культуры — эти иностранные слова (вроде географии, пролетариата, конституции, экономики, базиса, импорта, культуры, аборта, проституции и ренегатства) занимают вполне законное место. А с другой стороны, именно эта-то часть современного русского словаря и нуждается больше всего в комментировании и не потому только, что благодаря специфичности основ (латинских и греческих по преимуществу) обычный языковой анализ (которым производится деление на морфологические части «чисто-русского» слова) здесь оказывается невозможным или затруднительным, но и потому, что область значений, присущих данным «иностранным словам», — область специфическая, возвышающаяся, в общем, над кругом примитивных и повседневных представлений элементарного быта, — это область культурных понятий по преимуществу.
Так тем более она заслуживает изучения — напрашивается вывод. Заслуживает изучения именно как часть современного общерусского литературного языка, и преимущественного изучения как наиболее ценностная с образовательной точки зрения — как отображение культуры[4] в нашем словаре.
Правда, я вполне соглашусь с теми, кто мне укажет, что «культурная часть» русского словаря, а тем более специальная область научно-политических терминов не исчерпывается латино-греческой терминологией. Сюда войдут и новоевропейские (немецкие, английские, французские) заимствования и, наконец, специфически русское творчество (как в области культуры, так и в словарном отображении культуры).
К последнему должно быть отнесено, напр<имер>, такое, интернациональное уже по своей географии, слово, как совет в его современном, советском значении. Это понятие — действительно русский вклад в интернациональную культуру, в связи с чем его термин — вклад в интернациональный словарь культурных, в частности политических понятий.
Наконец, аббревиатуры последнего времени (совнарком, ЦИК и т. д.) — разве это не есть технический словарь советской культуры? Эти слова новы (т. е. родились недавно) потому, что и сами данные понятия вполне новы. А грандиозный рост новых понятий в эпоху революции, неспособный удовлетвориться обычными средствами словопроизводства (заимствованиям из других языков не могло быть места, ибо сами данные значения были специфически русскими), повел и к созданию нового приема словотворчества (в виде основных типов аббревиатур[5]).
Что же? Я полагаю, что и новоевропейского происхождения культурные слова (вроде лидер — английское leader — вождь) и главнейшие по своей значимости аббревиатуры также должны найти место в школьном обучении как часть современного русского словаря.
Но чтобы не распыляться, я останавливаюсь здесь лишь на статистически преобладающем элементе — терминах латино-греческого происхождения.
II
В чем же можно видеть систему в преподавании терминологии? — Прежде всего в группировке материала. Слова с общим элементом (напр<имер>, фот-о-графия, фот-о-типия, фот-о-сфера и т. д.) образуют известное гнездо, ячейку, и в то же время каждое из входящих в нее слов может быть втянуто и в другую ячейку — по второму своему элементу (фото-граф-ия, типо-граф-ия, граф-о-мания, граф-о-логия, теле-граф и т. д.). Иначе говоря, сложные слова выделяют из себя простые основы, которые и становятся отправным пунктом анализа нового слова.
Преимущества этого приема (этимологизации) над механическим заучиванием бессистемного ряда слов очевидны. Во-первых, этим просто сокращается работа: фототипия уже будет разложена, если известны фотография и типография (и может быть рядом с ними тип, типаж и т. д.); полигамия не потребует никаких объяснений, если проанализированы моно-гамия и поли-графия. Точно так же: теократия — из сопоставления теология и демократия (аристократия, плутократия и т. д.)
Допустим, что в будущем данному, учащемуся придется встретиться со специальным термином — пантограф (название картографического инструмента); ему легко будет осознать его поскольку уже известны, напр<имер>, пантомима и география.
Во-вторых, символическая ценность «иностранных слов» главным образом и состоит именно в их аналитичности, поскольку большинство из них сложные[6] из двух лексических морфем слова; так что не разложив — не поймешь, а раскладывая — естественно брать за отправной пункт знакомую уже (по прежним примерам) часть слова.
Кроме самых основ нужно, разумеется, ознакомить и с принципами их композиции; но относящиеся сюда сведения из греческой или латинской морфологии никого не испугают ввиду своей минимальности: полезно (на всякий случай[7]) указать на несовпадение основы слова (фигурирующей в compositis) с именительным падежом (греч. phot при phos — свет) лишь в виде общего правила, конечно. Затем необходимо отметить морфему — связку -о. Наконец, часто повторяющиеся суффиксы: -изм, -ист, -ика, -ия (греч.), ат (лат.; полезно включить в качестве примера и старостат, где уже русская основа), -ация и некоторые другие. И префиксы: -а греческое (alpha privativum), латинское uн- (I) предлог в, 2) отрицание). Надеюсь, это не назовут преподаванием латыни и греческого — ибо все это уже живые черты слов русского литературною языка. Тот же критерий (обращать внимание на то, что является фактом русского уже языка) применим и к самым основам. Ведь переводя, т. е. поясняя значение слова террор (в ряду террорист, терроризм и т. д.), мы столько же занимаемся латинским, сколько и русским языком. Но рассказывать, напр<имер>, этимологию данного комплекса террор или, напр<имер>, основы патрон в патрона-ат, по-моему, не потребуется: она берется как готовая и как равная русскому слову террор respective патрон[8]. Того же, что заведомо не связывается с объяснением русского словаря, касаться не нужно.
Можно допустить даже, что, напр<имер>, парадокс мог бы остаться и без этимологизации, поскольку не понадобится ортодокс (альный). Иначе говоря, допускаю, что выделение основ (из composita) может ограничиваться условиями чередования данной основы в двух, по крайней мере, русских «иностранных словах».
Пускай даже школа (на уроках русского языка) научит лишь способу усвоения новых «иностранных слов». Это и будет общим введением во всякую специальную научную терминологию. Весь же запас иностранных слов, понятно, не может быть пройден, да этого и не требуется.
Нашей ближайшей задачей является, по моему мнению, нормировка минимального словаря научно-политических терминов, который и должен лечь в основу классных занятий.
Вступление и подготовка текста О. В. Никитина
2.
Е. Д. Поливанов
РУССКИЙ ЯЗЫК СЕГОДНЯШНЕГО ДНЯ[9]
Публикуется по изданию: Литература и марксизм: Журнал теории и истории литературы. Кн. IV. 1928. С. 167—180.
