Картинные книги. Лицейские мудрецы

Вскоре после восстания декабристов Фаддей Булгарин подал в III отделение записку под названием «Нечто о Царскосельском Лицее и духе оного». Под последним подразумевалось свободолюбие, которое одушевляло Пушкина и его молодых друзей-лицеистов.

Булгарин писал, что литературное общество «Арзамас» (в него входили Жуковский, Батюшков, Пушкин и другие писатели) передало свое настроение большей части юношества и, «покровительствуя Пушкина и других лицейских юношей, раздуло без умысла искры и превратило их в пламень». Вольнодумие арзамасцев отражало дух времени декабристских организаций.

Записка Булгарина о Лицее легла под сукно в III отделении. А между тем... «Бывают странные сближенья»,— писал Пушкин. Два года спустя поэт-декабрист Александр Одоевский ответит на пушкинское «Послание в Сибирь» словами:

Наш скорбный труд не пропадет:

Из искры возгорится пламя,

И просвещенный наш народ

Сберется под святое знамя.

Мечи скуем мы ил цепей

И пламя вновь зажжем свободы!

Она нагрянет на царей,

И радостно вздохнут народы!

Трое молодых лицеистов первого выпуска включены в составленный Следственной комиссией «Алфавит декабристов»: сослан на Кавказ Владимир Вольховский, осуждены на каторгу Вильгельм Кюхельбекер и Иван Пущин.

Иногда самые благие начинания порождают неожиданные следствия. Императорский Царскосельский Лицей открылся в 1811 году. В нем должны были воспитываться великие князья и юноши из знатнейших фамилий.

Великих князей в Лицей не отдали. И это оказалось к лучшему. Вряд ли «дух лицейский» был бы духом свободомыслия, если бы в его стенах учились сыновья Павла I.

На многоступенчатой иерархической лестнице учебных заведений Лицей занимал особое место. Его будущим выпускникам прочили важнейшие государственные должности и положение в обществе; сулили блестящую карьеру на любом поприще, будь то дипломатическая, придворная или военная служба.

Лицей не был похож ни на одно из современных ему учебных заведений. И правда, ни одно из них не было так приближено ко двору в прямом смысле этого слова. Стоило только перейти коридор, соединяющий Лицей с Екатерининским дворцом, и вы попадали в покои, где на каждом шагу могли встретить господ в придворных мундирах и дам в платьях с шифрами на плечах — что означало принадлежность к штату императрицы,— а иногда заметить и сутулую широкую спину самого государя.

У лицеистов была своя форма: темно-синий сюртук с красным воротом, белые штаны и треуголка. Любознательный прохожий, увидев этот мундир где-нибудь на Марсовом поле или в Летнем саду, справлялся у окружающих, что бы это такое значило, и получал ответ, что это Лицей, а Лицей — следовало понимать «не университет, не гимназия, не начальное училище», а все вместе.

Как люди осведомленные и просвещенные, лицеисты решили использовать модное в то время увлечение литературной полемикой и создать собственный журнал, оригинально пародирующий профессиональную прессу.

Название журнала варьировалось. Вначале было «Для удовольствия и пользы», затем «Неопытное перо», «Юные пловцы» и, наконец,— «Лицейский мудрец». Вид этого рукописного издания был изящен. Небольшая книжка в красном сафьяне с золотым тиснением. Посредине в венке — название и дата: 1815. Год, когда воспитанники перешли на старший курс. (1)

Первый номер открывался обращением к читателям: «Ахти, читатели, какой я молодец! Ничто не может переменить моего снисходительного характера. Дни и месяцы летели, все переменилось: стулья ломались, стекла бились в дребезги и являли плачевнейшие доказательства того, что всё в мире тленно, а я <...> я не переменяюсь, та же услужливость, те же мудрые изречения, тот же трудолюбивый характер»,— заявлял о себе Мудрец без лишней скромности.

Он обещал, что номера его будут «выходить редко, да метко», что он будет не что иное, как «архив всех Древностей и достопримечательностей лицейских», сулил помещать «поговорки, новые песенки, вообще все то, что занимало и занимает почтеннейшую публику».

Как всякий уважающий себя журнал, «Лицейский мудрец» имел разделы.

1. Изящная словесность.

2. Критика.

3. Смесь.

4. Политика.

В конце каждого номера помещались имена издателей — то есть переписчиков — Данзаса и Корсакова. Далее: «печатать позволяется: цензор барон Дельвиг». В обязанности цензора входило принимать и отвергать поданные в журнал рукописи.

История эта имела продолжение. Через несколько лет Дельвиг возьмет на себя ту же роль в «Вольном обществе любителей российской словесности».

Насмешки над товарищами и гувернерами, легкие сатиры, эпиграммы, басни — все это выдавало остроумие, изобретательность и бойкость пера юных авторов. Хроника лицейской жизни отражалась в них как в зеркале.

Однажды в математическом классе вызвали к доске Пушкина. Он «долго переминался с ноги на ногу и все писал молча какие-то формулы. Карцов (преподаватель) спросил его, наконец:

—Что же вышло? Чему равняется икс?

Пушкин, улыбаясь, ответил:

—Нулю!

—Хорошо! У вас, Пушкин, в моем классе все кончается нулем.

Садитесь на свое место и пишите стихи». (2)

Нуль был отметкой самой низшей, но от того мало кто унывал. Больше любили распевать песенку о нулях, которая заканчивается словами:

Ай-люли, ай-люли,

Все нули, все нули.

Автором песни считали Дельвига.

Другой лицейский поэт Алеша Илличевский — его чаще называли Олосинька — был мастером на эпиграммы.

Раз на уроке словесности предложили описать восход солнца. Незадачливый Мясоедов, кусая перо, вывел на листке припомнившуюся ему строчку из стихотворения А.П.Буниной «Сумерки»:

Грядет с заката царь природы.

Илличевский тут же написал окончание:

И изумленные народы

Не знают, что начать,

Ложиться спать или вставать.

Павел Мясоедов часто попадал в трагикомические ситуации: Осел, Осломясоедов, Мясожеров — называли его в глаза товарищи. Он не обижался, только становился к собеседнику слегка боком, вбирал голову в плечи и опасливо поглядывал; не было бы чего похуже, а к насмешкам он уже притерпелся, так же, впрочем, как и к карикатурам.

Ни один номер «Лицейского мудреца» не оставлял его в покое. Илличевский изощрялся как мог и в стихах, и в прозе, и в рисунках. Он иллюстрировал журнал акварельными вкладками. Это оживляло издание, хотя Мясоедову было от этого не легче. Изображение его стало каноническим: неуклюжий малый с ослиной головой в лицейском мундирчике. Самое безобидное происшествие, случившееся с ним, осмеивалось, каждое «лыко» ставили ему «в строку»:

А Мясоедов вальсирует

И нос возносит к небесам,—

посмеивался «Мудрец».

Как-то с нашим героем случился казус: на верховой прогулке лошадь понесла, он запрокинулся на спину и еле удержался в этом неверном положении. При сем происшествии, как назло, оказались садовник Лямин и лицеист Комовский по прозвищу Лисичка. Лисичка подсмотрел, донес кому следовало, и вот в «Лицейском мудреце» появились рассказ и карикатура.

«Не помню в какой книге читал я, что лошадь умнее осла,— глубокомысленно начинал Мудрец,— и как психолог скотов, старался обдумывать сию важную теорему. Углубленный в свои размышления, я очень тихо направлял стопы свои по аллее Александровского сада. Вечерняя роса в туманах ниспускалась на землю... Вдруг слышу топот вдали <...> вижу, издали скачет лошадь с седоком <...> Слышу крик: «Держи! держи!» Конь ближе, ближе,— и наконец, мудрому взору моему представляется <...> не знаю как вам сказать? Вы мне не поверите, любезнейшие читатели, на лошади сидел... осёл!!! ... да, осёл, да и вислоухий!..

Где найти слова описать положение несчастного осла. Голова его была у лошадиной <...> но посмотрите лучше на рисунок и вы увидите состояние его головы. Куча комаров летала в воздухе и верно для того, чтобы отмахивать седока своего от них, борзый конь хлестал без милосердия бедного осла по морде, а ноги его, кривые ноги,— готовы были составить дугу для рысака.

Право, любезные читатели, мне чрезвычайно стало жалко, только не могу вам сказать кого: осла или лошади? Я помню, что когда меня учили мифологии, то говорили мне, что некогда люди и лошади составляли одно тело, то есть были в древности Кентавры; но чтоб осел и лошадь были одно животное, того, мне помнится, не читал; но не менее того я возвратился домой будучи уверен, что лошадь умнее осла».

Рисунок, на который предлагал взглянуть Мудрец, был не что иное, как злая карикатура на Осломясоедова: осел в лицейском мундире верхом на скачущей лошади. Конь взвился на дыбы, осел опрокинулся на спину, лошадиный хвост прошелся по растерянной ослиной морде, ноги длинноухого животного образовали дугу вокруг лошадиной шеи — все, как в рассказе. Даже садовник Лямин, бежавший в панике, и Лисичка-Комовский, вприпрыжку скачущий рядом, не были забыты услужливым карикатуристом.

В другом номере «Лицейского мудреца» доверительно передавалась сокровенная исповедь незадачливого Мясожерова, который жаловался священнику: «Батюшка, меня называют глупым, это еще можно стерпеть, но меня называют ослом, да и паршивым. Это меня чрезвычайно трогает... Не могy, батюшка, сказать, сколько было сравнений для меня обидных. Меня сравнивали с пузырем, который надут был воздухом, и со всякими другими «сквернами».

Мясоедов был но единственным «ослом отпущения»; другой мишенью для карикатур и шуток избрали Виленьку Кюхельбекера. Никто не думал ставить их па одну доску. Виля был далеко не глуп, переводил гекзаметром греческие гимны и переписывал изречения великих людей, казавшиеся ему замечательными. Толстую тетрадь с выписками он всюду таскал с собой, и она вечно торчала у него из кармана. Покушение на нее он рассматривал как преступление против всего «истинно благородного и высокого». Немудрено, что насмешки сыпались на него со всех сторон. Осел-Мясоедов и тот не оставлял тетради в покое. Кюхля багровел, пыхтел, взрывался и лез на противника с кулаками.

«На сих днях произошла величайшая борьба между двумя Монархиями,— сообщал читателю «Лицейский мудрец»,— тебе известно, что в соседстве у нас находится длинная полоса земли, называемая Бехелькюкериада, производившая великий торг мерзкими стихами, и что еще страшнее, имевшая страшнейшую Артиллерию. В соседстве сей монархии находилось государство, называемое Ослодоясомев, которое известно по значительному торгу лорнетками, париками, цепочками, и прочая, и прочая. Последняя монархия, желая унизить первую, напала с великим криком на провинцию Бехелькюкериады, называемую sourde d'oreille (Глухое ухо,— Кюхля был туговат на ухо), которая была разграблена, но за то сия последняя ответила ужаснейшим образом: она преследовала неприятеля и, несмотря на все усилия королевства Рейема (то есть гувернера Мейера), разбила совершенно при местечке Пуске-Спин; казалось, что сими поражениями война совершенно кончилась, но в книге судеб было написано, что должны были трепетать и зубы, и ребра <...> Присовокупляю при сем рисунок, в котором каждая монархия является со своими атрибутами».

Атрибутами Бехелькюкериады были длинный рост, растрепанные блеклые власы и толстая тетрадь, торчащая из кармана куртки. Разгневанный и красный, как пион, разметав по ветру шевелюру, кидался он на своего противника. Тот предусмотрительно скрывался за широкой спиной гувернера; а Кюхле подсовывали гусиное перо и проект мирного соглашения, к которому он должен был приложить руку.

Осмеянию подвергалась любовь Кюхельбекера ко «всему высокому и великому», и в первую очередь его страсть к гекзаметру. Этот размер в русской поэзии впервые использовал Тредиаковский в своей «Телемахиде». Кюхельбекер восхищался безрифменным античным стихосложением, а Пушкин пародировал его в рифмованной, написанной гекзаметром эпиграмме, где величал Кюхлю Клитом и производил в потомки Тредиаковского:

Внук Тредьяковского Клит гекзаметром

песенки пишет,

Противу ямба, хорея злобой ужасною

дышит;

Мера простая сия все портит, по мнению

Клита,

Смысл затмевает стихов и жар охлаждает

пиита.

Спорить о том я не смею, пусть он безвинных

поносит,

Ямб охладил рифмача, гекзаметры ж он

заморозит.

Этой пародией открывался сборник лицейских эпиграмм «Жертва Мому». Ему вторил «Лицейский мудрец», как всегда поместивший ядовитую карикатуру на незадачливого стихотворца. Автором ее был Олосинька Илличевский.

В карикатуре Кюхля являлся в своем обычном виде: вытянув длинные ноги, расстегнув сюртук, удобно расположился он за круглым столиком. При свече, вооружившись гусиным пером, настрочил и порвал он уже не одну страницу своих гекзаметров, как вдруг услышал непонятный шорох и, оглянувшись, увидал бесенка с рожками и хвостом. На этом загнутом крючком хвостике болталось прикрепленное ниточкой письмо:

«— Слушай меня прилежнее,— шептал бесенок.

—Что ты хочешь? — обернулся к нему Кюхля, с трудом оторвавшись от гекзаметров.

—Я привез тебе на хвосте письмо из Дерпта (где был известный университет): там пишут, что студенты выжгли стеклом глаза твоему собрату по стихам.

—Но со мной этого не случится,— торопливо предупредил Кюхельбекер, при этом настолько взволновавшись, что пролил чернила.

—Златое вино Пророк запретил,— ехидно заметил чертенок, увидев на столе перед стихотворцем опорожненную рюмку.

—Неужто мне нельзя пить вина? Я было и налил всего одну рюмку...— еще пуще заволновался Кюхля. При этом длинные ноги его сделали неуклюжее движение, в результате которого полетел на пол соседний стул.

—Пророк запретил! Тьфу пропасть! Какой глухой тетерев, прощай, мне скучно,— меланхолически закончил бесовский посланец и скрылся». (3)

Так доставалось Кюхельбекеру чуть не каждый день. Однажды он не выдержал. Маленький и юркий Миша Яковлев по прозвищу Паяс Двести Номеров — он мог представлять в лицах кого угодно — исполнял очередной новый номер. Вокруг собралась толпа зрителей. Кюхля полюбопытствовал и, заложив руки в карманы, подошел ближе. Перед ним неожиданно расступились. Он увидел Паяса, который на глазах преображался. Его маленькая фигурка вдруг как-то неестественно вытянулась, ноги сделали неуклюжее движение, руки повисли, шея стала длинной, как у гуся, а вытаращенные глаза посмотрели странно и дико. Кюхля узнал себя, вспомнил кличку Урод, в памяти его мелькнула эпиграмма:

Хвала! квадратный исполин

С аршииною душою,

И ног в аршин, и рот в аршин,

И ум в аршин длиною.

Тем временем Яковлев из Кюхли превратился в барышню. Мелкими движениями оправлял на себе платьице, делал кокетливые ужимки, потуплял глазки и складывал губки бантиком. В мгновение Паяс вновь обернулся Кюхлей. Изогнувшись, как вопросительный знак, он словно переломился посредине; из узких плеч медленно начала вытягиваться худая шея, нос удлинился, глаза зажмурились, губы, сложившись трубочкой, прошептали: «Минхен».

Хохот, рев, визг сотрясали стены. Кюхля, ничего не видя от волнения, шагнул было к Яковлеву, но его обхватили несколько рук, потащили и заперли в его номере. За дверью раздалась песня:

Ах, тошно мне

На чужой скамье!

Все не мило, все постыло,

Кюхельбекера там нет!

Кюхельбекера там нет —

Не гляжу на белый свет,

Все скамейки, все линейки

О потере мне твердят.

О Минхен знал только Дельвиг. Он назывался другом, а теперь вместе со всеми покатывался со смеху. Посмеяться над сердечными делами в Лицее умели, и никто на то не обижался. И над Есаковым смеялись, и над Пушкиным, и над Пущиным. Но предательство — это подлость. Кюхля понял, что друзей у него больше нет...

Раздумывать было некогда. Через минуту он очутился в саду. В последний раз мелькнули освещенные солнцем песчаные дорожки, кусты жимолости, лебеди на пруду. Холодные воды царскосельского пруда приняли Вильгельма, и зеленая ряска сомкнулась над ним. Необычная тишина, головокружение. Все кончено.

Но не надолго. Через секунды над его головой раздались крики, визг уключин и плеск весел. Какая-то палка ударила его в бок, зацепила и потащила вверх. Чьи-то руки подхватили под мышки, приподняли, и ногами он вдруг почувствовал дно. Пруд обмелел, и вода доходила ему до горла. Голова кружилась, и он счел за лучшее вовсе не открывать глаз. Только на берегу, когда лицейский доктор Пешель сунул ему под нос склянку с нашатырным спиртом, увидел он испуганные лица товарищей.

Ночью в лазарет пробрались Есаков, Пущин и Пушкин. Присели возле кровати. Неловкое молчание нарушил ясноглазый и спокойный Пущин. Он увещевал Вильгельма, логически рассудив, что ежели каждый начнет но пустякам топиться, то в пруду скоро не станет места... Вот на самого Мишу Яковлева тоже написали эпиграмму, а ему хоть бы что:

Мишук не устает смешить.

Что день, то новое проказит

Теперь задуман умным быть

Не правда ль? Мастерски паясит?

Пушкин молчал. Для него Кюхельбекер не был паясом — он был поэтом. И Пушкин спросил его о толстой тетради, куда тот переписывал изречения о «великом и высоком». Вильгельм вспомнил о ней и обещал дать прочесть...

Теперь его уже не трогала ни злая карикатура Илличевского в «Лицейском мудреце», где была весьма ядовито представлена сцена с вытаскиванием из пруда, ни эпиграмма на «потопление»:

Клит бросился в реку

Поплачьте о поэте

Не пережил он чад,

Давно утопших в Лете.

Поэт должен быть выше толпы, и он станет выше. Свидетельством тому объемистая синяя тетрадь.

Кюхельбекер называл тетрадь «Словарем». На первой странице он написал по-французски: «Je prcnds шоп bien, ou je le trouve» — «Я беру свое добро, где нахожу». Это было девизом. Затем следовала запись: «Средством извлечь из своих занятий всю возможную пользу, тем самым, к которому прибегали Декарты, Лейбницы, Монтескье и многие другие великие люди, является обыкновение делать выписки из читаемого, выделяя наиболее существенные положения, наиболее правильные суждения, наиболее тонкие наблюдения, наиболее благородные примеры.

Вейсс. Принципы философии, политики, нравственности».

Все выписки делались на языке подлинника. По-французски лицеисты читали свободно; «Словарь» заинтересовал не одного Пушкина. Им увлеченно занялись Дельвиг, Пущин.

На букву «В» было записано все «высокое и великое» Из Вейсса взято понятие «хорошею и лучшею» «Предрассудок, заставляющий нас почитать хорошее правление правлением превосходным, нередко бывает одним из величайших препятствии к его улучшению»

Позднее, когда Кюхельбекер будет сослан в Сибирь по делу декабристов, Пушкин напишет замечание, прямо перекликающееся с изречением из лицейского «Словаря» своего друга «Устойчивость режима — первое условие общественного счастья Как согласовать его с возможностью бесконечного совершенствования?»

В летописях Лицея серьезное переплеталось со смешным Так, однажды случилась история, вошедшая в анналы, как приключение с гоголь-моголем Пушкин, Пущин и Малиновский решили устроить кутеж.

Пущин достал бутылку рому, раздобыл яиц, сахару — «и началась работа у самовара Разумеется, кроме нас были и другие участники в этой вечерней пирушке,— вспоминал Пущин,— но они остались за кулисами по делу, а в сущности один из них, а именно Тырков, в котором черезчур подействовал ром, был причиной, по которой дежурный гувернер заметил какое то необыкновенное оживление, шумливость, беготню Сказал инспектору Тот после ужина всмотрелся в молодую свою команду и увидел что-то взвинченное » Пушкин, обращаясь к Пущину, писал.

Помнишь ли, мой брат но чаше,

Как в отрадной тишине

Мы топили горе наше

В чистом, пенистом вине?

Как, укрывшись молчаливо

В нашем темном уголке,

С Вакхом нежились лениво

Школьной стражи вдалеке?

Помнишь ли друзей шептанье

Вкруг бокалов пуншевых,

Рюмок грозное молчанье,

Пламя трубок грошевых?

Закипев, о, сколь прекрасно

Токи дымные текли!

Вдруг педанта глас ужасный

Нам послышался вдали.

И бутылки вмиг разбиты,

И бокалы все в окно

Всюду по полу разлиты

Пунш и светлое вино.

Убегаем торопливо,

Вмиг исчез минутный страх!

Щек румяных цвет игривый,

Ум и сердце на устах.

Хохот чистого веселья,

Неподвижный, тусклый взор

Изменяли час похмелья,

Сладкий Вакха заговор!

О друзья мои сердечны!

Вам клянутся за столом

Всякий год в часы беспечны

Поминать его вином.

Инспектор сообщил начальству. Начались розыски виновных. Пушкин, Пущин и Малиновский взяли все на себя. Об их провинности донесли министру. Граф Разумовский явился из Петербурга разбирать дело.

Конференция администрации, собранная по этому поводу, постановила:

Виновным две недели стоять на коленях во время утренней и вечерней молитвы.

Сместить их на последние места за столом, где сидели самые последние по поведению.

Занести фамилии виновных, с объяснением виновности и приговора, в «черную книгу», имевшую влияние при выпуске из Лицея. «Первый пункт приговора был выполнен буквально,— вспоминал Пущин.— Второй смягчался по усмотрению начальства: нас, по истечении некоторого времени, постепенно подвигали опять вверх. При этом случае Пушкин сказал:

Блажен муж, иже

Сидит к каше ближе.

На этом конце стола раздавалось кушанье дежурным гувернером. Третий пункт, самый важный, остался без всяких последствий». (4)

Ссылки:

1. Лицейский мудрец. 1915. ИРЛИ РАН. Ф.93. Ед.хр.244. В тексте этой главы использованы цитаты из данного источника.

2. И.И. Пущин. Записки о Пушкине. // Пушкин в воспоминаниях современников. М., 19 Т.1. С. 76.

3. Лицейский Мудрец. Указ. Соч.

И.И.Пущин. Указ. Соч С.74-75.

© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру