Картинные книги. Вдоль проезжего тракта

Лист этой книги для него, как большой луг: ни горизонта, ни неба на рисунке не видно. По ровной поверхности разбросаны фигурки людей: косари да бабы с граблями. Лето — пора сенокосная. Вот за бугром деревня показалась. Избы — одна к другой — низкие, соломой крытые, без труб, по-черному топятся. До придорожной корчмы далеко, а голод не свой брат. Пришлось Енгалычеву заглянуть в избу. На рисунке — горница, в ней большая печь с расписным голбцем (загородкой, которая отделяет печь от полатей). К голбцу приделаны ступеньки для всхода. Вдоль стен избы расставлены ведра и кадки, на полках — глиняные горшки; на лавке за прялкой хозяйка сидит, кудель прядет. На ней сарафан и кокошник новые, праздничные. За столом крестьянин трапезничает. Пища его простая, не боярское кушанье — хлеба каравай, рыба да квас. В избе и скотину держат: из-под стола свинья выглядывает.

Примерно такую избу описал и Радищев в своем «Путешествии»: «Я обозрел в первый раз внимательно всю утварь крестьянской избы... Четыре стены, до половины покрытые, так как и весь потолок, сажею; пол в щелях, на вершок, по крайней мере поросший грязью; печь без трубы, но лучшая защита от холода, и дым, всякое утро зимою и летом наполняющий избу: окончины, в коих натянутый пузырь смеркающийся в полдень пропускал свет; горшка два или три (счастлива изба, коли в одном из них всякий день есть пустые щи!), деревянная чашка и кружки, тарелками называемые; стол, топором срубленный, который скоблят скребком по праздникам. Корыто кормить свиней или телят, буде есть, спать с ними вместе, глотая воздух, в коем горящая свеча как будто в тумане или за завесою кажется...».

Будни у крестьян тяжелые, но и голыш не без праздника. В праздничные дни на деревенской колокольне в большой «толстый» колокол звонят, затевают потехи да игрища. «Приход вожака с медведем еще недавно составлял эпоху в деревенской заглушной жизни.» - писал Д.А. Ровинский. Подобное зрелище можно было увидеть на святочных, рождественских и других гуляньях. «Наряжаются люди, иные журавлями, другие козою с разными погремушками,— писал А.Т. Болотов,— таковую козу с превеликою свитою водят по всем дворам, заставляют ее прыгать и скакать и припевают песни».

Ряженые представлены и в картинной книге Енгалычева: «Мужик в козьей коже пляшет с медведем». На голову мужика накинута козья шкура: рогами вверх, а лапки к сапогам спускаются. В одной руке мужик сжимает деревянную ложку, другой — медведя на цени держит. Ложкой он по цепи стучит, такт отбивает. Медведь под эту музыку танцует, притоптывает, на задних лапах расхаживает.

Коза с медведем — забава обыкновенная. Ее знали и в деревнях, и в уездных городах. На ярмарках можно было встретить печатные листы, где изображались коза с медведем в разных видах и с разными надписями.

На деревне празднику быть, так и пиво варить. «Беседа почтенных стариков рассуждает о хлебопашестве, а между тем попивает. Здесь у нас праздник» — такой надписью снабжает Енгалычев свой рисунок. Но не зря молвит народная пословица, что первый тост — за здравие, второй — за веселье, третий — за вздор. Вот уже в картинной книге и другой рисунок: «Запил я, запил, загулял и руками замахал», а за ним третий: «Навязалась на меня злая жена, ее дубиной...».

Но бывала пора, когда и праздник не в праздник. Землю сушь лубянила, голод шел. Тогда объявляли запрет на всякие удовольствия: не позволяли ни хороводов водить, ни песен петь, веревки на качелях и те вверх закидывали, чтобы не качались. Лишь один пастух мог на дудке играть, созывая коров. В такое время государственным крестьянам выдавали зерно на семена из запасных магазинов, но и его было немного; сам вид «запасного магазейна», который Енгалычев зарисовал в картинной книге, говорит о скудной его вместимости.

В голодные годы крестьяне доходили до крайности. Стариков и детей посылали по миру. В картинной книге Енгалычева такие нищие — старик со старухой — бредут по обочине. Для хлебных кусков у них туески лубяные, сплетенные из древесной коры. Приостановились они, старик снял шапку, подаяния просит. Сам он в лаптях и обмотках. Рубаха пояском подпоясана, к этому пояску тряпичные лямки пришиты и за плечи перекинуты. На лямках сума болтается. Нищенский промысел, как и всякий другой, тоже своей оснастки требует. Иначе по дорогам ходить нельзя. А в голодный год бывает, что и с оснасткой — пи хлеба в суме, пи гроша в котоме.

Бывало, горе само над собой посмеивалось, песни складывало, старушечьим голосом под гармонику выводило:

— Дедушка-а, Си-идор Карпови-ич!
Да когда ж ты буде-ешь уми-ирать?
В середу, бабушка, в середу!
В середу, Пахомьевна, в середу! —

старичок отвечает. И снова:

— Чем тебя помина-ать?
— Блинками, бабушка, блинками,
блинками, Пахомьевна, блинками!

Баба вновь — со слезами:

— Где мучицы взять?
Старик в ответ:

— По миру, бабушка, но миру,
По миру, Пахомьевна, по миру!
С палочкой, бабушка, с палочкой,
С палочкой, Пахомьевна, с палочкой!

Тяжелая жизнь заставляла крестьян бежать от своих хозяев. И убежать-то было нелегко, а уж пойманному не миновать кандалов. Подобный колодник изображен в картинной книге Енгалычева. Шея его стянута железным обручем, прикованным цепью к столбу. Над рисунком надпись: «Колодник просит милостыню. Матушка Федосеевна, будь милосердна, едеша ты и туды и сюды, не дашь мне не зашто помереть». Оброчные крестьяне уходили в город промышлять ремесленничеством. На одном из набросков изображен портной. Поджав под себя ноги, сидит он на катке (специальном столе для работы), в руках недошитый жилет и иголка с ниткой, рядом – утюг и большие портновские ножницы. Рядом в ожидании томится заказчик. Вверху над рисунком надпись: «Портной шьет фуфайку». У портного по детски маленькие ноги и непомерно большая круглая голова. Проблема передачи пропорций человеческой фигуры в сложном раккурсе была трудной для дилетанта.

Временами Енгалычев составлял «картинку» почти целиком из силуэтов. Такова зарисовка крестьянских полевых работ. На листе свободно размещены фигурки мужиков, сгребающих сено, баб с коромыслами, возчиков, погоняющих лошадей – почти все силуэтно. Рисовальщик чувствует себя расковано. Он отказывается от линии горизонта, размещает фигурки людей и животных одна над другой, а в нижней части листа помещает изображение двугорбого животного с надписью: «се верблюд».

Не только крестьянский, но и помещичий быт представлялся занимательным Енгалычеву. «Загородный дом» — гласит надпись к одному из рисунков. Трехэтажный усадебный дом, украшенный пилястрами и балюстрадой, стоит на пригорке посреди обширного сада. С горы бежит водный поток. В помещичьих усадьбах такой поток обычно связывал два пруда — верхний и нижний. Один из них назывался банным — в нем купались, другой считался украшением сада. Горбатый мостик, причудливой формы беседка и въездные ворота с башенками говорят об интересе к садово-парковой культуре, появившимся в 70—80-Х годах XVIII века. Известно, что и Болотов был «большой охотник к садам». Для придания своему саду «красоты особой» он снабдил его рубленой «осьмиугольной беседкою», отвел под нее «место самое лучшее», постарался «ее раскрасить и кстати уже поправил и сажелки подле сего места», то есть аллею, «сделав ее регулярною, усадив ее в два ряда лозами, которые покрывают тению своею прекрасную сиделку», то есть скамью.

Садоводство, «сельская экономия», литературные упражнения, рисование были излюбленными занятиями просвещенных помещиков того времени. Разумеется, степень и характер их просвещенности были различны. Болотов, агроном и литератор, печатал свои работы в «Трудах Вольного экономического общества» и в течении нескольких лет издавал журнал «Экономический магазин».

Биографические сведения об Енгалычеве крайне скудны. Однако, судя по его альбому, он был значительно более провинциален, нежели Болотов, внешние формы западноевропейской культуры мало его коснулись. Он стоял ближе к народной художественной традиции, к лубочным картинкам. Болотов также любил рисовать, но он имитировал технику гравюры. Да и зарисовки его носили больше утилитарный характер и служили иллюстрацией к экономическим запискам. «И как к запискам сим приобщал я всегда, где надобно было, и рисуночки, то составились в последствии времени из того три прекрасные книжки.» - писал он.