***
В том, что язык, на котором мы говорим в 1928 г., и тем более язык того — пионеро-комсомольского — поколения, которое вообще не существовало еще в дореволюционную эпоху, существенно отличается от языка рядового интеллигента допоенного времени, — никто, я полагаю, не будет сомневаться. Можно выставить даже такую точку прения, которая будет определять язык среднего обывателя 1913 года и, с другой стороны, язык современного комсомольца — не как 2 разных диалекта, а как 2 разных языка, в том именно понимании терминов «диалект» и «язык», которое употребительно в лингвистике и основано на критерии взаимной понимаемости (диалекты) или непонимаемости (язык). Действительно, если мы возьмем, напр<имер>, те страницы из «Комсомольских рассказов» Колосова, которые цитирует в своей книге Селищев[10] в качестве образца речи комсомольцев (допустим, что в данном случае автором дана приблизительно верная картина языковых фактов), и попробуем прочесть их вслух обывателю, «проспавшему» революционную эпоху и сохранившему языковое мышление 1913 года[11], то, разумеется, для него будут словами чужого языка такие идиомы, как: в ячейку; шагай сюда, плешь (со специфическим значением, конечно), работу ставить; фабзаяц, фабзавуч; я солидарен, я не такой инстанции, бузы не было, бузу затирал, комсомольское слово, момент опасный; ребяты, момент, значит, ужасно серьезный; вести собрание; кого выставляешь; к стадии подходящий; заслушать доклад фабкома; кампаниев (вм<есто> кампаний) много; как будет насчет высказаться; от имени бюро ячейки РКСМ, трепачей не потерпит; хватит наглости просить слова; кандидатура согласована с ячейкой партии; то раз он под такой шпаной ходит; для близиру; циркулярно в райком; валяет, как червонцы меняет; прозодежду не выдает; охлопочешь в Ракаке, мудистику не разводи; выбрали меня в соцоброй; хотя бы одну инструктурку дал; спудились как на базаре; мазы; мазировает; мелкобуржуазное мещанство. Что из этого поймет «довоенный человек»? А между тем то, что я здесь выписал из 2 1/2 страниц текста, вовсе не исчерпывает подобного рода непонятный (для довоенной психики) материал этих страниц. И так как эти непонятные элементы приходятся почти на каждую фразу, то можно полагать, что и общее содержание данных страниц будет непонятно обывателям, заснувшим в 1913 году и проснувшимся в 1928 году.
Да, это уже другой язык! И почти столь же очевидно a priori и то, что наиболее характерный (с точки прения новизны) социально-групповой диалект языка современности нам следует искать в той группе, которая вовсе не существовала (и но могла существовать) в царской России, в комсомольском коллективе. Ни для кого не будет Америкой, конечно, и общее объяснение происшедшего в языке сдвига за счет факторов политико-соииально-эко-номических, объединяемых в понятии революции. Иначе говоря, позволительно a priori не сомневаться в том, что не будь революции, таких изменений, таких отличий от языка дореволюционного (или довоенного) мы бы не наблюдали.
Но тут, пожалуй, и оканчивается перечень очевидных и бесспорных утверждений. Уже на чисто-лингвистический вопрос (т. е. ограничивающийся сферой самых языковых фактов, а не их мотивировкой), в чем состоят специфические отличия языка современности, не так легко дать исчерпывающий ответ: бросаются в глаза, конечно, новшества в области словаря, т. е. лексики (или, точнее, в области лексики и фразеологии[12]. Действительно, наиболее радикальный характер имеют именно словарные новшества современного языка, и это относится ко всем его видам (письменный, литературный, устный язык) и ко всем социально-групповым диалектам. Но исчерпывается ли словарем (и фразеологией) произошедшая на наших глазах языковая революция? Остались ли прежними морфология и фонетика? На этот вопрос, я уверен, мы не получим единодушного и решительного ответа от наших читателей. Берусь утверждать, однако, что и в области морфологии даже стандартный русский язык[13] получил значительный вклад именно в революционную эпоху и виде новых способов словообразования: поскольку потребность в массовом творчестве новых слов для новых понятий (привнесенных и коллективное мышление революцией) выразилась не только в увеличении числа слов, но и в выработке новых приемов такого словотворчества, это — уже не только лексика, но и морфология. А в области фонетики? Пускай, допустим, в стандартном общерусском языке не находится (по крайней мере, крупных) фонетических новшеств революционного происхождения, ведь стандартный (а уже тем более письменный) язык всегда консервативнее в данном отношении, чем нестандартные диалекты. По если мы будем рассматривать русский язык современности как всю совокупность нынешних социально-групповых и территориальных диалектов, то и фонетика насчитает здесь немало новшеств, которые не имели бы места вне социальных условий, созданных революцией. Конечно, это голое утверждение, и его надо подтвердить фактами, на что я и надеюсь найти место в последующей статье. Первенствующего значения лексики (в указанном отношении, т. е. в смысле наибольшего богатства сдвигов) я при этом, однако, не думаю отрицать. Лексика (с фразеологией) — единственная область языковых явлений, где самое содержание культуры (данного коллектива в данную эпоху) отражается более или менее непосредственно. Вот почему здесь быстрее всего (даже в пределах языка одного и того же поколения) может обнаружиться проекция социально-экономической мутации. Естественно поэтому, что те исследования языка современности, которые успели уже выйти в свет, имеют объектом прежде всего и почти исключительно именно словарь (т. е. лексику) революционной эпохи.
Но если не так уж методологически сложна задача самого описания языка революционной эпохи, т. е. учета языковых фактов революционного происхождения, то наибольшие затруднения представит прагматический вопрос о том, как и почему отражаются в эволюции языка факты социального быта (т. е. экономические и политические факторы). Ведь не только между звуковым составом определенного слова и социально-бытовой ситуацией (данного языка в данную эпоху), но даже и между звуковым составом слова и его значением нет органической связи (и противном случае одни и те же значения не могли бы выражаться в разных языках совершенно несходными звукосочетаниями, как это мы наблюдаем в действительности на каждом шагу). Действительно, есть ли какая-нибудь прямая связь между значением слова «святой» и тем обстоятельством, что это слово начинается (в русском языке) со звука с [ s ]? Конечно, нет, ибо в противном случае, нужно было бы, чтобы и немецкое heilig начиналось с [ s ][14]. Правда, можно было бы указать, что в факте наличия начального s[15] (из индоевропейской праформы *k1wento) сказались известные специфические особенности языковой эволюции в данной именно этнической группе (славянских языков) в отличие, напр<имер>, от латинского языка, где соответствующий (т. е. восходящий к той же праформе) комплекс начинается уже не с s , но со звука p: ponli-fex [слово, точный этимологический перевод которого дал бы по-русски свято-дей[16]]. Казалось бы, и этом расхождении путей эволюции (в латинском *k 1 w → p, в славянских *k 1 w → sv) и можно было бы искать отражения индивидуальных ocoбенностей социального быта: древнеиталийского — в одном случае и славянского — в другом. Допустим, что это так, что поиски конечных причин данного расхождения надо вести именно в указанном направлении[17]. Будет ли это основанием утверждать зависимость между наличием [ s ] в слове святой (из современного русского языка) и социальным бытом современного коллектива, объединяемого русским языком? Конечно, нет, потому что появление [ s ] в этом слове (на месте исходного *k 1) относится к той эпохе, когда русского языка в нашем смысле слова и помину еще не было, т. е., по крайней мере[18], за тысячелетие до 862 года (с которого нас учили начинать историю русского государства). С этого момента начальное [ s ] повторяется каждым следующим поколением (в данном слове) уже просто потому, что так говорило предшествующее ему поколение. И последнее соображение, т. е. указание на чрезвычайную архаичность языковых (фонетических, морфологических и т. д.) фактов, отнимает у нас почву для выводов о взаимоотношении языка и социального быта данной эпохи но поводу громадного количества языковых явлений. В языке мы более чем где-либо (напр<имер>, в материальной и духовной культуре, искусстве, литературе и т. д.) зависим от традиции, послушно отражая в наших словах факты языкового мышления давным-давно ушедших поколений, большинство которых чуждо нам даже по этническому имени. Говорить о полной адекватности языка данной эпохи ее социальному быту или культурному содержанию, рассчитывая объяснить из них все хронологически существующие языковые факты, — это значит, во-первых, забывать, что одна и та же фраза, напр<имер>, фраза «мой брат умер», могла быть понятна как и нам в XX веке, так и представителю русского языка XII века, во-вторых, забывать то, что могут быть найдены два коллектива с замечательными сходствами в области социального быта и с совершенно различными языками, и, в-третьих, что два родственных языка даже при максимальном различии в фактах социального быта их коллективов обычно продолжают систему, полученную ими из общего их источника, и вносят индивидуальные видоизменения лишь в постепенной последовательности и при том каждый раз лишь в масштабе деталей этой системы (иначе возникала бы опасность утраты общего языка для двух смежных поколений)[19].
Итак, вместо вопроса об обусловленности социальными факторами языка как целой данной системы, может ставиться, в наукообразной форме, лишь вопрос об обусловленности (социальными[20] факторами) эволюции языка.
Но можно ли — и при такой формулировке вопроса — разрубать гордиев узел простым утверждением: «Эволюция языка обусловлена факторами социально-экономического быта», и точка!?
Необходимо разрешить одно недоумение, естественное для всякого знающего про то, что в естественно-историческом направлении лингвистики[21] уже наметились конкретные теории фонетической эволюции языка, теории морфологической эволюции языка и т. д., в которых даны следующего типа «законы»: «при наличии условии (чисто языковых) а, b, звук х переходит в звук у и т. п.». Что же? Имеют ли какую-либо ценность эти «законы», устанавливаемые для языка вне времени и пространства, сформулированные без всякого упоминания о наличии социально-экономических или политических факторов?
Конечно, имеют. В той совокупности чисто языковых условий, которая налична для современного состава русского языка, предопределен, например, переход звука дь (в дя, дю, де, ди, дь) в звук й [ j ], и требовать, чтобы под влиянием какого-либо социально-экономического фактора вместо перехода дь → й осуществился бы иной переход: дь → к или дь → б, это совершенно равносильно предположению, что от какого-либо социально-экономического сдвига, например, революции, поршни паровоза заработают вдруг непараллельно, а перпендикулярно направлению рельсов; мы, однако, вовсе не нуждаемся в таких предположениях для того, чтобы утверждать влияние революции на дело транспорта; и равным образом вовсе не нуждаемся в отмене естественно-исторических теорий эволюции языка для того, чтобы утверждать зависимость этой эволюции от социально-экономических факторов. Последним принадлежит гораздо более существенная роль, чем изменение направления отдельного эволюционного процесса (напр<имер>, процесса дь→ й): именно от социально-экономических факторов зависит решение: 1) быть или не быть данного рода языковой эволюции вообще и 2) видоизменение отправных пунктов развития. Возьмем пример: до эпохи товарного хозяйства и, в частности, в доисторической истории различных языков мы наблюдаем обычно процесс расщепления одного более или менее единообразного языка на ряд родственных языков (или первоначально — диалектов), а в современную эпоху, когда происходит объединение разноязычных и разноговорных групп во все более и более крупные коллективы, объединяемые потребностью в перекрестном общении (а поэтому, следовательно, и единообразным языком), мы констатируем обратное направление общего языкового развития: от диалектического разнообразия — к единообразию; и причина этому, как мы здесь видим, конечно, экономическая. Не надо забывать, кроме того, что экономическими факторами всегда бывает предопределена конечная цель языкового развития, сопровождающего социально-экономическую перегруппировку коллективов, связываемых кооперативной потребностью в перекрестном общении: при всяком таком изменении «человеческого (или социального) субстрата» (так мы условимся называть экономически-предопределенный коллектив, нуждающийся в единообразном языке и потому всегда фактически и достигающий именно в своих пределах, языкового единообразия), целью сопутствующего (данной социально-экономической перегруппировке) языкового развития является создание единообразного языка для его нового «социального субстрата», т. е. для нового объема коллектива. Изменение «социального субстрата» изменяет вместе с тем и конкретные отправные пункты языковой эволюции: напр<имер>, при расширении коллектива эволюция будет отправляться не от состава одного только данного диалекта (где, допустим, в ряде слов имелся звук х), но от совокупности нескольких разнородных диалектов (из которых один будет иметь в данном ряде слов звук х, другой <—> звук у, третий — звук z и т. д.); ясно, что здесь уже не приходится говорить о той эволюции звуков, которую мы имели бы в случае изолированного развития одного из этих диалектов. Этого мало: от социально-экономических особенностей может в данном случае зависеть и то, какая из данных объединяемых групп будет «играть первую скрипку» в эволюции, направленной к установлению единообразной (для данных групп) системы речи.
Можно было бы сказать еще очень и очень много о том воздействии на языковое развитие, которое могут иметь и имеют социально-экономические факторы «социального субстрата» данного языка (что вовсе не будет, однако, означать отрицания естественно-исторических теорий языковой эволюции, рассматривающих механизм единичных эволюционных процессов). Но нам необходимо вернуться к конкретному заданию настоящей статьи — русскому языку современности, и, прежде всего, стандартному (или «литературному», или «общерусскому») его диалекту.
Для стандартного (или «общерусского»[22]) языка дореволюционной (и довоенной эпохи) весьма нетрудно дать социальную характеристику: это —внетерриториальный[23] язык русской интеллигенции, что в одинаковой мере справедливо и для XIX и для начала XX века (но не для более ранней эпохи — XVIII века!).
Преемственно к этому языку дореволюционной интеллигенции восходит и стандартный (или «общерусский» — опять-таки с оговорками) язык современности, обнаруживающий, однако, ряд отличий (как крупных, так и мелких) от этого своего исторического предшественника. Причина различий, конечно, не в той нормального темпа эволюции, которая общеобязательна для всякой эпохи всякого языка, а именно в изменении самого «человеческого субстрата» рассматриваемых стандартов. И не надо думать, что в данном (датируемом революцией) сдвиге мы имеем только расширение «субстрата»: есть и его ограничение — отход из контингента носителей «языка русской интеллигенции» тех именно элементов последней, которые сугубо обусловливали кастовый характер прежнего стандарта (благодаря чему владение «интеллигентской речью», вместе с такими ее фонетическими признаками, как умение произносить гласные и согласные иностранных слов, служило внешним признаком интеллигента наравне с костюмом и знанием правил старой орфографии). Я имею в виду «заграничную», ныне эмигрантствующую «интеллигенцию». Зато гораздо более характерна перемена в сторону расширения. На пути к будущему признаку бесклассовости современный стандарт («общерусский язык революционной эпохи») характеризуется — в социальном отношении — следующим «субстратом»: революционный актив (в том числе эмиграция предшествующего периода, вернувшаяся после революции), культурные верхи рабочего класса (как и выделенная им часть революционного актива) и прочие элементы, входящие в понятие «красной интеллигенции», в том числе и значительные слои прежней интеллигенции, осуществляющие, следовательно, реальную связь со стандартом предшествующей эпохи.
Это расширение субстрата по линии социальной. Но, кроме того, нужно указать еще на расширение функций (а следовательно, и человеческого субстрата) общерусского языка по линии национальной: перестав быть «языком русской государственности», общерусский стандарт стал языком советской культуры, и от этого к нему не могли не измениться как субъективное отношение, так и объективно-констатируемая значимость на территориях нацменьшинств Союза. Особенно для последних лет (начиная приблизительно с 1922 года), когда уже пережит (или, как принято говорить, «изжит») период «индивидуально-национальных» вкусов в области языковой и графической культуры, характерным стало для разных республик СССР ясное понимание значения русского (и именно стандартного) языка, как языка общесоюзного, как языка, на котором написаны сочинения Ленина. А с этим неизбежно связывается и фактическое расширение «человеческого субстрата», этого стандарта за счет прежних «инородцев». А из наличия указанного двоякого расширения субстрата лингвист имеет право априорно утверждать, что темп развития языковых новшеств данного стандарта должен чрезвычайно усилиться, и, конечно, это относится буквально ко всем элементам языка (а не только к лексике с фразеологией). Благодаря вхождению — в качестве отправных пунктов эволюционных процессов — ряда диалектических[24] и (в особенности!) двуязычных языковых мышлений, для русского языка моментом революции открывается эра громадных изменений и необычно-ускоренного темпа эволюции[25].
Разумеется, для того, чтобы этот процесс реализовался в виде существенно-новой системы (фонетической, морфологической), нужна, по крайней мере, смена двух или трех поколений. Тем не менее, я позволю себе утверждать, что (не говоря уже о лексике — о ней уже шла речь выше) известные черты, в области фонетических, напр<имер>, новшеств, можно приписать современному стандарту (в отличие от стандарта или «языка интеллигенции» прежнего поколения) даже в настоящий момент. Мне возразят, может быть, указанием на то, что громадное число участников оказывается для обоих стандартов общим, и лицо, родившееся в 1891 году, вовсе не изменило в 1917 году своей фонетики (о словаре опять-таки нужно говорить особо и на особых основаниях). Я согласен: лично я сам произношу, например, сочетания «твердый парный согласный + э» [е]», среднее l в названии ноты la (и в ряде других иностранных слов), звук [ое] (типа нем<ецкого> ö, французск<ого> еu в leur) в слове блёф и т. д., так же, как я произносил их в 1913 году. И тем не менее именно эти (как и некоторые другие) черты я отношу к фонетическим особенностям общерусского языка довоенной интеллигенции в отличие от фонетической характеристики стандартного языка современности. Дело в том, что для коллективной оценки все эти черты потеряли уже свое значение критерия, по которому интеллигент (т. е. представитель стандартного языка) признавал в говорящем «своего поля ягоду»: теперь можно говорить правильно (т. е. стандартно) и без соблюдения этих социально-групповых диалектизмов.
Ввиду того, что изменилась (именно в отношении данных признаков) фонетическая характеристика речи большинства (представителей стандарта), изменилось и отношение большинства (т. е. коллективного языкового мышления, характеризующего стандарт современности) к данным морфологически фактам: пускай они продолжают индивидуальное существование (в моем и т. п. произношениях), — они утратили социальную значимость т. е. общеобязательность (для стандартного языка).
Таковы те prolegomena, на основе которых следовало бы, по моему мнению, изложить конкретную характеристику современного стандартного языка, вслед за чем на очередь стала бы задача соответствующего описания других социально-групповых диалектов нашей эпохи. Но для осуществления этого плана понадобится, конечно, особая работа, к которой настоящая статья находится именно лишь на положении «методологического введения».
14/V—1928 г.
Вступление и подготовка текста О. В. Никитина
3.
М. Н. Петерсон
Рецензия на книгу Е. Д. Поливанова
«Лекции по введению в языкознание и общей фонетике».
Берлин, 1923. 96 с.
Публикуется впервые по автографу М. Н. Петерсона фиолетовыми чернилами на двойном листе тетрадного формата с записью на обеих сторонах (Архив РАН. Ф. 696. Оп. 1. Ед. хр. № 135. Лл. 413–413 об. – 414–414 об.). Недописанные части слов и авторские сокращения раскрываются в угловых скобках. Для удобства чтения текста выделенные М. Н. Петерсоном примеры, подчеркнутые в рукописи, даются курсивом.
***
Е. Д. Поливанов, Лекции по введению в языкознание и общей фонетике. Берлин, 1923. 96 стр.
Содержание книги следующее: отделы языкознания (7—18[26]), Общая фонетика (18—61[27]), Фонетический состав русского языка (61—67), Основы общей морфологии (67—71), Фонетический состав французского (71—77), немецкого (77—80), английского языков (80—89), Изменения в языке (89—93) и генеалогическая классификация языков (93—95).
В Предисловии автор предупреждает, что книга «предназначается, главным образом, в качестве пособия для готовящихся к преподаванию новых языков. Она отнюдь не предлагается в качестве единственного средства для ознакомления с предметом, а имеет в виду только облегчить фиксацию наиболее необходимых при изучении живых языков сведений, могущих быть почерпнутыми, как из слушания лекций, так и из чтения пособий по данным предметам (Б. де Куртенэ, Поржезинского, Томсона, Кудрявского, Э. Рихтер, Passy и др.)».
Больше всего места отведено фонетике. Общая фонетика изложена настолько подробно, что вполне достаточна для самостоятельного усвоения этого отдела[28]. Она удачно отличается от || существующих на русском яз<ыке> пособий по введ<ению> в яз<ыкознание>[29] довольно обильными иллюстрациями из новых языков (фр<анцузского>, нем<ецкого> и англ<ийского>). Очень ценное прибавление — отдельное рассмотрение фонетического состава фр<анцузского>, нем<ецкого>, англ<ийского> яз<ыков>. Этого, наск<олько> мне известно, не дает ни одно пособие на русск<ом> яз<ыке>.[30]
Содержание книги следующее:
Самое ценное — отдельное рассмотрение фонетического состава новых яз<ыков> (фр<анцузского>, нем<ецкого>, англ<ийского>). Этого, наск<олько > мне изв<естно>, нет ни в одном Введен<ии> в яз<ыкознание>[31] на русском языке. Довольно подробно и наглядно (несмотря на отсутствие рисунков) изложена общая фонетика, к<ото>рой[32] отведено в книге самое большое место. В ней удачно подобраны примеры из русского и новых языков. Другие отделы только намечены. В морфологии не выясняется понятие формы слова. «Морфология ведает значение отдельных слов в зависимости от их состава» (8). Такое определение не охватывает того, что Фортунатов называет отрицательной формальной принадлежностью (ср. также de Saussure, Cours de Linguistique générale, 126). Очень кратко и недостаточно характеризуется задача синтаксиса[33]: «Синтаксис же ведает значения соединений слов; к области синтаксиса относится, например, выяснение различия между значениями фраз: Иванов — || слепой и слепой Иванов, в связи с порядком слов, их составляющих (этот порядок будет одинаковым образом дифференцировать значение фраз Петров — глухой и глухой Петров». Вот и все, что говорится о синтаксисе. Также лаконично и маловразумительно определение семасиологии (см. стр. 9)[34]. Правда,[35] сам автор оговаривается в Предисловии, что его книга единственным пособием для знакомства с предметом служить не может, но тем более[36] для кратких характеристик отделов языкознания должны были быть выбраны более существенные признаки.
Нельзя далее[37] согласиться с автором, что субститутом а в предударном слоге в русск<ом> яз<ыке> является тот же звук, к<ото>рый существует в англ<ийском> яз<ыке>, напр<имер>, в слове judge. Местами,[38] впрочем, сам автор себе противоречит, транскрибируя, напр<имер>, vada (67), аknо (93). Неверно также, что субституты[39] для и и е в предударном слоге ь, напр<имер>, mьła (мила и мела); в русском литер<атурном> произношении это не так. (см. Богородицкий, Общий курс русской грамматики, 28 стр., таблица[40], или Ушаков, Краткое введ<ение> в науку о языке, 5, 47, где, по-моему, точнее). Само понятие субститута мне представляется очень неудачным. На других мелких <замечаниях>[41] останавливаться не буду.
Автор предназначает свою книгу «главным образом, в качестве пособия для готовящихся к преподаванию новых языков». И действительно, как раз им книга П<оливано>ва поможет || разобраться в звуковом[42] составе новых языков. С этой точки зрения книга вполне отвечает своему назначению и ее можно горячо рекомендовать читателям.
22/X <19>23
Вступление, публикация и примечания О. В. Никитина
4.
Е. Д. Поливанов
Рецензия на книгу А. М. Селищева «Язык революционной эпохи.
Из наблюдений над русским языком последних лет, 1917—1926».
М.: Работник просвещения, 1928. 248 с.
Публикуется по источнику: Родной язык и литература в трудовой школе: Методический журнал Главного управления социального воспитания и Института методов школьной работы РСФСР / Под общей редакцией И. Н. Кубикова (литература) и А. М. Пешковского (язык). — М.: Работник просвещения, 1928. № 3. С. 135—138.
Я не ошибусь, если скажу, что книгу Селищева ожидали с нетерпением и возлагали на нее большие надежды именно те, кто считал, что лингвистика должна откликнуться на явления революционной современности, и кто настаивал на необходимости социологического направления в советской лингвистике. И вот, когда книга вышла, ее встретили с некоторым разочарованием, по моему, напрасным. Прежде всего нужно было сказать «спасибо»; спасибо за то, что автор действительно принялся, со всей серьезностью и тщанием научного собирателя, за языковой материал советской эпохи и за попытку обследования русского языка современности в социально-групповом разрезе. И если бы книга была даже просто лишь сырым сбором указанного материала, и тогда нужно было бы сказать: первоочередная задача (разумеется, в том объеме, который представлялось возможным наметить) выполнена. И это главное; этого уже достаточно для того, чтобы горячо приветствовать работу Селищева. Вот почему я позволю себе сначала остановиться на чисто-описательной стороне работы, оценивая ее именно как сводку фактического 'материала.
Из двух возможных источников для сбора материалов по языку современности: 1) прессы и беллетристики, 2) личных наблюдении над живым языком — в работе Селищева явно преобладает первый. Поскольку объектом изучения является сам письменный язык, например, язык современной газетной передовицы, это использование печатных материалов вполне, конечно, нормально. Но поскольку по печатным, и именно беллетристическим, данным строится представление о живом языке (и определенном социально-групповом диалекте) эпохи, — это требует оговорки. Я считаю вполне позволительной цитату из беллетристического произведения в следующем, например, случае: допустим, всем нам, современникам, хорошо знаком языковый факт А (например, употребление формы делов вместо дел); мы слышим это А не каждом шагу, встречаемся с ним постоянно. Но как зафиксировать его в лингвистическом обследовании? И вот вместо того, чтобы ссылаться на ряд личных наблюдений (что затруднительно именно в виду многочисленности и недатированности последних), вполне допустимо привести беллетристическую цитату, где этот факт, а уже подмечен и зафиксирован (см. форму делов в цитате из Безыменского на стр. 82). В этом смысле — для иллюстрации общеизвестного современникам факта — использовывать[43] беллетристику можно и нужно. Но иногда, есть основание думать, Селищев относится с излишним доверием к беллетристам, пользуясь ими нe только в указанном иллюстративном смысле, но и для доказательства самого наличия факта в данном социальном быту. Возьмем следующее место (стр. 60): «Кои проникает и в речь пригородного населения». Каралось бы, какая точность в установлении речевого факта! Указана даже его топография («пригородного населения»). Но восхищаться, оказывается, нечем, поскольку читатель прочел непосредственно следующие строки, доказывающие проникновение местоимения «кои» в пригород: «Картошка, что в Черкизове шпули матери мотает «для ради куска хлеба, для шамовки, говорит: «(я) у Таракановых, у коих дядя в прошлом году померши, контахт по всей системе проводки сделал» (Карпов «Спец Капитошка»).
И все! Оказывается, весь топографическо-лингвистический вывод основан просто на фразе из Kapпова. А если в данном-то случае Карпов погрешил против черкизовской фразеологии (в чем ничего дурного, конечно, нет, ибо от беллетриста подобной языковой точности никто и не требует)? Вывод, сделанный автором, сводится тогда, как мы видим, к нулю.
Однако нельзя сказать, чтобы подобное. без меры доверчивое отношение к литературным источникам сильно обесценило книгу Селищева, и вот почему: основным объектом его описания являются или сам письменный язык нашей эпохи, или весьма близкий к нему социально-групповой диалект: язык культурной верхушки современной Советской России, — язык, которым говорят и пишут революционные деятели наших дней, т. е. активная верхушка ВКП(б) прежде всего. Автор совершенно правильно уяснил себе ту активную роль, которая принадлежит в языковых процессах революционной эпохи этой верхушке, и с методологической точки зрения его нельзя упрекнуть в том, что он уделяет ей преимущественное внимание. Правда, хорошо было бы, если бы в книге нашли соответствующее же место и другие социально-групповые диалекты. Но туг-то мы и добираемся до самого слабого места работы, состоящего в том, что не только нет отчетливой картины иных (кроме речи революционных деятелей) социально-групповых (употребляю этот термин в родовом значении — для классовых, профессиональных, прослойковых и т. д.) диалектов, но нет и самой классификации всей совокупности «современного русского языка» по социально-групповым диалектам (социологической диалектологии).
Правда, у автора есть попытки, значительно ослабляющие только что сделанный упрек, есть главы: VII. «Языковые новшества на фабриках и заводах» (стр. 198—209, итого 12 стр., но так как 3 стр. (207—209) заняты цитатой из Колосова, то на деле глава состоит из 9 страниц) и VIII. — «B деревне» (стр. 210—218, итого 8 стр.). Но уже самый размер этих глав говорит, что это, так или иначе, — «задворки книги» (хотя материал по языку рабочих собраний и собирался автором лично, путем специальных поездок на 4 завода).
Как бы то ни было, в тех пределах, в каких сбор материала осуществлен, это бесспорно ценная сводка, которая будет служить настольной и справочной книгой для последующих исследователей.
Зато совершенно не оправдан принцип классификации материала (по коммуникативной, эмоционально-экспрессивной и номинативной функциям речи), являющийся источником многочисленных повторений.
Мало удовлетворяют, наконец, и те выводы о причинах регистрируемых явлений, которые делает автор. Ограничусь одним примером: по вопросу о причинах массового возникновения аббревиатур (Совнарком, РСФСР, ПЭП) на стр. 45 говорится: «Другое обстоятельство благоприятствовавшее возникновению и продуктивности таких образований, находилось в связи с тем, что многие революционные деятели Польши и Юго-Западного края происходили из еврейской среды. А в еврейской среде издавна употребляется образование названий по начальным буквам слов. Еврейские аббревиатуры восходят к первой поре еврейской письменности» и т. д.
О наличии аббревиатур в еврейской (талмудической главным образом) литературе — в качестве прецедента современному их употреблению —упоминал, между прочим, и я, например, в моей статье в сборнике «Родной язык в школе» I, 1927 (стр. 225—235). Но прецедент еще не означает причинной зависимости. И поскольку в качестве повода и образца для современного потока аббревиатур могут быть указаны факты телеграфных сокращений военного времени (и телеграфный код вообще), а в качестве основной причины — потребность в массовом словопроизводстве для массы новых привнесенных революцией понятий, постольку у нас нет априорной надобности (другое дело, если были бы засвидетельствованные факты преемственной связи) придавать генетическое значение другим прецедентам, в том числе и талмудическим аббревиатурам, и аббревиатурам в технике коннозаводства (о которых я тоже упоминал в своей статье) и проч.
Подобным же образом более чем сомнительны и некоторые другие объяснения автора; в особенности это можно сказать по поводу излюбленного им фактора в виде влияния «представителей Юго-Западного края и Польши».
Размеры рецензии не позволяют останавливаться на других положениях автора. Необходимо, однако, сказать о последней — IX главе «Русизмы в языках национальных меньшинств» (стр. 219—224), где автор совершенно незаслуженно принижает литературные языки национальных меньшинств СССР на примере мордовского языка (стр. 222): «Речь же мордовские деятелей, как видно из приведенных выше примеров из газеты «Якстере теште», — это мордовско-русский жаргон».
Во-первых, если такое представление и можно составить на основании примеров, подысканных автором, то никак не на основании самой газеты «Якстере теште», если взять хотя бы один номер целиком. Дело в том, что приведенные примеры действительно надо было выискать, и они вовсе не типичны для мордовской прессы (даже 1924! Года), а тем более для «речи мордовских деятелей». Ведь есть же, например, такая «татарская» фраза: «Мин принципиально решить — иттим русские слова употреблять — иттим» (я принципиально решил русские слова не употреблять). Но ведь это — анекдот, а на основании анекдота нельзя утверждать, что, вместо языка татарских деятелей (или татарского литературного языка), существует русско-татарский жаргон. В отделе «Вилами в бок» в «Крокодиле» мы найдем и не менее поразительные (хотя и в другом отношении) факты из русской печати, но ведь нельзя же из них делать вывод о русском литературном языке. И нельзя, ограничиваясь фразой о жаргоне, не знать и не желать знать о той большой и систематически проводимой работе над родным литературным языком, которой заняты все национальные меньшинства СССР, имеющие даже специальные для нее органы (назову, для примера, Совет якутской письменности, акцентры Татаристана, Казакстана и Узбекистана с рядом специальных «терминологических» комиссий и т. д.); к этим-то органам и нужно было бы обратиться за материалами по современной языковой культуре нацменьшинств.
Вполне естественно, что «наблюдения над русским языком последних лет» ограничиваются почти исключительно словарем и фразеологией, ибо это и есть та область языковых явлений, где наиболее ярко и наиболее непосредственно отразилось политическое содержание эпохи. Фонетике же отведено, например, лишь несколько весьма кратких экскурсов (главным образом в VII главе: стр. 204—205; §§ 139, 140). Так и должно быть. Ибо отнюдь не фонетика, а словарь, и только словарь, делает современный язык (допустим, язык комсомольцев в цитированном у Селищева отрывке из «Бузы» М. Колосова,— см. стр. 207—209) непонятным для обывателя с языковым мышлением 1910—1916 годов. Больше того: поскольку речь будет идти об одном лишь стандартном языке, можно вообще сомневаться в наличии более или менее серьезных сдвигов в области фонетики за последнее десятилетие (что касается морфологии, то здесь определенное содержание новшеств уже бесспорно, поскольку мы причисляем к морфологии приемы аббревиатурного словообразования). Но если объектом изучения будет вся совокупность территориальных и социально-групповых говоров, объемлемых понятием «русского языка революционной эпохи», здесь будет, без сомнения, и обильный чисто-фонетический материал новшеств революционного происхождения. Итак, исследователю языка современности есть над чем поработать и в области фонетики, и это вполне правильно наметил автор в своих кратких фонетических экскурсах. Широкое развитие подобных фонетических тем может найти место уже в дальнейших работах, — работах иного плана, иного охвата темы.
Вступление, подготовка текста и примечания О. В. Никитина
5.
Отчет по участию в научно-исследовательской экспедиции действительного члена Института народов Востока
профессора Е. Д. Поливанова
Публикуется впервые по автографу Е. Д. Поливанова голубыми чернилами на тетрадном листе в линейку (Архив РАН. Ф. 677. Оп. 3. Ед. хр. № 78. Лл. 64—65 об.). В деле также сохранилась машинопись указанного автографа без подписи (лл. 66—66 об.). Этот фрагмент извлечен нами из «Личного дела старшего научного сотрудника НИИ народов Востока при ЦИК СССР проф. Е. Д. Поливанова». На обложке дела указана дата: 10/X 1928 года. Ниже написано: «На 70 листах» и «Хранить постоянно». При публикации документа недописанные части слов и авторские сокращения раскрываются в угловых скобках.
***
ОТЧЕТ
по участию в научно-исследовательской экспедиции
д<ействительного> члена Инорвос<ток>а профессора Евг. Поливанова
Выехав в начале июня в Самарканд, я посвятил первую часть работы «Лингвистическое описание города Самарканда и Самаркандского района», куда входят следующие задачи: 1) подробная характеристика (включая словарь и тексты) двух главных говоров гор. Самарканда: узбекского и таджикского (по этим говорам результат работы 1927 г. выразился в 3-х уже печатающихся работах: 1) II выпуск серии «Образцы иранизированных говоров узбекского языка» в Докл<адах> Ак<адемии> Наук; держал уже последнюю корректуру, 2) III выпуск той же серии; тоже держал последнюю корректуру, 3) вне серии таджикский текст самаркандского говора с комментариями — тоже в Докл<адах> Ак<адемии> Наук; 2) описание говоров менее значительных групп населения самого Самарканда: ирони (erɔni), туземных евреев, туркмен-эрсарийцев (переселенцев) из Керки <…>[44], цыган и нек<оторых> др<угих> (в 1927 г. собрал материал по первым 3-м из этих диалектов; в печати — очерк языка туземных евреев — в Академии Наук), 3) узбекские (главным образом, а отчасти и таджикские) говоры кышлаков Самаркандского района (начал с ближайших; обследовал 5 кышлаков, из них <…> закончено описание казак-найшвинского говора — пойдет III выпуском в серии «Образцы неиранизированных говоров узб<екского> языка» в Известиях Ак<адемии> Наук). Работу по «лингвистическому описанию Самарканда» я продолжал и во все время промежутка между поездками, так как базой для меня был Самарканд; поездки же были в следующие районы:
1) Фергана (Маргелан—Коканд, Андижан—Ош).
2) а) Сев<ерный> узбекский район (Чимк<ентский> уезд и б) Ташкентский базис.
3) Токмак — со специальной задачей изучения на месте дунганской речи.
В результате у меня собралось достаточно материала:
1) для определения окончательной характеристики сев<ерно>-узбекского района и ташкентского говора (в географическом и пр<очих> отношениях) <;>
2) для общего очерка (и предварительного наброска диалектологической карты) некоторых районов Ферганы<;>
3) ориентировочный материал (и фонетическое описание) для дунганского (но для монографии по дунганскому вопросу нужны еще занятия этим языком).
Евг. Поливанов
Вступление, публикация и примечания О. В. Никитина
[1] Частично мы встретим здесь л смешанные слива: греко-латинские, напр<имер>, автомобиль, или латино-греческие, напр<имер>, радиограмма и т. д.
[2] Беру здесь, разумеется, один из наиболее грубых, но вполне правдоподобный пример.
[3] Так как, конечно, большинство чисто-русских с обывательской точки зрения слов нашего литературного языка вовсе не русские по своему генезису: не говоря уже и таких древних германизмах как чадо (чад-о//kind), меч (мечь < гот. meki), князь (*kuningas > кънязь, ср. латышск. kungs), полк (ср. нем. Volk), кнут (нем. knoten; в эстонском nuut — уже из русского) и т. д., и славянские по своей этимологии слова у нас в громадном числе случаев оказываются древнеболгарскими, а не русскими по своему первоначальному — церковно-книжному источнику: ср. время (нашим предкам столь часто приходилось слышать «во времен оно», что эта форма окончательно вытеснила русское веремя), бремя (ср. беременный), рождество и т. д.; а грецизмы (грамота из греч. grammata; эстонск. raamat уже из русского), туркизмы (напр<имер>, тальник, кажущийся, на первый взгляд, вполне русским словом: ср. тюркск. tal), монголизмы (мерин), арабизмы (харчи) и т. д. и т. д.
[4] И вполне понятно, почему эта часть русского словаря (совокупность специфических терминов для культурных понятий) оказывается латино-греческой с точки зрения своей этимологии: русская культура как часть европейской культуры построена на латино-греческом фундаменте. Вот почему, с другой стороны, данная часть русского словаря оказывается в известной своей части интернациональной (точнее, общеевропейской или общеевропейски-американской). В значительной мере это применимо и к социологической или научно-политической терминологии.
[5] Типы: 1. Совнарком (подтип Химуголь и другие).
2. э с-э р (или эр-эс-эф-эс-эр = РСФСР, гэ-пэ-у = ГПУ.
3. Нэп. См. статью Е. Поливанова и журн<але> «Родной язык», № 1.
[6] Так в тексте первой публикации. — О.Н.
[7] Допустим возможность, что одна из основ встретится когда-нибудь учащемуся в виде латинского, напр<имер>, слова в именительном падеже.
[8] В смысле «покровитель», конечно.
[9] Статья печатается в дискуссионном порядке. Ред.
[10] Язык революционной эпохи. Из наблюдений над русским языком последних лет (1917—1926 гг.). Москва, 1928 г., стр. 207-209.
[11] А я позволю себе допустить, что найти такого индивидуума, хотя и в особо исключительных условиях, было бы возможно, и, значит, можно было бы в действительности произвести предполагаемый здесь эксперимент.
[12] Я позволяю себе употребить термин «фразеология», для обозначения особой дисциплины (на ряду с фонетикой, морфологией синтаксисом и словарем, или лексикой), занимающей по отношению к лексике то же положение, какое синтаксис занимает по отношению к морфологии. Дело в том, что как морфология, так и синтаксис (в отличие от лексики) имеют своим объектом изучения символику общих (абстрактных) идей: формальные значения слов и типов словосочетаний; лексика же имеет дело с выражением индивидуальных понятий (лексических значений). Но по количественному признаку тех величин, которыми оперирует в качестве единиц данная дисциплина, лексика является соизмеримой лишь с морфологией (так как единицей-максимум и в лексике и в морфологии служит слово, а единицей-минимум — морфема: корень, суффикс, префикс), но не с синтаксисом (оперирующим, в качестве единицы-минимум, с словосочетанием или фразой, а в качестве единицы-максимум — со словом). И вот возникает потребность в особом отделе, который в данном отношении был бы соизмерим с синтаксисом, но в то же время имел бы в виду не общие типы, а индивидуальные значения данных конкретных словосочетаний, подобно тому как лексика имеет дело с индивидуальными (лексическими) значениями конкретных слов. Этому отделу языковедения, как и совокупности изучаемых в нем явлений, я и уделяю наименование фразеологии (укажу, что для данного значения предлагался и другой термин — идиоматика). Необходимо сказать, однако, что в качестве отдельной дисциплины или отдела языкознания фразеология (или «идиоматика») еще не завоевала себе обособленной позиции в литературе нашей науки, т. е. нет более или менее обширных отделов лингвистической литературы, посвященных именно фразеологии (подобно прочим дисциплинам: фонетике, морфологии, синтаксису, лексике), несмотря на все ее теоретические права на существование и практическую значимость (для преподавания языков).
[13] Оставим пока в стороне различие в социальной характеристике стандартного общерусского языка дореволюционной эпохи (когда это был социально-групповой диалект интеллигенции) и языкового стандарта наших дней (социальный субстрат которого значительно расширился).
[14] To обстоятельство, что во французском saint [ se ] мы имеем начальное [ s ], как и в русском, относится исключительно за счет случая.
[15] В русском святой (где, впрочем, произносится, строго говоря, уже «полумягкое» или даже «мягкое» s).
[16] Ибо лат. fe [ х ] ? инд.-европ. *dhe¯ ? русск. дЪ (ять).
[17] Да это положение и вообще нужно будет признать верным (а не только допускать), поскольку мы согласимся с той оговоркой, что между конкретным языковым фактом расхождения путей эволюции (*k 1 w ? su и *k 1 w ? р) d двух разных этнических группах (славянской и италийской) и соответствующим различием в области социального быта (и социальной истории) лежит целый ряд промежуточных звеньев, превращающих «причинную связь» между социальным и языковым явлениями в длинную «цепь причинных связей».
[18] Беру в действительности минимальный срок.
[19] Может показаться, что это противоречит высказанному о комсомольском языке по отношению к языку предшествующего поколения. Но не надо, конечно, забывать, что 1) различие между этими хронологически смежными языками сводится, почти исключительно, к области лексики (да и в лексическом отношении, если вычесть специфическую часть комсомольского словаря, соответствующую специфическому для революционного поколения кругу понятий, останется значительный состав общих с «довоенным» языком элементов, так что, напр<имер>, фраза «дай мне воды» не будет нуждаться в переводе с языка одного поколения на язык другого), что 2) здесь мы имеем действительно крайний случай в виду максимальности сдвига в области социального быта.
[20] И экономическими прежде всего (см. ниже).
[21] Характерном для лингвистов предшествующего поколения.
[22] Как мы сейчас же увидим, термин «общерусский» мог быть приложим к этому социально-групповому диалекту только условно.
[23] Поскольку речь не идет о его подговорах, т. е. мелких произносительных и т. п. различиях в говорах интеллигенции различных городов (напр<имер>, Петербурга, Москвы и т. д.).
[24] Здесь позволительно иметь в виду и социально-групповые и территориальные диалекты.
[25] Причем, грубо говоря, можно определить общее направление этого развития как нивелировку специфических трудностей русского стандартного языка, которые окажутся фактически неусвоенными большинством из входящих в «субстрат» элементов.
[26] Написано над зачеркнутым фрагментом: 11 страниц.
[27] Написано над зачеркнутым фрагментом: 50 стр.
[28] Последние два слова предложения вставлены приписаны над строкой.
[29] Написано над зачеркнутым фрагментом: подобного, что.
[30] Фрагмент, расположенный на л. 413 об. до конца обозначенного абзаца зачеркнут автором.
[31] Написано над зачеркнутым фрагментом: пособии по.
[32] Далее в строке написано и зачеркнуто: больше всего места.
[33] Начало фразы написано над зачеркнутым фрагментом: туманно определение.
[34] Фрагмент, заключенный автором в скобки, приписан над строкой.
[35] Написано над зачеркнутым словом: Впрочем.
[36] Написано над зачеркнутым словом: не менее.
[37] Слово приписано над строкой.
[38] Написано над зачеркнутым словом: местами.
[39] Слово приписано над строкой.
[40] Слово приписано над строкой.
[41] Вставка наша.—О.Н. В тексте стоит знак «тире».
[42] Над начальными словами л. 414 об. приписано: детально познакомиться с.
[43] Так в тексте первой публикации (здесь и далее сноски наши.— О. Н.).
[44] Далее в скобках Е. Д. Поливанов указал название квартала (запись неразборчивая).
© Все права защищены
http://www.portal-slovo.ru