Кроме того, Болотов создал серию акварелей, изображавших его усадьбу в Богородицке Тульской губернии. Акварели эти были результатом дилетантских упражнений в «художестве». Недаром Болотов, сообщал, что «гваздался» с красками лишь в «праздное время», отдавая предпочтение делам хозяйственным и занятиям литературным. Енгалычев же, судя по его альбому, рисование ставил выше других «кабинетных упражнений». Рисунки были для него главным, а надписи к ним второстепенными, играющими пояснительную, служебную роль.

Будучи не только провинциальнее, но и гораздо менее состоятельным, чем Болотов, Енгалычев, надо полагать, ни специального кабинета, ни «загородного дома» не имел. «Увышенное и улучшенное» владение, которое он изобразил в своей картинной книге, могло принадлежать лишь помещику достаточному, обеспеченному, каким в альбоме представлен «Знатный и почтенный человек». Он сидит за письменным столом в парике и камзоле, перед ним чернильный прибор и книга для записей. Это человек явно «ученый, просвещением тронутый и знаниями одаренный». 6 Люди, видавшие свет, «охотники до книг и до чтения», обыкновенно селились у себя в имениях либо по получении наследства, либо но выходе в отставку. Служа до тех пор в гвардии и «препровождая свою жизнь в Петербурге», они и в деревне старались порядочно все вокруг себя обставить и все лучшее иметь в употреблении.

Комната, в которой изображен «знатный и почтенный человек», обширная и просторная. Вдоль стен расставлены зеркала с подзеркальями и высокие стулья, обитые шелковой узорчатой материей. На другом рисунке изображена столовая. Вокруг обеденного стола в отсутствие хозяев прохаживается борзая собака и ученый ежик с трубкой в зубах.

Особенное удивление Енгалычева вызывала мебель — не простая, сделанная домашним столяром, а выписанная из столицы. Каждый предмет он на отдельном листке зарисовывал, чтобы удобнее было рассматривать. Канапе, иногда диваном называемое, или, проще, скамья с прислоном. Канапе красного дерева с бронзовыми накладками. (Спинка у него овальная. ручки изогнуты, обивка шелковая, узорчатая. На другом листе — зеркало с подзеркальем, но бокам рамы две фигуры резные: амур со стрелой — символ любви и старик с косой — символ смерти. Рядом часы, настенные и карманные.

Писатель С.Т. Аксаков вспоминал о том впечатлении, которое произвел на него в детстве богатый помещичий дом. «Какая огромная люстра висела посредине потолка! Какие большие куклы с подсвечниками в руках возвышались на каменных столбах по углам комнаты! Какие столы с бронзовыми решеточками, наборные из разноцветного дерева, стояли у боковых диванов! Какие на них были набраны птицы, звери и даже люди! Особенное же внимание мое обратили на себя широкие зеркала от потолка до полу, с приставленными к ним мраморными столиками, на которых стояли бронзовые подсвечники с хрустальными подвесками, называющиеся канделябрами».

В таком доме могло быть и специальное помещение для «кабинетных упражнений». Правда, в старых домах это считалось редкостью. «Кабинетом служила мне по нужде уже самая гостиная комната. Тут были у меня книги, и тут я писывал и работал»,— сообщал Болотов в 1764 году. 8 Когда позднее, уже во вновь построенном доме, у Болотова появился кабинет, он сделал «точное (его) изображение». Полки с книгами, гравюры на стенах, конторка, часы — все выдает в хозяине человека, «тронутого книжным просвещением», знакомого с западноевропейской культурой. В этом кабинете писались знаменитые мемуары «Жизнь и приключения Андрея Болотова, описанные самим им для своих потомков. 1738 — 1793». В подобных домах бывали сочинения Ломоносова и Сумарокова, Хераскова и Карамзина, Вольтера и Дидро.

Могучее влияние печатного слова проникало в помещичьи усадьбы, и хорошие библиотеки становились не таким уж редким явлением в деревенском захолустье. Среди книг русских и западноевропейских писателей, среди трудов французских философов вырастали люди новых понятий, для которых чтение, умственная деятельность отодвигали на задний план исконно помещичьи занятия. Появились просвещенные дворяне, отцы будущих декабристов. Несколько десятилетий спустя те же книги станут читать их дети, которые позднее, 14 декабря 1825 года, выйдут на Сенатскую площадь. И все же образованных людей в городах, а тем паче в провинции, было немного.

Сам же Енгалычев жил, по-видимому, много проще. В его альбоме среди зарисовок есть «Усадьба», которая по сравнению с «Загородным домом» гораздо скромнее. Доминирует в ней господский дом – одноэтажное приземистое строение с арочными дверными проемами, гладкими стенами, прорезанными «лопатками» и зарешетчатыми окнами. Перед домом – хозяйственный двор с клетями для скота. По двору разгуливает на цепи сторожевая собака и ручной медведь. Вдали – церковь с высокой колокольней. Для того чтобы зритель мог подробнее рассмотреть ее, Енгалычев вынес изображение церкви на отдельный лист. При ближайшем рассмотрении она оказывается деревянным строением с двускатной кровлей, над которой возвышается барабан с луковичной главкой. К церкви примыкает шатровая колокольня с открытым звоном. Над алтарной апсидой изображен парящий ангел, осеняющий крестом землю.

Картинная книга для Енгалчева – своего рода записная книжка. Здесь он чувствовал себя довольно свободно и компоновал лист по собственному усмотрению. Так, под изображением «Усадьбы» он поместил другой рисунок, казалось бы никак не связанный с предыдущим. «Змея с белкой в лесу. Опасаюсь его злости».

Хозяином усадьбы, которую нарисовал Енгалычев, как уже говорилось, мог быть не «Знатный и почтенный человек», а помещик победнее и попроще. Такой барин представлен в другой зарисовке. Он изображен сидящим в кресле. На нем длиннополый халат, колпак и домашние туфли. Одной рукой он гладит по голове ребенка, прильнувшего к его коленям, Другая покоится на подлокотнике кресла. Здесь же две комнатные собачки и домашний шут в полосатом кафтане. Над ним сделана надпись: »дурак». На том же листе помещены и другие фигуры: лакей, слуга и прочая челядь.

Об усадебной жизни рассказывает и акварель «Ребятки забавляются». На ней изображены два мальчика, запускающие бумажных змеев. Для того, чтобы у зрителя не возникло сомнений над одой игрушкой сделана надпись: «змеяка». Рисовальщик пытается показать высоту полета: змеи парят на уровне кроны большого дерева, а ниже помещена летящая птица.

Кроме усадьбы Енгалычев помещает в свою картинную книгу и другое изображение с надписью: «Мыза». Это заведение хозяйственное. Утилитарное назначение его очевидно, а жилое строение лишено каких-либо архитектурных украшений. Внутри ограды уже не сад и не парк, а обширный двор, по которому разгуливают индюки, гуси, утки.

И все же образованных людей в городах, а тем паче в провинции было немного. Большинство помещиков являло собой массу темную, полудикую. Из нее выходили Скотинины да Простаковы со своим потомством, полуграмотными недорослями.

«Старинные люди, ' отец мой! — говорит госпожа Простакова в комедии Фонвизина.— Нас ничему не учили. Бывало, добры люди приступят к батюшке, ублажают, чтоб хоть братца отдать в школу. Кстати ли, покойник-свет и руками, и ногами... Бывало, изволит закричать: прокляну ребенка, который что-нибудь переймет у басурманов, и не будь тот Скотинин, кто чему-нибудь учиться захочет».

Если и обучался какой-нибудь Митрофанушка у Цыфиркина да Кутейкина, то образование его было не бог весть какое. «Без наук люди живут и жили,— говорит Простакова.— Покойник батюшка воеводою был пятнадцать лет, а с тем и скончаться изволил, что не умел грамоте, а умел достаточек нажить и сохранить. Челобитчиков принимал всегда, бывало, сидя на железном сундуке. После всякого сундук отворит и что-нибудь положит. То-то был эконом!»

Хоть грамоту «сей эконом» и не разумел, зато приходы и расходы считать не затруднялся. Оброк также исправно собирал. Недаром сынок его, Тарас Скотинин, эти способности унаследовал. На весь околоток прославился тем, что с крестьян три шкуры драл. Да впрочем, по его же словам, и житье в том околотке было «одним свиньям». Люди по черным избам в тесноте да в грязи ютились, а «у каждой свинки хлевок особливый» имелся. У фонвизинского Скотинина свиньи были таких размеров, «что нет из них ни одной, котора, став на задние ноги, не была выше (человека) целой головою».

«Ни до чего такой охоты нет, как пасти своих свиней...» — надписал и Енгалычев один из рисунков. Пристрастие к свиньям испытывали многие его современники.

С.Т. Аксаков в своей автобиографической повести «Детские годы Багрова-внука» вспоминал помещика Дурасова, который хвастался своими заведениями: «Да у меня и свиньи такие есть, каких здесь не видывали; я их привез в горнице на колесах из Англии. У них теперь особый дом... Я всякий день раза по два у них бываю». В самом деле, в глухой стороне сада стоял красивый домик. В передней комнате жил скотник и скотница, а в двух больших комнатах жили две чудовищные свиньи, каждая величиной с небольшую корову. Хозяин ласкал их и называл какими-то именами. Он особенно обращал наше внимание па их уши, говоря: «Посмотрите на уши, точно печные заслоны!»

В картинной книге Енгалычева изображен «чудный боров», отменный кабан. По сравнению с ним, другие свиньи, которые показаны тут же на втором плане, кажутся какими-то «чухренками, чушками малыми». Очевидно, «чудный боров» Енгалычева был привезен из далеких стран для разведения племенного хозяйства. Свинопас с такого борова глаз не спускал, да и было чего опасаться. «То-то горе у нас,— рассказывал крестьянин помещика Дурасова,— чушка-то, что ни есть лучшая сдохла. Барин... так печаловался, что уехал, уж и мы ему не взмилились. Оно и точно так: нас-то у него много, а чушек-то всего две было, и те из-за моря, а мы доморощина».

Фонвизинский Скотинин также свиней больше, чем людей, оплакивал. В письме к родной сестре своей, госпоже Простаковой, он так это описывал: «Матушка сестрица! Тебе не безызвестно, что в деревенской жизни свиной завод мой составляет главное мое удовольствие. На сих днях сделалось у меня несчастье: я чуть было не дошел до отчаянности. Лучшая моя пестрая свинья, которую из почтения к покойной наше родительнице (ты знаешь, что я всегда был сын почтительный) прозвал я ее именем Аксинья, скончалась от заушницы Сколько ни старался я об ее излечении, но вижу, что и свиные врачи не искуснее человеческих Лечили несколько месяцев, денег перевели пропасть, а кончилось дело кончиною моей дражайшей Аксиньи, которая была дороже жизни и всего завода. Как скоро мне сказали, что она трудна, с тех нор не выходил я из хлева до последнего ее издыхания. Она умирала геройски, не показывая никакого знака нетерпения. Я, будучи тоже смертный, истинно, глядя на нее умирать учился» .

В провинции порой жизнь скучна становилась, а потому на праздники любили у себя гостей принимать или сами в гости ездить «Отец мой жил барином,— записывал Пушкин воспоминания друга своего П. В. Нащокина — Собираясь куда-нибудь в дорогу, подымался он всем домом. Впереди на рослой испанской лошади ехал поляк Куликовский с волторною. В дороге же подавал он волторною сигнал привалу или походу. За ним ехала одноколка отца моего (полосатая, одна полоса — золотая, другая — голубая), за одноколкою двуместная карета про случай дождя; под козлами находилось место любимого его шута Ивана Степаныча. Вслед тянулись кареты, наполненные нами, нашими мадамами, учителями, няньками и проч. За ними ехала длинная решетчатая фура с дураками, арапами, карлами, всего тринадцать человек. Вслед за нею точно такая же фура с больными борзыми собаками. Потом следовал огромный ящик с роговою музыкою, буфет на шестнадцати лошадях, наконец, повозки с калмыцкими кибитками и разной мебелью (ибо отец мой останавливался всегда в поле). Посудите же, сколько при всем этом находилось народу, музыкантов, поваров, псарей и разной челяди».

Когда подобные гости являлись, то хозяева всех их в господском доме разместить не могли. Только самых важных селили в барских покоях и флигелях, а тех, кто поплоше,— у приказчика, третьесортных — у священника, а уж совсем захудалых отправляли в избы зажиточных крестьян. Каждый из гостей одеться старался как можно лучше. Мужчины в старинных долгополых кафтанах, женщины в шушунах и голландских бостроках — кофтах со сборками. В такой бостроке. у Енгалычева дама изображена: складки кофты свободно с плеч падают, вырез и воротник большие, круглые.

Пожилые барыни усаживались на весь день в нарты играть, а мужчины в разговорах «упражнялись». Хозяева были хлебосольны, угощали наповал, по-старинному. Утром подавали «обыкновенно праздничные завтраки; там обеды, а за ними подчивания; там закуски и заедки; после того чай, а там ужины. Спали все <...> повалкою, а поутру, проснувшись, опять принимались за еду»,— писал современник Енгалычева.

Герой романа Пушкина «Дубровский», «старинный русский барин», отставной генерал-аншеф екатерининских времен Кирила Петрович Троекуров, по будним дням «страдал от обжорства и каждый вечер бывал навеселе», а уж по праздникам и подавно.

Знатность и богатство собирали к нему в имение множество гостей. «Поминутно входили новые лица, и насилу могли пробраться до хозяина. Барыни сели чинным полукругом, одетые по запоздалой моде, в поношенных и дорогих нарядах, все в жемчугах и бриллиантах, мужчины толпились около икры и водки, с шумным разногласием разговаривая между собой. В зале накрывали стол на восемьдесят приборов. Слуги суетились, расставляя бутылки и графины и прилаживая скатерти. Наконец, дворецкий провозгласил: «кушанье поставлено»,— и Кирила Петрович первый пошел садиться за стол, за ним двинулись дамы и важно заняли свои места, наблюдая некоторое старшинство, барышни <...> выбрали себе места одна подле другой <...> Слуги стали разносить тарелки по чинам...»

Гостили обычно не один день, а потому иные привозили с собой «музыку» — оркестр из крепостных. Число музыкантов бывало разным, порой всего три-четыре человека. Они, как лакеи, на запятках барской кареты приезжали. Чаще всего это был роговой оркестр. Каждый рог мог только один звук издавать, высота звука зависела от длины рога. Недаром говорили, что «роговая музыка может исполняться лишь рабами, потому что только рабов можно приучить издавать всего лишь один звук».

Бывали оркестры и из других инструментов. В картинной книге Енгалычева изображены крестьяне, играющие на барабане и шерстобое: по импровизированным «струнам» палкой ритмично отбивается такт. К рисункам надпись, диалог музыкантов; над одним: «Просим нашей музыки послушать... веселим людей, играем оченно хорошо», над другим: «Я ему подлаживаюсь. Сходитеся добрые люди послушать у нас».
Эти надписи воспроизводят «выкрики зазывал-раешников», призывая зрителя к участию в представлении.

Порой крестьянские оркестры состояли из скрипачей и виолончелистов, которые играли мелодии модных тогда танцев — менуэтов и контрдансов; большего не требовалось. Виолончелистка, которая держит инструмент на коленях и водит смычком по струнам у Енгалычева также представлена. В первую очередь рисовальщика интересовал именно инструмент. Он развернул его таким образом, что изображение воспринимается почти как чертеж или проекция предмета на плоскость. С максимальной точностью переданы его формы. Более того, здесь представлена не столько виолончель в современном ее виде, сколько ее предшественница – виола да гамба. В отличие от современного инструмента, виола не упиралась в пол, отчего основная тяжесть приходилась на колени исполнителя. Размеры виолы также были достаточно внушительны, и при игре необходимо было отодвигать одну ногу в сторону ( сбоку, из-под платья видна туфелька виолончелистки).

За игрой да за песнями время шло незаметно. Вот в картинной книге «барыня пьяная заставляет петь песнь своих служанок». Барыня и гостья сидят у стола, на плечи шали наброшены, головы платочками повязаны. Обе барыни нескладные, «широкорожие», дурные да обрюзглые, перед ними штоф стоит, в руках рюмки поблескивают. Сзади — служанки теснятся: дальше дверей их не пускали. Чтобы ясно было, что служанки поют, Енгалычев рты им раскрыл, да еще и зубы выписать не поленился. По лицам тонкие морщинки, словно сеть, легли. Значит, стары. Лишь у одной лицо гладкое, молодое еще.

В помещичьих домах средней руки особенно любили «забавы комнатные, в свисте и крике баб состоящие». Когда же бабы и девки уставали, на смену им призывали петь лакеев; и то те, то другие попеременно «утешали подгулявших господ». Таким образом, пели и гуляли по целым дням. Да ведь и цену дню не всегда знали.

Нередко гостей созывали по случаю охоты. «Завтрашний день у меня на дворе будет медвежья травля, ежели у кого есть такие собаки, просим пожаловать потравлять»,— сообщает Енгалычев. На рисунке он изобразил собаку, которая пригодна для подобного дела. В просторечии этих собак звали «пьявками»: в зверя они мертвой хваткой впивались. Случалось, медведь убивал собаку ударом лапы, но никогда не было, чтобы она сама оторвалась от зверя.

Медведей тогда по лесам много водилось, и охота на них считалась лучшей забавой. Когда же удавалось затравить медведицу, то из берлоги брали маленьких медвежат. Медвежата в неволе вырастали, становились ручными и свободно разгуливали по двору. Но ежели подросший мишка начинал свою звериную натуру показывать — животных или людей «трогать»,— тут же объявляли ему смертный приговор: устраивали травлю.

Енгалычев недаром писал, что у него будет травля на дворе. Барские дворы имели специальное устройство — яму. В яму эту сажали провинившегося зверя, держали там некоторое время, а затем выпускали. Вернее, он сам по бревну вылезал. Тут на него собак натравливали. «Пьявки» острыми зубами впивались в загривок, и медведю приходил конец Если же зверь разрывал собак, отбрасывал и убегал к лесу, то на опушке, как правило, ставили «охотничий секрет», который убивал медведя. Никто так не любил ввернуть в речь свою красное словцо, как охотник или рыболов. Недаром говорят: ловцы рыбные — люди гиблые; три плотвички поймают, а три короба нагородят. И все оттого, что охотничья страсть покою не дает: и тешит она, и мучит, а больше всего похвальбу любит. Если кто у себя охоту держит, то непременно ею похвастать спешит. Гость еще с дороги не отдохнул, еще ему и обед не подали, а хозяин уже тащит его за собой, уже показывает. Так гоголевский Ноздрев в «Мертвых душах» Чичикова на пруд свой водил; в пруду том, как он говорил, рыба была величины необыкновенной, два человека с трудом одну вытаскивали. Ну, а уж о псовой охоте и говорить не приходится.

«Я тебе, Чичиков, — сказал Ноздрев, — покажу отличнейшую пару собак: крепость черных мясов (ляжек) просто наводит изумление, щиток (длинная тонкая морда) — игла!» — и повел к выстроенному очень красиво маленькому домику, окруженному большим загороженным со всех сторон двором. Вошедши на двор, увидели там всяких собак, и густопсовых, и чистопсовых, всех возможных цветов и мастей... Тут были все клички, все повелительные наклонения: Стреляй, Обругай, Порхай, Пожар, Скосырь, Черкай, Допекай, Припекай, Северга, Касатка, Награда, Попечительница. Ноздрев был среди них совершенно как отец среди семейства: все они, тут же пустивши вверх хвосты, зовомые у собачеев правилами, полетели прямо навстречу гостям и стали с ними здороваться. Штук десять из них положили свои лапы Ноздреву на плечи. Обругай оказал такую же дружбу Чичикову и, поднявшись на задние ноги, лизнул его языком в самые губы, так что Чичиков тут же выплюнул. Осмотрели собак, наводивших изумление крепостью черных мясов,— хорошие были собаки».

Очень похожа псарня Ноздрева на свинарник Скотинина: и тот, и другой относились к животным лучше, чем к людям. Не только крепостных своих так не ценили, но даже и детей родных Ноздрев реже, чем собак, вспоминал. Ребятишки эти «решительно ему были не нужны», а собаки — те его барскую спесь тешили. Подобная психология была свойственна не одному Ноздреву. Кто псарни у себя не держал, тот и барином не считался.
Такого обедневшего помещика изобразил Пушкин в романе «Дубровский». Старый Дубровский «был горячий охотник», но его «состояние позволяло ему держать только двух гончих и одну свору борзых», в то время как сосед его, отставной генерал-аншеф Кирила Петрович Троекуров, держал по пятисот собак и при них целый штат прислуги — псарей да стремянных. На его псарном дворе был специальный лазарет, за которым присматривал штаб-лекарь Тимошка, и отделение, «где благородные суки щенились и кормили своих щенят». Собаки жили в тепле и довольстве, Кирила Петрович, человек по природе грубый и властный, обращался с ними ласково, а «гости почитали обязанностью восхищаться» породистыми и холеными псами.

Именно на псарне произошла ссора Троекурова с Дубровским. «Что же ты хмуришься, брат,— спросил его Кирила Петрович,— или псарня моя тебе не нравится?» — «Нет,— отвечал он сурово,— псарня чудная, вряд людям вашим житье такое ж, как вашим собакам». Один из псарей обиделся. «Мы на свое житье,— сказал он,— благодаря бога и барина не жалуемся, а что правда, то правда, иному и дворянину не худо бы променять усадьбу на любую здешнюю конурку. Ему было б и сытнее и теплее». Кирила Петрович громко засмеялся при дерзком замечании своего холопа, а гости вслед за ними захохотали, хотя и чувствовали, что шутка псаря могла отнестися и к ним».

Критически настроенный современник Енгалычева С.фон Ферельтц писал: «Совершенно непростительно кормить собак до пятидесяти, а менее сорока ни у кого (из крупных помещиков) не было. Не явное ли это будет разорение? А все для чего? Для того только, чтобы после можно было сказать: «У меня большая охота, я-де барин»... Он охотник, у него на дворе собаки борзые, да холопы босые. При малом достатке содержать такую охоту на что? и служителям негде взять ни порядочной одежды, ни пищи, кроме щей, хлеба да воды. А квас где? мука исходит в навар собакам! — случается, и нередко, что собаки, и лакей, и господин (ибо и собаки и господин гонятся за зайцами) изнуряются и изувечиваются. Впрочем, не ставит все сие в щет; для него нужды нет, что тысяча гонится за грошем».

Навряд ли Енгалычев мог похвастаться богатой псарней. Тем не менее альбомные зарисовки со всей очевидностью свидетельствуют о его пристрастии к охотничьим собакам. В его картинной книге они представлены в самых разных видах: «Кавалер идет с борзой собакой и англецкой маленькой» или «Борзая собака лежит в канапе. За услугу сим я пожалована» — такова надпись к рисунку. На мягком, обшитом шелком диване вытянулась породистая длинношерстная борзая. С.фон Ферельтц замечал, что у борзых и гончих «не собачьи, а господские выгоды и удовольствия... а надо бы, чтобы слуги... не завидовали состоянию любимой собаки, покоящейся в гостиной на софе. Собака собачье место и знай, а человек не должен быть промениваем на собаку Я бы советовал всем таковым охотникам оставить сию барскую спесь, нимало не соответствующую их состоянию, и вести жизнь не на собаколюбии, а на человеколюбии основанную»

Среди «забав живущего в деревне» не последнее место занимала охота на зайцев «Будучи все преданы до чрезвычайности страсти гоняться за зайцами, они хотели переспорить друг друга в том, кто из них в полном смысле охотник, и следовательно, и дворянин Если верить похвалам, которые они приписывали своим Стреляям, Крылаткам, Вихрам, Обидкам и так далее, то непременно должно уже заключить, что во всей округе нет ни одного зайца (впрочем они нередко проговаривались, что крестьянской капусте нет покою от сих зверьков)»,— писал С фон Ферельтц.

Длинноухие серые зайцы со всех ног бегут по страницам картинной книги. За ними, словно распластавшись в воздухе, гонятся легавые собаки. Одна из них схватила русака за задние ноги. «Вот на этом поле,— сказал Ноздрев, указывая пальцем на поле,— русаков такая гибель, что земли не видно, я своими руками поймал одного за задние ноги ».

У Енгалычева такое же поле изображено . Огромное, ни конца ни края, поэтому и линии горизонта на рисунке нет. Вся поверхность листа — сплошное поле, а но нему - только зайцы и собаки. Они более всего занимали воображение рисовальщика. На стремительном движении, едином, как порыв ветра, построен рисунок. Видимо, Енгалычев много раз наблюдал травлю русаков, потому и бег животных передал верно.

Сам Тимофей Иванович в картинной книге не раз является в образе охотника то с гончей сворой, то верхом на лошади. Это широкоплечий, плотный человек с крупными чертами лица и большими глазами На нем темно-зеленый сюртук простого сукна, высокие сапоги «англицкой кожи», шапка с гербом и пудреный парик с буклями. «Охотник, быв на охоте, дрессировал молодых собак и ведет их домой на сварах, а которая так бежит…» - сообщал он в надписи под рисунком.

Таким был этот современник Радищева и Фонвизина, глазами которою увидели мы Россию конца XVIII столетия. Мы проникли в мир человек далекой эпохи, «в мир особо подлинный, поскольку раскрывается он не профессиональным поэтом или художником, переосмыслившим со своих позиций современную ему жизнь, а типичным «средним» человеком своего времени с его отношением к происходящим событиям в литературе, искусстве, жизни общества».


© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру