С.С. Бобров (1763-1810): Очерк жизни и творчества

Бобровым восхищались Г.Р.Державин и А.Н.Радищев, его творчество пропагандировал И.И.Мартынов, издатель ряда журналов и профессор Педагогического института, ему последовали А.Х.Востоков, С.А.Ширинский-Шихматов и др. Среди поэтов-архаистов начала XIX века Бобров был наиболее ярким и значительным, и едва ли не по этой причине стал главной мишенью полемических атак юных карамзинистов, сторонников нормативной поэтики, ценивших в стихах прежде всего легкость, изящество и "естественность". Самые достоинства сложной и возвышенной поэзии Боброва в их глазах являлись вопиющим примером порочности отвергаемой ими художественной системы (в главных чертах близкой к эстетике барокко). К.Н.Батюшков и П.А.Вяземский присвоили ему прозвище "Бибриса" (от лат. bibere – пить), ославили как "сумбуротворца", тяжелого и бессмысленного поэта. Выступления Пушкина-лицеиста закрепили эту репутацию Боброва, и вскоре он был забыт. В 1820-е годы его еще пытались реабилитировать А.А.Крылов, поместивший в журнале "Благонамеренный" большую статью о "Херсониде", и В.К.Кюхельбекер, ратовавший за высокую поэзию. Им интересовался А.С.Грибоедов. Опыт Боброва осваивал Пушкин, изменивший к нему отношение в период южной ссылки (скрытые цитаты из его стихов обнаруживаются в ряде стихотворений Пушкина, в "Бахчисарайском фонтане", в неоконченной поэме "Таврида" и "Евгении Онегине"; особенно очевиден "бобровский" подтекст в "Медном всаднике"). Однако для следующих поколений авторов и читателей Бобров не существовал: его попросту не читали. Вспомнили о нем только на рубеже XIX–XX веков, причем назвали "прадедушкой наших декадентов-сиволистов" (Н.А.Энгельгардт). Тогда же началось его изучение (С.Н.Браиловский, И.Н.Розанов, Л.В.Пумпянский).

На сегодняшний день ему посвящен ряд важных работ (см. избранную библиографию в конце статьи), его стихи включаются во все антологии, но по-прежнему Бобров остается малоизвестным автором. Одна из причин – труднодоступность его сочинений для широкого круга читателей. Впрочем, большую подборку стихотворений Боброва и одну песнь из поэмы "Херсонида" можно найти в сборнике "Поэты 1790–1810-х годов" (Л., 1971; Б-ка поэта, большая серия). Отдельные стихотворения см. в сборниках "Поэты начала XIX века" (Л., 1961; Б-ка поэта, малая серия), "Русская поэзия. 1801–1812" (М., 1989), "Русская литература – век XVIII. Лирика" (М., 1990), "Петербург в русской поэзии (XVIII – начало XX века)" (Л., 1988), "Русская стихотворная эпитафия" (СПб., 1998; Новая б-ка поэта) и др. Фрагменты из поэмы "Древняя ночь вселенной" перепечатаны в журнале "Волшебная гора (Философия. Эзотеризм. Культурология)" (1996. Т.5. С.37–54). Стихотворения, написанные и опубликованные после выхода "Рассвета полночи", т.е. в 1805–1809 гг., собраны и переизданы в приложении к нашей монографии (см.: Коровин В.Л. Семен Сергеевич Бобров: Жизнь и творчество. М., 2004. С.219–286). (Ниже стихи Боброва цитируются в основном по "Рассвету полночи" [ч.1–4. СПб., 1804]; римская цифра – том, арабская – страница.)


1. Московский университет (1780–1785)

Семен Сергеевич Бобров родился в семье священника в Ярославле в 1763 году (по другим данным – в 1765). В девятилетнем возрасте оказался в Москве, учился в духовном училище, потом в семинарии (скорее всего, при Заиконоспасской академии). В 1780 г. был принят в гимназию при Московском университете, а в 1782 г. произведен в студенты.

В автобиографическом стихотворении "Выкладка жизни бесталанного Ворбаба" (стихотворение это шуточное, в "Рассвете полночи" отнесенное к разделу "Погудки моей Каллиопы", а Ворбаб – анаграмма фамилии автора) Бобров так вспоминает о начале своей жизни:

   При бреге Котросли глубокой
   Там, – близко, – где, как бы устав,
   Она в стезе своей широкой...
   . . . . . . . . . . . .
   Ложится в лоно Волги славной...
   . . . . . . . . . . . . .
   Там – Ворбаб в мрачности родился,
   Там он увидел первый день;
   Без славы цвел – играл, резвился;
   Его дни крыла тиха тень;
   Там сном его летела младость;
   Там он невинну пил лишь радость.
   [...]
   Лишь Волжский берег девять раз
   Мелькнул во злаке мимо глаз,
   Судьба велела удаляться;
   Как горько c родиной расстаться!
   [...]
   Прости, прости, священна Нера!
   Мала твоей воды мне мера.
   Чуть начал ум мой расцветать,
   Я стал иной воды жаждать;
   Я с божеством стихов столкнулся,
   С Эвтерпой миленькой смигнулся;
   Чтоб сделать ливером умов,
   Она меня из рук кормила,
   Водой Смородины поила,
   Давала тук чужих голов.
    (III, 151-152)

"Смородиной" здесь названа Москва-река. Обучение Боброва в Московском университете пришлось на время активной деятельности в его стенах "мартинистов", масонов-розенкрейцеров (Н.И.Новиков, И.Г.Шварц и др.). Бобров входил в созданные ими Собрание университетских питомцев (март 1781) и Дружеское ученое общество (ноябрь 1782). Вошел он и в число воспитанников Переводческой семинарии (июнь 1782), для которых был куплен особый дом у Меньшиковой башни в Кривоколенном переулке. Его соседями здесь были Алексей Михайлович Кутузов (1746–1797), приятель А.Н.Радищева, входивший в верхушку розенкрейцерского ордена, Максим Иванович Невзоров (1762–1827), впоследствии известный масон, издатель журнала "Друг юношества", оставивший единственные воспоминания о Боброве, немецкий поэт Якоб Михаэль Ленц (1751–1792), Александр Андреевич Петров (1763–1793), переводчик, друг Н.М.Карамзина, позднее сам Карамзин и др.

В эти годы Бобров испытывал сильное влияние масонского окружения, и его литературная деятельность началась с их благословения. Так, по поручению Н.И.Новикова он исправил "с англинского подлинника" перевод романа Э.-М.Рэмзи "Новая Киропедия" (ч.1-2. М., 1785), который архиеп. Платоном (Левшиным) был отнесен к числу "сумнительных" изданий Новикова и изъят из книжных лавок. В 1785 и начале 1786 г. Бобров сотрудничал в новиковском журнале "Детское чтение для сердца и разума", который редактировали Карамзин и Петров. Однако масоном Бобров, вероятно, так и не стал (по крайней мере нет никаких сведений о его участии в работах какой-либо ложи). Напротив, недоброжелательные намеки на "мартинистов" находятся в двух главных произведениях Боброва: в "Херсониде", в сатирическом описании ордена дервишей, и в "Древней ночи вселенной", в рассказе о злонамеренных выдумках египетских жрецов (см. на сайте статью "Поэмы Семена Боброва").

В эти же годы Бобров начал писать стихи, поощряемый М.М.Херасковым, знаменитым тогда поэтом, куратором университета и видным масоном-розенкрейцером (он, кстати, вообще любил покровительствовать молодым талантам). В позднем, посвященном Хераскому стихотворении "Успокоение российского Марона" Бобров вспомнил о его покровительстве с благодарностью:

   Я долго в юности безвестной
   Еще во тьме себя не знал;
   Мой спящий Гений в сфере тесной
   Едва ль когда б из ней восстал;
   Он век лежал бы в прахе скрытый.
   [...]
   Так, – я сперва ему обязан,
   Коль мой соотчич внемлет мне;
   И чести знак мне им показан,
   Коль не стыдит чело мое
   Священных ветвей от дубравы.
    (Северный вестник. 1805. №7. С.111-112)

Первое стихотворение Боброва появилось в конце 1784 г. в журнале "Покоящийся трудолюбец", где издавались труды "университетских питомцев". Это было религиозно-дидактическое стихотворение "Размышление на первую главу Бытия". В 1804 г. Бобров переработал его, увеличив почти вдвое, и поместил "Рассвете полночи" под заглавием "Размышление о создании мира, почерпнутое из первой главы Бытия", сопроводив примечанием: "Это первое в жизни произведение моей Музы и первая дорога к Парнасу, особенно показанная ей нынешним героем российской поэзии М[ихаилом] М[атвеевичем] Х[ерасковым]" (III, 4).

В этом первом произведении Боброва можно усмотреть полемику с гностическими взглядами розенкрейцеров на происхождение мира как последовательность эманаций Божества (их, например, излагал в своих лекциях профессор И.Г.Шварц, фактический возглавлявший Директорию розенкрейцеров):
  
   Коль слабы те умы, которые заемлют
   От низких средств криле и путь туда приемлют,
   Где кроется судеб ужасна глубина!
   О коль трудна для них толь важная страна!
   […]
   Лишь зарево сие дел Божьих просияло,
   То вдруг из ничего быть нечто начинало.
   О! Како возмогло толико чудо быть!
   Возможно ль бренному хоть слабо изъяснить,   
   Как произникло то явленье велелепно?
   Возможно ль с чем сравнить то дело боголепно?
   Сравним ли мы сие явленье той мечте,
   Что производит ум в безмолвной темноте?
   Нет. Смело допустить сего нам невозможно,
   Пустая бо мечта есть существо ничтожно...
    (Покоящийся трудолюбец. 1784. Ч.2. С.1-2)

В 1785 г. в "Покоящемся трудолюбце" появились еще три стихотворения Боброва: "Осень", "Любовь" и "Ночное размышление" ("Уже в проснувшемся другом земном полшаре…") (вторые их редакции в третьей части "Рассвета полночи" озаглавлены соответственно "Осенние мысли о четырех возрастах", "Царство всеобщей любви" и "Прогулка в сумерки, или Вечернее наставление Зораму").

"Осень" – это философская медитация об осени природы и "осени мужеских дней":

   Спеши пожать поля — се плод они родили!
   Я чаю, клал весной ты в сердце семена.
   И пестры бабочки в куст миртов не манили.
   Но где ж плоды! где те златые времена?
   [...]
   Озрись, се за тобой стоит, дрожа от хлада,
   И в тыл толчет жезлом та дряхлая зима,
   Что серебрит власы у земнородна чада!
   Тогда все наши дни покроет скучна тьма.
    (Покоящийся трудолюбец. 1785. Ч.3. С.172-173)

Параллели "осень природы – осень жизни человека", "седина – созревшие колосья" вполне традиционны (ср. "Седина" Симеона Полоцкого или "Осень" и "На посев леса" Е.А.Баратынского и др.). Однако у Боброва осень и "дряхлая зима" (смерть) относятся не только к человеку, но и к человечеству, потомству Адама (такой ход мысли встречается реже; см., напр., "Осень" Н.И.Гнедича, написанную, возможно, не без влияния Боброва). Они – прямое следствие грехопадения. Подлинную весну, "не числятся где веки", лишь

     …наш первозданный видел,
   В нем горний свет горел, и дух почил в нем благ,
   Но лишь ступил не так, то промысл тем обидел.
   Коликих ангельских слез стоил оный шаг?
     (Там же. С.173)

Поэтому в космическом плане осень и зима нескончаемы и продлятся до тех пор,

   Пока архангельска труба, с небес простерта,
   Не возвестит земле весенних вечных дней.
     (Там же. С.174)

В оде "Любовь" "магнитна сила" Любви диктует законы "великому миру" (вселенной) и "малому миру" (человеку), побеждая разрушительную ненависть – "древнего змия", шлющего в мир "туманы, бури, громы, волны".

   Издревле на лице небес
   Зев адский ненавистью дышет;
   Он, вихрь пустив, весь мир колышет
   И в нас творит стихий превес.
    (Покоящийся трудолюбец. 1785. Ч.4. С.132)

История вселенной предстает как борьба природных стихий и человеческих страстей с законами гармонии, установленными Любовью. В конце концов она побеждает "змия", вновь устраивает "мятущесь в бурях естество" и вносит согласие в оба "мира":

   Твой трон меж Ангел и – в чете.
     (Там же. С.134)

В "Ночном размышлении" говорится о грядущей гибели мира в огне, причем используются апокалиптические образы (горящая земля, потемневшая луна):

    ...некогда потонет
   Земля во пламени, и кажда вещь тогда
   От ярости огня курясь в дыму восстонет...
   […]
     ... луна, которой луч заемной
   По тусклом своде в ночь безоблачну скользит,
   Зря гибель странную свой соседки черной,
   Сама начнет багреть и дым густой явит.
    (Покоящийся трудолюбец. 1785. Ч.4. С.140-141)

Но тварный мир, исчезнувший в огне, вновь возникнет, "подобно фениксу", и соединится с миром "никем незримым", "который вечно нов без прерождений сих":

   Там сый Господь блажен среди лучей духовных...
     (Там же. С.142)

В редакции 1804 г. ("Прогулки в сумерки") соответствующий фрагмент будет звучать более выразительно:

   Но нам судьбы гласят, что некогда потонет
   Дрожащая Земля в пылающих волнах
   И бренна тварь, огнем жегомая, восстонет
   Да из коры своей изыдет, сверзя прах.

   Увы! – тогда луна, которой луч заемной
   По тусклом своде в ночь безоблачну скользит,
   Зря судорожну смерть и вздох соседки черной,
   Сама начнет багреть и дым густой явит.
   [...]
   Постой, Зорам! – ты ль мнишь, что мир так исчезает? –
   Не мни! – то действует всевечная любовь,
   Что грубый с мира тлен сим образом спадает;
   Подобно фениксу наш мир возникнет вновь.

   Но знай, что есть един незримый круг верховный,
   Который выше всех явлений сих ночных,
   В который существа должны лететь духовны
   Сквозь облачны пары на крылиях живых!
      (III, 10-11)

Четыре стихотворения Боброва в "Покоящемся трудолюбце" образуют определенный цикл: творение мира и человека ("Размышление на первую главу Бытия") – блаженная весна Адама, грехопадение, подчинение человека времени и смерти ("Осень") – спасительное действие Любви в истории вселенной ("Любовь") – конечная катастрофа, явление новой земли и нового неба ("Ночное размышление"). Как видно, последовательно изложен весь цикл Священной истории.

В религиозно-философском отношении на этих стихотворениях лежит печать масонских представлений (несмотря на элементы полемики с ними), в поэтическом – Бобров ориентируется на английского поэта Эдварда Юнга (1683–1765). Его поэма "Жалоба, или Ночные размышления о жизни, смерти и бессмертии" ("The Complaint, or Night Thoughts on Life, Death and Immortality", 1742-1745) пользовалась большим уважением "мартинистов" (в прозаическом переводе А.М.Кутузова ее издал Н.И.Новиков), да и вообще была популярна в России в конце XVIII века ("юнгианские" реминисценции есть, например, в одах Г.Р.Державина "На смерть князя Мещерского", "Бог" и др.). Бобров оказался одним из первых интерепретаторов Юнга в оригинальном творчестве и, пожалуй, самым значительным ("певцом ночей" его будут называть по аналогии с Юнгом).

К этому релизиозно-философскому циклу примыкает стихотворение "Действие и слава зиждущего духа" (в редакции 1804 г. – "Образ зиждительного духа"). Здесь речь идет о действии Промысла в истории России, и решается эта тема в оптимистическом ключе гражданских од Ломоносова: "зиждущий дух" возводит города, осушает болота, спасает "правления корабль славянов бранный", давая ему "кормило" – "варяжских витязей", действует в святом князе Владимире, Иоанне IV, Петре I и, наконец, в Екатерине II. Неустроенная, непросвещенная страна возрастает, крепнет и просвещается:

   Блаженна та страна, где есть творящий дух!
    (Собеседник любителей российского слова. 1784. Ч.12. С.7)

Это стихотворение появилось в петербургском журнале, являющемся органом Российской академии, причем, на почетном месте – в начале очередного номера. К изданию "Собеседника любителей российского" была причастна сама императрица, а это был знак признания поэта далеко за пределами кружка "мартинистов". Бобров имел все основания рассчитывать на успех в столице.

В июле 1785 г. он окончил университет и получил чин губернского секретаря, а в первой половине 1786 г. отправился в Петербург. По его собственному выражению: "За счастьем к Бельту ну катить!" (III, 153).

 

2. Петербург (1786–1791)

В столице Бобров поначалу не имел служебных занятий и сотрудничал в журналах "Новый Санктпетербургский вестник" и "Зеркало света", преимущественно в качестве переводчика. Наконец, в октябре 1787 г. он определился на службу в Герольдию при Сенате, где "занимался составлением похвальных грамот и разделял труды с герольдмейстерами в составлении начатой геральдики".

Литературные его занятия в это время были связаны с Обществом друзей словесных наук, учрежденном еще в 1784 г. как "часть нераздельная Общества университетских питомцев", т.е. Бобров его членом становился автоматически. В журнале "Беседующий гражданин", печатном органе Общества друзей словесных наук, в 1789–1790 гг. были опубликованы один его перевод из английского "Зрителя" ("Пустые бредни о духах") и восемь стихотворений. Среди них есть "победная", философская и горацианская оды, стихи на смерть и шуточное стихотворение. Они разнообразны и по тематике и в метрическом отношении, но объединены лейтмотивом. Это смерть, являющаяся в разных обличиях.

Одно стихотворение так и озаглавлено: "Хитрости Смерти" (в редакции 1804 г. – "Хитрости Сатурна, или Смерть в разных личинах"). Облик ее ужасен:

   Сурова матерь тьмы, царица нощи темной!
   Ты, искони сидя во храмине подземной
   На троне из сухих составленном костей,
   Стопами давишь свод обители теней,
   И вместо скипетра железом искривленным
   С размахов ты сечешь вокруг туман гнилой,
   Которым твой престол весь зрится окруженным,
   И сквозь который ты лик синий кажешь свой.
    (Беседующий гражданин. 1789. №8. С.379)

Смерть воздвигает мятежи в природе, брани среди людей, "хитро" скрывает свой ужас "средь миртов", в обличиях Вакха и Венеры. Сеющая раздоры и уничтожение, она рушит гармонию мироздания, подобно "древнему змию" в оде "Любовь".

В оде "Судьба мира" (в редакции 1804 г. – "Судьба древнего мира, или Всемирный потоп"), как и в первых стихах Боброва, речь идет о глобальных катаклизмах. Здесь "тень" допотопного "усопша мира" повествует о своем "свершенном роке" и предсказывает миру, "обновленному в потомстве", его "грядущий слезный день" –  гибель в огне:

    Когда смятется в горнем мире
    Пламенноструйный Океан,
    Смятутся сферы во эфире
    Со всех огнем пылая стран.

    Пирой, Флегон, маша крылами
    И пролетая меж планет,
    Дышати будут в них огнями,
    Зажгут всю твердь, зажгут весь свет.
    [...]
    Падут миры с осей великих,
    Шары с своих стряхнутся мест...
     (Беседующий гражданин. 1789. №4. С.376-377)

Тему потопа Бобров позднее назвал своим "неким отличительным почерком пера", так что вполне естественно, что эта ода являлась одним из самых известных его сочинений. Она служила своего рода "визитной карточкой" Боброва, закрепляя за ним репутацию мрачного провозвестника катастроф.

В других стихотворениях явлены особенные "личины" смерти: она смущает пирующих друзей ("Стихи на Новый год к П.П.И[косову]"), подбирается к старику в брачном чертоге ("Ода старику, женившемуся на молодой девице в маие месяце"), "ристает" на бранном поле ("Ода на взятие Очакова"), внезапно поражает после счастливо избегнутых военных опасностей ("Память о славном Грейге, российском адмирале") и ждет своего часа, чтобы придти к укрывшемуся от света философу ("Ода двенадцатилетнего Попе").

Эта сосредоточенность на теме смерти является оригинальной чертой Боброва, как и постоянная величавая "серьезность", которую он сохраняет даже в шуточном, "легком" стихотворении. Так, в "Оде старику, женившемуся на молодой девице…" речь идет о состязании смерти и любви, решающем участь старика Беспута:

    Смерть слепая начинает
    Со слепым Эротом бой;
    Темна туча стрел летает
    Над седою головой;
     Но Эрот одолевает
     И ревущу смерть толка[ет].
    [...]
    Все вопили, что в могилу
    Наш Беспут уже сойдет,
    Но, храня любовну силу,
    Он с младой в чертог идет...
     (Беседующий гражданин. 1789. Ч.2. №5. С.89–90)

Любовь здесь не просто спутница жизни и молодости, но религиозно-философская категория – начало, сводящее воедино подробности бытия, залог мировой гармонии:

    О любовь! – ты всюду дышешь,
    Дышешь в роще, средь полей,
    И законы верны пишешь,
    Где струе сойтись с струей…
     (Там же. С.87)

Для "Рассвета полночи" Бобров переделает это стихотворение. В частности, "Беспута" назовет просто "стариком", а "Эрота" почти всюду заменит на "любовь". В результате звучание шуточных стихов станет еще более торжественным и серьезным:

    Смерть слепая начинает
    Со слепой любовью бой…
      (III, 158)

Однако при этом Бобров акцентирует и комичность ситуации ("…старик, хотя чрез силу, гнясь дугой, в чертог бредет") и даже введет следующие "живописные" строфы:

    Сивы волосы над оком,
    Как усы, уж не висят;
    Лишь седины неким клоком
    Из ноздрей во тьме глядят.
     Тщетна тут щипцам работа;
     Вырастут – опять забота.

    На челе хоть снег не тает,
    Но в груди геена ржет,
    Где любовь, как печь, пылает, –
    Точно как на Этне лед
     Сверху лоснит, будто камень,
     А внутри клокочет пламень.
      (III, 157)

Любовь, пылающая как печь и ржущая как геенна, седины, выглядывающие во тьме из ноздрей, – вся эта вопиющая дисгармония сопутствует теме смерти и оправдана ею. Для Боброва смерть привлекательна не как подступ к нравоучению (что было типично для литературной продукции масонов), а именно как поэтическая тема, дающая простор фантазии, увлекаемой в область "возвышенного" и "ужасного", часто на самую грань "безобразного" или за нее. Например, в одном его "военном" стихотворении находится такая, вполне "безобразная", но "остроумная" (в духе барокко) фантазия на тему смерти: "Когда чревата Смерть метальными шарами / Из строя рыщет в строй гигантскими шагами / И ищет, где родить из трупов в поле холм…" ("Эпистола Его Сиятельству Николаю Васильевичу Репнину, знаменитому победителю за Дунаем при Мачине". СПб., 1793. С.3). Позднее эти строки о смерти, "рожающей" трупы, Бобров изменит, видимо, сам смутившись своей смелостью (см. "Честь победителю за Дунаем при Мачине князю Н.В.Репнину" – II, 34-36).

К 1791 г. Бобров уже вполне сложился как оригинальный поэт и приобрел известность, но именно в это время он и был лишен возможности участвовать в столичной литературной жизни. В августе 1791 г. он переехал на юг России. Судя по его позднейшим поэтическим жалобам, это была неофициальная ссылка. Возможно, она как-то была связана с процессом над А.Н.Радищевым, с которым у Боброва были какие-то личные отношения, или с правительственными гонениями на "мартинистов", но никаких сведений на этот счет нет. Во всяком случае, "штрафован или под судом" он никогда не был, а московские знакомцы Боброва даже через год еще ничего не знали о его судьбе. Карамзин в сентябре 1792 г. спрашивал у находившегося в столице Дмитриева: "Что нового в литературе? – В каком состоянии Бобров?" (Письма Н.М.Карамзина к И.И.Дмитриеву. СПб., 1866. С.30-31).

3. Юг (1791–1799)

На юге, в Новороссии, Бобров провел девять лет. Поначалу его положение было неопределенным, а в марте 1792 г. он был официально "перемещен" в походную канцелярию Николая Семеновича Мордвинова (1754–1845), только что назначенного командующим Черноморским флотом и портами. Бобров, полуопальный и нищий литератор, нашел в нем надежного и влиятельного покровителя, известного своим неравнодушием к изящной словесности. В многочисленных обращенных к нему стихах Боброва Мордвинов обычно именуется "Патриотом" и "благотворителем". По ним можно проследить основные вехи его служебной деятельности: присвоение звания адмирала в 1797 г. ("Сонет награжденному Патриоту"), опала и отставка в 1799 г. ("Чувствование при удаляющемся Патриоте"), возвращение на службу при Александре I в 1801 г. ("Воззвание Патриота к важнейшим подвигам") и др.

В 1792 г. Бобров сопутствовал Мордвинову в инспекторской поездке по Черноморским портам (Николаев, Херсон, Одесса, Севастополь, Таганрог) и "разделял с ним труд в сочинении обстоятельных о том донесений к высочайшему лицу". В это время, в первом путешествии по Крыму, и была задумана поэма "Таврида", изданная в Николаеве в 1798 г. с посвящением Мордвинову.

Осенью 1794 г. Бобров обосновался в Николаеве, куда была пренесено правление Черноморского флота. В 1795 г. он был зачислен в штат правления переводчиком, а в августе 1796 г. награжден чином капитана (9-й класс).

В Николаеве ближайший круг общения Боброва – семейство морского артиллериста Петра Федоровича Геринга (1760–1826). Он и его жена Мария Юрьевна, урожденная Гамен (1768–1807), – постоянные адресаты стихов Боброва, именуемые "Акастом" и "Люциндой" (они, кстати, являются предками А.А.Блока по материнской линии). Он сочинял стихи на их отъезды и возвращения, на рождение и смерть детей, на успехи отца семейства по службе, на праздники, устраивавшиеся в их доме, и т.п. В "Рассвете полночи" к ним обращено не менее 25 стихотворений, в т.ч. "К природе при ключе на берегу Ингула…", "Досужный труд и восхищение Акаста при будущей картине сего ключа", "Умоление природы при новом источнике", "Зерцало деяний подвигоположника", "Беседа между певцом и эхом…", "Лучший день в году Акаста" и др. Несколько стихотворений появились уже после 1804 г., в т.ч. "К г. Г[ерин]гу на кончину его супруги Марии" (Цветник. 1809. №4. С.3-5). Эта дружба продолжалась до смерти Боброва (в одном из некрологов предлагалось пожертвования в пользу супруги покойного доставлять на имя П.Ф.Геринга, "покровителя творца Тавриды и благодетеля оставленного им семейства"). Стихи, обращенные к Герингам, – это "домашние жертвы чувстваний", стихи к случаю, часто проникнутые сентиментальными настроениями, что, однако, не исключает их известной философичности. Так, три упомянутые выше стихотворения к "ключу" в поместье Герингов, первоначально составлявшие одно стихотворение ("К Натуре. При ключе г. Г[ерин]га", 1800), заключают в себе определенную натурфилософию и, вместе с тем, могут быть рассмотрены в контексте горацианской лирики конца XVIII века (Боброву принадлежит первый русский перевод оды Горация к Бландузскому ключу – "Бландузский ключ", 1786).

Вообще, годы, проведенные на юге, можно назвать временем творческого расцвета Боброва. Не говоря уже о "Тавриде", здесь написано более половины стихотворений, вошедших в 1804 г. в "Рассвет полночи". Среди них – оды, послания, стансы, песни, идиллии, элегии, надписи, "кенотафии" и т.д., а кроме того детские и шуточные стихи, "хоры" для исполнения под музыку и множество стихотворений к случаю. Последние сочинялись не только для домашних праздников в семействе Герингов, но и для общественных увеселений – балов, маскарадов, кавалькад, которые Мордвинов часто устраивал для своих подчиненных.

Светская жизнь для Боброва, человека, по отзыву современника, "скромного и уединенного", была внове, однако соответствующие поэтические темы он разрабатывал добросовестно. Оставаясь верным себе – в парадоксальной форме. Так, в новогоднем послании к жене Мордвинова ("К покровительнице общего благородного увеселения на Новый год") тема легких светских удовольствий дана в виде нравоучения:

   Пусть грубый нелюдим в уныньи истлевает!
   Пусть взор презорчивый в храм вкуса простирает,
   Где мир с утехою, невинность с простотой
   Теснятся вкруг тебя, вступают в лик с тобой,
   Где скромны грации венок из роз сплетают
   И, строя хоровод, чело твое венчают!
   Мы здесь, покорствуя законам естества
   И благо жизни сей чтя даром божества,
   Не должны ль томной дух отшельническ оставить
   И вкусу нежному сердечный трон поставить?
      (II, 99-100)

Однако житейские обстоятельства Боброва мало располагали к веселью: он был одинок, беден и не забывал о своем положении. Стихотворения автобиографического характера (такие появились у него только на юге) изобилуют жалобами на судьбу. Таковы две "песни", написанные в Николаеве в конце 1794 г.: "Осенняя песнь сетующего на берегах Буга 1794 года" и "Песнь несчастного на Новый год к благодетелю". Последняя прилагалась к письму Мордвинову от 1 января 1795 г. с новогодними поздравлениями (РГИА. Ф.994. Оп.2. Ед.хр.7. Л.14). Речь в ней идет о ходе времени, о "восхищении" "земнородных племен" при начале нового года, а автобиографический подтекст сводится к просьбе о помощи:

   Звукнул времени суровый
   Металлический язык;
   Звукнул – отозвался новый,
   И помчал далече зык.
   […]
   Будьте вновь благословенны,
   Земнородны племена!
   Будьте паки восхищенны,
   Как и в прежни времена!
   [...]
   Мне судьбина отреклася
   Бурю жизни отвратить;
   Знать, она еще клялася
   Горьку желчь свою разлить.
   [...]
   Муж состраждущий, муж кроткий!
   Если лиры моея
   Внял ты некогда глас робкий,
   Ах! – к тебе спешу вновь я.
   [...]
   А когда еще тобою
   Тяжкий рок мой не забыт,
   Ах! – не поздно мне с судьбою
   Мир тобою заключить…
     (III, 41-42)

В "Осенней песни…", не включенной Бобровым в "Рассвет полночи", автобиографический подтекст более конкретен. Здесь он не только жалуется на судьбу, но и откровенно кается в пагубном пристрастии к Вакху:

   Воззову ль к Отцу веселий,
   Чтоб найти отраду в нем?
   С ним лишь чувствия тупели;
   Тьмился дар души совсем.
   [...]
   Все, в чем музы мне клялися,
   Тигров всадник сей пресек. –
   Тигров всадник! – удалися!
   Удалися ты на век!

   Но увы! – коль хмуря очи
   Рок улыбкой не блеснет;
   Пусть среди житейской ночи
   Дух мой в вечну ночь пойдет!
    (Лицей. 1806. Ч.2. кн.2. С.11-12)

Две "песни" дополняют, практически "дублируют" друг друга. Обе состоят из 12 строф, а в образно-лексическом отношении напоминают об оде Державина "На смерть князя Мещерского". В центральных строфах варьируется мотив преследований рока:

"Осенняя песнь…"
Рок, о рок! – почто сурову
Рано желчь подносишь пить?
Рок не внемлет; – желчь готову
Поспешает в сердце влить.

"Песнь несчастного…"
Рок, о рок, – почто толь рано
Ты мне желчь подносишь в дар?
Неужель на свежу рану
Свежий мне даешь удар?

Самочувствие изгнанника запечатлено в балладе "Могила Овидия, славного любимца Муз", написанной не позднее 1798 г. Она построена в форме беседы современного "унылого певца" с тенью римского поэта, являющейся в "пыльном столпе".

Вначале "унылый певец" размышляет о пути, проделанном за "осьмнадесять веков" населявшими берега Дуная варварскими племенами и вообще об успехах цивилизации и культуры:

   Рим гордый с Грецией не мыслил
   В дни славы, мудрости, побед,
   Чтоб те долины, кои числил
   Жилищем варварства и бед,
   Своих злодеев заточеньем,
   Отозвались парнасским пеньем.

   Не мыслил, чтобы мужи грозны
   Ума хоть искру крыли здесь;
   Чтоб пели здесь Эоны поздны;
   Чтоб чуждые потомки днесь
   Назона в арфе прославляли
   И слезны дни благословляли.
     (II,128-129)

Он видит в искусствах, в поэзии мощную цивилизующую силу, смягчающую нравы и являющуюся главным двигателем прогресса. Именно они стали причиной возвышения Афин и Рима:

   Поныне камни и древа
   В твоих бы жителях мы зрели,
   Когда б их Музы не согрели.
     (II, 130)

Но для Боброва культурно значимы не только достижения искусства, а и градостроительство, мореплавание, законотворчество и даже военное дело:

   И здесь, – и здесь  возрождены
   Свои Орфеи, Амфионы,
   Энеи, Нумы, Сципионы.
     (II, 131)

Далее является тень Назона, рассказывает о кровопролитной борьбе Октавиана за власть и своем незаслуженном изгнании и убеждает современного певца искать утешения лишь "там", за пределом земной жизни, поскольку перед лицом смерти напрасны усилия смертных, равны гонитель и его жертва:

   Ночь всех равняет неприметно.
     (II, 134)

Судьба Назона, погребенного в безвестной могиле, где "чуждый народ" топчет его прах, обращает мысли автора к собственной участи:

   Судьба! – ужли песок в пустыне
   Меня засыплет так же ныне?
      (II, 135)

 Эти строки отделены от текста стихотворения, написанного шестистишными строфами, и выделены курсивом. Двойное выделение имеет целью обратить внимание на автобиографический подтекст "баллады": Бобров говорит о своем изгнании и своей "слезной судьбе". Существенно, что он не просто усмотрел аналогию между судьбой изгнанника Овидия и своей собственной, а сделал из нее поэтическую тему, явившись в этом непосредственным предшественником Пушкина.

Вообще, с 1790-х гг. Овидий для Боброва – любимейший из римских поэтов и чаще всего цитируемый (реминисценции и цитаты из "Скорбных элегий" и "Писем с Понта" во множестве встречаются, например, в "Тавриде" и позднее). Это еще одна из своеобразных черт Боброва, поскольку в современной ему поэзии Вергилий и в особенности Гораций, истолкованный как эталон безыскусной чувствительности и простоты, были гораздо более актуальны.

В целом интерес Боброва к античности закономерен, поскольку он находился в местах, сохранивших остатки  древней цивилизации. К тому же это было вполне в духе литературного движения в Европе того времени, когда пытались понять и освоить подлинную классическую древность, не опосредованную рецепцией французского классицизма. Т.е. классическая (точнее, неоклассическая) настроенность Боброва питалась новейшими литературными веяниями. В той же балладе "Могила Овидия", в ее меланхолическом настроении, унылом приморском пейзаже и самом явлении тени древнего поэта-изгнанника, очевидно влияние популярных тогда "Песен Оссиана" Дж. Макферсона. Оно заметно во многих его стихотворениях: например, в идиллии на смерть светлейшего князя Г.А.Потемкина "Плачущая нимфа реки Гипаниса при кончине славного вождя сил Эвксинских".

Из других написанных на юге стихотворений стоит отметить "малую поэму", в которой со ссылками на слова очевидцев описываются три победоносных сражения Ф.Ф.Ушакова (Керченское, Тендровское и у мыса Калиакрии) ("Черноморские трофеи, или Парафрастические стихи предводителю сил Эвксинских на трикратное поражение турецкого флота 1791 и 1792 годов, почерпнутое из мыслей некоторого самовидца" – II, 45-52), и стихи на смерть Екатерины II – "Драмматическая песнь на кончину Екатерины II в трех явлениях" (СПб., 1797). В этой "драмматической песни" Бобров обращался к Павлу I и его супруге Марии Феодоровне ("Славься, Павел и Мария!.."). В 1804 г., перепечатывая стихотворение в "Рассвете полночи", Бобров будет обращаться к Александру I и его супруге Елизавете Алексеевне. Изменение имен царствующей четы понудит Боброва изменить размер в соответствующем фрагменте песни. Так у него появится редчайший в поэзии того времени 5-стопный хорей (А.Х.Востоков еще в 1812 г. в своем "Опыте о российском стихосложении" укажет опыт Боброва как пока единственный после "Строф похвальных поселянскому житию" В.К.Тредиаковского):

   Славься, АЛЕКСАНДР, ЕЛИСАВЕТА,
   До вечерней тихих дней зари,
   И сияние в страну полсвета
   С высоты престола распростри!
   
   Возвеличься, Августейше племя!
   Изливай на росских луч сынов,
   Так как звездный полк на верх холмов!
   Ты умножь Петрово славно семя
   К чести, славе и красе страны,
   Как на горней тверди путь млечный!
      (I, 18)

В 1799 г. Мордвинов, покровитель и начальник Боброва, был отправлен в отставку и вынужден был удалиться в свое крымское имение в Байдарской долине. По этому случаю написано "Чувствование при удаляющемся Патриоте":

   Забудь все то, что мрачный Гений
   Теперь навеял за собой! –
   Прости ему за то достойно,
   Что паки в сень грядешь спокойно!
   [...]
   Сей черный Гений лишь потщился
   По буре тихость возвратить;
   Он тем судьбину примиряет,
   Дверь Янусову затворяет.
   [...]
   Твоя лодья устав в стремленье,
   Что в бездне плавала забот,
   Чрез бурно севера дхновенье
   На пристань прежнюю течот. –
   Там ты отдохнешь, муж почтенный;
   Там ощутишь покой бесценный.
     (II, 72-73)
 
"Бурно севера дхновенье" – это, конечно, гнев императора, а "мрачный Гений" означает либо просто злую судьбу, либо самого Павла I, а может и адмирала Дерибаса, интриговавшего против Мордвинова. Затворяемая "Янусова дверь", возможно, означает перемену политического курса после смерти Екатерины II (отзыв русских войск из Персидского похода и отказ от планов новой войны с Турцией), а возможно и отставку Мордвинова от военных дел. Всё это – выразительные примеры многозначности и сознательной "темноты" образов у Боброва.

Мордвинов, несмотря на сосбственную отставку, как-то сумел поспособствовать возвращению своего подопечного в столицу. Об этом мы узнаем из стихотворения "Признательность Патриоту г. а[дмиралу] М[ордвинову]", где поэт прославляет "милость" ("сестру любви") и счастливую перемену своего жребия, а себя сравнивает с "фиалкой", оживленной источником при Буге. Оно заканчивается редким у Боброва бодрым и оптимистичным взглядом в будущее:

   А Лира, – Лира благодарна, –
   Гордыня Феба лучезарна, –
   Котора с трепетом гласит
   Тавр[ид]ы в мерах изложенной,
   Еще пусть громче зазвучит
   В моей руке обвороженной
   Вновь напряженною струной
   Под новой счастия звездой!
      (II, 66)

Это стихотворение написано в августе 1799 г., и уже не позднее ноября того же года Бобров оказался в Петербурге. С собой он привез множество еще неопубликованных стихотворений и главное из созданного на юге – поэму "Таврида, или Мой летний день в Таврическом Херсонисе" (Николаев, 1798), в столицах еще практически неизвестную (см. о ней на сайте статью "Поэмы Семена Боброва").

 

4. Петербург (1800–1804). "Рассвет полночи"

Вернувшись в Петербург, Бобров в ноябре 1799 г. определился на прежнее свое место в Герольдию с производством в чин коллежского асессора. В 1800 г. перешел в Адмиралтейств-коллегию на должность переводчика и вскоре женился. В апреле 1804 г. он поступил также в Комиссию по составлению законов (здесь и в Адмиралтейском департаменте при морском министерстве он прослужит до самой смерти), где в 1806 г. получил свой последний чин – надворного советника.

Начало нового века подало Боброву повод для создания цикла историософских стихотворений: "Столетняя песнь, или торжество осьмогонадесять века России", "К новостолетию XIX",  "Запрос новому веку" и "Предчувственный отзыв века". Первые два стихотворения Бобров поместил в начале первой части "Рассвета полночи", третье и четвертое – в конце второй части. Объединяют эти стихотворения "космические" образы – муза астрономии Урания и комета Галлея, прошедшая через перигелий в 1682 году – в год воцарения Петра I (с этого момента Бобров ведет отсчет "осьмогонадесять века России"). Бобров пытается осмыслить значение минувшего века в национальном и мировом масштабе. Его герои – Ньютон и Петр I. От нового века поэт ожидает катастроф, но надеется на возвращение "Кумеиных времен", золотого века, который, по предсказанию Кумской сивиллы, должен вернуться на землю после века железного. В этом смысл стихотворения "К новостолетию XIX":

    Страшна отрасль дней небесных,
    Вестник таинств неизвестных,
    Вечности крылатый сын,
    Рок носяй миров висящих,
    Радуйся! – Будь Исполин
    Меж веков быстропарящих!
    Обнови нам ныне ты
    Век Сивиллин золотый!
      (I, 11)

С этим историософским циклом естественно связаны стихотворения об убийстве  Павла I и восшествии на престол Александра I: "Ночь", "Торжественное утро марта 12 1801 года" и "Глас возрожденной Ольги к сыну Святославлю". Здесь религиозно-философские мотивы ранней лирики Боброва и историософия стихов на начало века сочетаются с откликом на политическую злобу дня.

Именно такова ода "Ночь" – одно из лучших его стихотворений. Оно замечательно еще и потому, что в нем недвусмысленно говорится о цареубийстве. Мало кто из современных Боброву поэтов вообще решился писать об этом. Он же сумел сказать об этом в подцензурном стихотворении, в издании, посвященном Александру I. Здесь ему пригодилось умение писать прикровенно, "таинственно" и неоднозначно, тем более что смысл "Ночи" шире собственно политической проблематики.

В первых строфах стихотворения ночь символизирует мировую катастрофу, наступление царства смерти и хаоса и рисуется в отчетливо "юнгианских" красках (в конечном счете речь идет о близком конце света):

    Звучит на башне медь – час нощи,
    Во мраке стонет томный глас. –
    Все спят; – прядут лишь Парки тощи;
    Ах! – гроба ночь покрыла нас.
    [. . .]
    Верхи Петрополя златые
    Как бы колеблются средь снов;
    Там стонут птицы роковые
    Сидя на высоте крестов.

    Там меж собой на тверди бьются
    Столпы багровою стеной;
    То разбегутся, то сопрутся,
    И сыплют молний треск глухой.
    […]
    Встают из моря тучи хладны;
    Сквозь тусклу тверди высоту,
    Как вранов мчася сонмы гладны
    Сугубят грозны темноту.
    […]
    Кровавая луна, вступая
    На высоту полден своих
    И скромный зрак свои закрывая
    Завесой облаков густых,
    Слезится втайне и тускнеет,
    Печальный мещет в бездны взгляд.
    [. . .]
    Огни блудящи рассекают
    Тьму в разных полосах кривых
    И след червленый оставляют
    Лишь только на единый миг.
    О Муза! толь виденья новы
    Не значат рок простых людей,
    По рок полубогов суровый.
      (I, 54-55).

Лишь в седьмой строфе мы узнаем, что речь идет о ночи цареубийства, подобной ночи накануне гибели Юлия Цезаря:

    Не такова ли ночь висела
   Над Палатинскою горой,
    Когда над Юлием шипела
    Сокрыта молния под тьмой,
 Когда под вешним зодиаком
 Вкушал сей вождь последний сон?
 Он зрел зарю, – вдруг вечным мраком
 Покрылся в Капитольи он.

 Се полночь! – петел восклицает,
    Подобно роковой трубе…
    […]
    Варяг, – проснись! – теперь час лютый…
     (I, 55-56)

Являющийся "Ангел смерти, Ангел грозный", приобретает реальные черты заговорщика и сливается в едином действии со "смертным стоном" колокола:

    Еще, еще он ударяет;
    Проснешься ли?..
      (I, 56)

Однако предчувствия катастрофы, усиленные знамениями с неба и на земле, не сбываются. Это было лишь предвестие, очередной слом между "веком седым" и "веком новым", летящим "в тьму будущего".

    Тогда и он с последним стоном,
   В Авзоньи, в Альпах возгремев,
И зиждя гром над Альбионом,
   Уснул, – уснул и грома гнев.

    Так шар в украйне с тьмою нощи
    Топленой меди сыпля свет,
    Выходит из-за дальней рощи
   И, мнится, холм и дол сожжет;
    Но дальних гор он не касаясь,
    Летит, шумит, кипит в зыбях,
    В дожде огнистом рассыпаясь
   Вдруг с треском гибнет в облаках.

    Ах! нет его...
      (I, 57-58)

Политическая проблематика сознательно затемнена, скрыта за нагромождением ужасающих картин (неудивительно возникшее в свое время ошибочное истолкование стихотворения как написанного на смерть Суворова). Для Боброва, как не раз отмечалось, вообще характерно "сведение нескольких групп значений в один смысловой фокус" (Л.О. Зайонц). И здесь "рассыпавшийся шар" – это и несбывшаяся кончина мира, и сам Павел ("Варяг"), грозившийся сжечь "холм и дол" и "с треском" погибнувший. Однако из самого стихотворения не вполне ясно, он ли угрожал существованию мира или эти грозные предзнаменования сопровождали действия его убийц. Отношение автора к перевороту, по существу, скрыто. У Боброва любое событие может предстать чреватым погибелью, а уж тем более такое, как цареубийство, но никаких сколько-нибудь определенных политических воззрений здесь не высказано (общую тревогу пред "тьмой будущего", новым веком и царствованием прямой оценкой события признать нельзя).

В опубликованном варианте "Ночь" заканчивается словами "Варяга":

   "Прости! – он рек из гроба, мнится, –
    Прости, земля! – приспел конец!
    Я зрю, трон вышний тамо рдится!..
    Зовет, зовет меня Творец!..."
       (I, 59)

В автографе стихотворение было озаглавлено "Ночь марта 1801 года" (ИРЛИ. Ф.93. Оп.3. Ед.хр.137). Последние строки здесь звучали иначе:

   "Прости Россия! – Се конец...
    Пусть в Александре вам родится
   Благий отечеству отец".

Вероятно, именно определенность указания на Павла в заглавии и последних строках стихотворения побудила Боброва изменить их: требовалось поднять частную ситуацию до статуса общей, историософски значимой и внести определенную неоднозначность в сам образ "Варяга". В результате, как и в других случаях переработки им своих сочинений, смысл стихотворения стал более "темным". Однако в контексте первого тома "Рассвета полночи" заглавие стихотворения – "Ночь" – стало звучать как характеристика павловского царствования, разразившегося катаклизмом цареубийства и "торжественным утром" Александра I

Более определенная оценка павловскому царствованию дается в стихотворениях "Глас возрожденной Ольги к сыну Святославлю" и "Торжественное утро марта 12 1801 года". Поводом к их написанию послужили слова из манифеста Александра I, изданного наутро после переворота, что управлять новый император будет "по законам и по сердцу августейшей бабки нашей, государыни императрицы Екатерины Великия". Стихотворения построены одинаково: тень царственной бабки "вещает" внуку, что он должен стать наследником принципов ее правления, от которых отступил его отец. В этой связи Павел-Святослав закономерно сравнивается с Юлианом Отступником:

   В Иулиане гибло пламя...
    Ты возроди.
(I, 39)

Возникают две отражающие друг друга и тождественные по заложенной в них оппозиции цепочки: Ольга – Святослав – Владимир; Екатерина II – Павел I – Александр I. (ранее, в оде "Ночь", Бобров именовал Павла "Варягом", вероятно, с тем же намеком на князя Святослава). Екатерину же "возрожденной Ольгой" он тоже именует не только здесь, но и, например, в "Херсониде" (IV, 17).
Два стихотворения сходны не только по построению. Отдельные их строфы, причем политически наиболее откровенные, почти дословно повторяются. Ср.:

"Глас возрожденной Ольги…"
Чертеж теперь славянам лестен,
В нем целый дух мой помещен,
А дух душе твоей известен.
Разгни его! – и росс блажен.
Ты узришь в нем, что дар
 сладчайший,
Что небо земнородным шлет,
Есть царь любезный, царь
 кротчайший,
Который свой народ брежет.
[. . .]
В бичах вселенной дерзких, злостных
О коих гром один твердит,
Но чтоб найти в порфироносных
Владенье в тишине блаженной,
То надлежит переходить
Всю древню летопись вселенной
И происшествий мира нить.
[. . .]
Ты князь - пусть все отверзутся укрепы!
Пусть с костью свыкшиесь заклепы,
С сухих спадая ног, звучат!
(I, 67-73)

 "Торжественное утро...".
Чертеж мой для полсвета лестен;
В нем целый дух мой впечатлен;
А дух душе твоей известен;
Разгни его! – и росс блажен;
В нем узришь ты, что дар
  краснейший,
Какой лишь небо смертным шлет,
Есть царь любезный, царь
  святейший,
Который любит свой народ.
  [. . .]
В сынах Аммона исступленных
Век каждый щедр и плодовит,
Но чтоб найти того в рожденных
Кто над семейством мира бдит
В гармоньи, в тишине блаженной;
То надлежит переходить
Всю древню летопись вселенной
И происшествий мира нить.
 [. . .]
Там отмыкаются укрепы;
Там ржавы вереи скрыпят;
Там с костью свыкшися заклепы,
Спадая с дряхлых ног, звучат.
(I, 67-73)

Как видно, в этих стихах Бобров присоединяется к общественному ликованию по поводу воцарения Александра I. Он радуется прекращению репрессий и надеется на благоденствие и мир, связывая это с ожиданиями добра от нового века. Надежды на успокоение "духа брани" и водворение мира звучат и в стихах на торжества коронации Александра I ("Монаршее шествие в Москву для торжественного коронования", "Высокоторжественный день коронования…" и др.). Тема войны и мира является главной в пространной (45 строф) оде "Всерадостное сретенье их императорских Величеств по торжественном их короновании в Москве, октября" (I, 99-110).

Однако, при всей близости "Торжественного утра..." и "Гласа возрожденной Ольги…", между ними есть различие в интенсивности чувств, высказываемых свидетелями явления и речи царственной "тени". В первом стихотворении это сам автор. Для него все пожелания тени уже исполнились, остается только торжествовать. Он многословен и именует нового царя Мессией:

    Монарх при утре лет своих,
    При утреннем звезды явленьи,
    Времен при утре годовых,
   Как солнце в знак овна блаженный
    На полнебесный трон восшел…
    […]
    Минула ночь; – на троне день.
   [. . .]
    Мессия, мнится, в нем сияет; –
    Он в тайный ад луч быстрый шлет.
    [. . .]
   Се! человечество ликует!
    […]
    Свободу совесть торжествует!...
(I, 71-73)

В "Гласе возрожденной Ольги…" слова "тени" слышат "старец", умудренный годами, и сопровождающий его юноша. Старец никак их не комментирует. После исчезновения "тени" он лишь говорит юноше:

   Нет теней сих, – все тихо;
    Пойдем! – мы лучшей ждем судьбины.
(I, 39)

Если вспомнить, что в первом, аналогичном по построению стихотворении здесь следует несколько строф торжественной авторской декламации, такая концовка покажется едва ли не изъявлением скепсиса по поводу прекрасных пожеланий "Ольги, вещающей внуку", и это, кажется, более гармонирует с общей атмосферой тревоги и мрачных предчувствий в поэзии Боброва.

До 1804 г., находясь в Петербурге и много сочиняя, Бобров не публиковал своих стихотворений. Видимо, замысел об издании собрания сочинений у него возник сразу же после возвращения в столицу, и в конце 1803 г. он уже заключил предварительные условия с издетелем И.П.Глазуновым. Издание вышло в четырех частях под длинным, в духе барокко, заглавием "Рассвет полночи, или Созерцание славы, торжества и мудрости порфироносных, браноносных и мирных Гениев России с последованием дидактических, эротических и других разного рода в стихах и прозе опытов Семена Боброва" (ч.1–4. СПб.: тип. И.Глазунова, 1804).

Первая часть собрания ("Порфироносные Гении России"), которую составили гражданские оды Боброва, – это поэтическая история России в XVIII столетии, представленная как длинный путь от "рассвета полночи" к наступающему "полдню". За "Столетней песнью...", построенной как беседа поэта с Янусом при начале нового века о свершениях века минувшего, последовательно расположены стихи, посвященные Петру I ("К великому преобразователю России", "К подножию монумента Петра Великого", "К гробнице великого просветителя России"), Елизавете Петровне ("К портрету императрицы Елисаветы Петровны", "Последний час сей императрицы"), Екатерине II ("Вечернее созерцание гробницы Екатерины II" и др.), успехам кораблестроения и присоединению Грузии в царствование непоименованного Павла I ("Стансы на учреждение корабельных и штурманских училищ…", "Установление Нового адмиралтейства 1797", "Усыновленная Георгия, или приращение Российской державы Грузинским царством" и др.), гибели Павла I от рук заговорщиков ("Ночь") и, наконец, восшествию на престол и торжествам коронации Александра I ("Торжественное утро марта 12 1801 года", "Гимн Александру I 12 марта 1801", "Высокоторжественный день коронования…" и др.). Замыкает первую часть ода, посвященная столетию Петербурга и возвращающая читателя к образу его основателя: "Торжественный день столетия от основания града Св. Петра. Маия 16 дня 1803". В целом в первой части "Рассветы полночи" излагается просветительская концепция русской истории XVIII в.: когда Россия "в полнощи мрачной исчезала", Петр Великий зажег "светильник", свет его "разгорался" в деяниях следующих "порфироносных Гениев", а теперь наступает "рассвет" – Александр I "как заря восходит".

Вторая часть ("Браноносные и миролюбивые Гении России, или Герои Севера в лаврах и пальмах") включает "победные" оды на сухопутные и морские сражения в русско-турецкой и русской шведской войнах в 1787–1791 гг., стихи, посвященные персонально некоторым военачальникам и флотоводцам (П.А.Румянцеву, А.В.Суворову, .Н.В.Репнину, Ф.Ф.Ушакову, В.Я.Чичагову, С.К.Грейгу), и стихи, адресованные Н.С.Мордвинову, покровителю поэта. Далее идут стихи о "миролюбивых Гениях" (в т.ч. посвященные николаевскому знакомцу Боброва – П.Ф.Герингу). Замыкают вторую часть эпитафии ("кенотафии") разным лицам, стихи на смерть Г.А.Потемкина, "Могила Овидия" и философические стихи на начало нового века (см. выше).

Третья часть озаглавлена так: "Игры важной Полигимнии, забавной Каллиопы и нежной Эраты, или Занимательные часы для души и сердца относительно священных и других дидактических песней с некоторыми эротическими чертами и домашними жертвами чувствований". Принцип ее построения жанрово-тематический. Она распадается на три раздела, соответствующие тому, что обозначено в заглавии: 1) "игры важной Полгиминии", т.е. "духовные", философические и дидактические (одним словом, душеполезные) стихотворения; 2) "Погудки моей Каллиопы", т.е. шуточные стихи; 3) "Эротические черты и им подобные", т.е. идиллии, образцы легкой поэзии и т.п. Между душеполезными и шуточными стихотворениями (видимо, во избежание слишком резкого перехода) помещен особый раздел: "Полезные игрушки для детей", т.е. стихи, обращенные к детям. Они содержат нравоучение, но, как правило, в "облегченной" форме или в виде шутки. Среди "священных" песней – ранние религиозно-философские стихотворени, 24 переложения псалмов, несколько переложений богослужебных песен ("Иже Херувимы", "Песнь Божественныя Марии" "Ныне отпущаеши", "Чертог Твой вижду", "Се Жених грядет", "Вскую отринул мя еси?"); среди "забавных" песней – ирои-комическая поэма "Вечеринка", "вакхические" стихи ("Превращение Бахуса в Диогена", "К Вакху в Светлую неделю", "Честь русскому пиву"), автобиографическая "Выкладка жизни бесталанного Ворбаба" и др. В этой же части помещены стихотворные "мелочи" (эпиграммы, надписи, стихотворные афоризмы) и ряд переводов из английских, немецких и французских авторов (Дж.Драйден, А.Поуп, М.Прайор, Ф.-Г.Клопшток, Н.Буало и др.).

Четвертую часть собрания составила поэма "Херсонида, или Картина лучшего летнего дня в Херсонисе Таврическом" – переработанный и значительно увеличенный вариант поэмы "Таврида", изданной в Николаеве в 1798 г. Посвящена "Херсонида", как весь "Рассвет полночи", императору Александру I (см. о ней на сайте статью "Поэмы Семена Боброва").

Издание "Рассвет полночи", и в особенности "Херсониды", прославило Боброва. В журналах И.И.Мартынова "Северный вестник" и "Лицей" появились три восторженные рецензии (самого Мартынова, его ученика И.Т.Александровского и Л.В.Неваховича), еще одна – в "Журнале российской словесности" Н.П.Брусилова, принадлежащая самому издателю. В Боброве увидели автора, который "отворяет новую дверь в российскую поэзию". Но, пожалуй, самым важным для Боброва было высочайшее одобрение: в начале 1805 г. М.Н.Муравьев представил "Херсониду" Александру I, и в марте 1805 г. автор был пожалован перстнем стоимостью 700 руб.

Само по себе издание собрания сочинений поставило Боброва в особое положение среди литераторов-современников (подобными на тот момент обладали только М.М.Херасков, Н.П.Николев, П.И.Голенищев-Кутузов, Н.М.Карамзин и И.И.Дмитриев). Бобров оказался на пике признания и литературной известности и сразу же оказался втянут в разгоравшуюся полемику о "старом" и "новом" слоге, "распрю языка" (по выражению В.А.Жуковского).

5. Петербург. Последние годы (1805–1810)

Начало спорам о языке, определившим расстановку сил в русской литературе начала XIX в., было положено книгой А.С.Шишкова "Рассуждение о старом и новом слоге российского языка" (1803). Она расколола литературную общественность на два враждующих стана – "архаистов", ратовавших за "славенский" язык и "нравы отечественные", и карамзинистов, основывавшихся на идее прогрессивного развития языка и общества.

Бобров книгу Шишкова принял с сочувствием. Под его влиянием в предисловии к "Херсониде" появился фрагмент о непростительности забвения "славенского языка" (IV, 10). А вскоре после выхода "Рассвета полночи" Бобров выступил со специальным полемическим сочинением "Происшествие в царстве теней, или Судьбина российского языка" (1805). Своевременно опубликовано оно не было, но заинтересованным лицам, участникам полемики, стало известно и сыграло в ней определенную роль (парадный список, посвященный М.Н.Муравьеву, издан Ю.М.Лотманом и Б.А.Успенским в 1975 г. – см. избранную библиографию).

"Происшествие в царстве теней" написано в жанре диалога в царстве мертвых. Поводом к его созданию послужила кончина издателя журнала "Московский Меркурий" П.И.Макарова, чья крайняя позиция в споре о языке, вызывающая галломания и неучтивая критика книги Шишкова вызывали раздражение в кругу "архаистов". В "Происшествии…" он выведен под маской Галлорусса. В его споре с Баяном (олицетворение мужественной, прямолинейной и, пожалуй, незамысловатой старины) судьею выступает Ломоносов. Он осуждает новомодную манеру речи Галлорусса и сочинения почитаемых им авторов. Однако критических замечаний судьи удостоились не только авторы, в разной степени причастные к созданию "нового слога", но и Державин, и даже сам Бобров. О слоге же В.А.Озерова и Н.М.Карамзина судья отозвался с одобрением, отметив лишь безнравственное содержание стихов из повести "Остров Борнгольм" ("Законы осуждают // Предмет моей любви. // Но кто, о сердце, может // Противиться тебе?").

По существу Бобров в "Происшествии…" не присоединился ни к одной из двух противоборствующих партий: показательно само наличие фигуры посредника в споре между Баяном и Галлоруссом. На роль такого посредника Бобров и претендовал, выказывая умеренную поддержку Шишкову и высмеивая крайности "нового слога", осуждаемые самими карамзинистами (деятельность склонного к эпатажу Галлорусса-Макарова среди них не пользовалась безусловным одобрением). Однако даже умеренной поддержки одной партии было достаточно, чтобы другой сочинение Боброва было расценено как очередная вылазка врагов, тем более опасная, что он только что выпустил собрание сочинений, которому в периодической печати расточались похвалы. Это одна из главных причин, по которой Бобров вскоре станет жертвой ожесточенных атак карамзинистов. К.Н.Батюшков сатиру "Видение на брегах Леты" (1809) начнет с упоминания его имени ("Вчера, Бобровым утомленный, // Я спал и видел чудный сон…"), а после смерти Боброва эпиграммы Батюшкова ("Как трудно Бибрису со славою ужиться!..") и П.А.Вяземского ("Быль в преисподней", "К портрету Бибриса") появятся в "Вестнике Европы" сразу вслед за некрологом. Это будет своебразная месть за аналогичный поступок Боброва с покойным Макаровым ("Происшествие в царстве теней" тоже сочинялось над свежей могилой оппонента).

Больше, впрочем, Бобров в спорах о языке напрямую не участвовал. Его умеренная позиция в этой "распре" была близка к позиции литераторов, входивших Вольное общество любителей словесности, наук и художеств. Многие их них были его сослуживцами по Комиссии по составлению законов (А.П.Бенитцкий, А.Х.Востоков, В.В.Попугаев, Н.А.Радищев и др.). В этом кругу творчество Бобров пользовалось признанием и пропагандировлась. "Счастлива страна, которая имеет поэтов!" – восклицал Н.П.Брусилов рецензии на "Херсониду", помещенной в печатном органе ВОЛСНХ – "Журнале российской словености" (1805. №2. С.120). В октябре 1807 г. Бобров был формально принят в общество, причем заочно и единогласно. В том же 1807 г. он стал одним из главных вкладчиков в альманахе А.П.Бенитцкого и А.Е.Измайлова "Талия", а в 1809 г. сотрудничал в их же журнале "Цветник" (оба издания имели прямое отношение к ВОЛСНХ).

С членами Вольного общества любителей словесности, наук и художеств Боброва сближала общность демократической позиции (объясняемой, в частности, низким происхождением большинства их них). Так, близкой по духу идеологии Вольного общества была его статья "Патриоты и герои везде, всегда и во всяком" (Лицей. 1806. Ч.2. Кн.3. С.22-51). Речь в ней идет о равенстве представителей разных сословий в любви к отечеству, и приводятся примеры патриотических деяний купцов, мещан и простых солдат. Эта статья особенно интересна потому, что в ней впервые в печати была высказана мысль о воздвижении памятника Козьме Минину, именуемому в статье "Русским Плебеем" ("Если б Минин был в Англии, то бы давно увековечили его в монументе"). Эта идея обсуждалась в ВОЛСНХ еще в 1803 г. (выдвинул ее В.В.Попугаев), но осуществилась только через 15 лет. Таким образом Бобров оказался косвенно причастен к созданию памятника Минину и Пожарскому на Красной площади.

Как поэт Бобров в последние годы своей жизни продолжал интенсивно работать, причем отдал дань новым литературным веяниям. Так, он написал балладу "Селим и Фатьма" (Лицей. 1806. Ч.2. Кн.3. С.3-6) о том, как влюбленные, разлученные злыми родственниками, умирают в один день и соединяются в лучшем мире. Это вольное переложение баллады Д.Маллета "Эдвин и Эмма" ("Edwin and Emma", 1760). Поздее ту же балладу перевел В.А.Жуковский ("Эльвина и Эдвин", 1814), сосредоточившись на переживаниях героев и добавив мотив дочерней любви. Бобров же перенес действие в среду крымских мусульман, и психологические тонкости стали едва различимы за густым этнографическим колоритом, т.е. он не вышел за пределы преромантической трактовки жанра баллады как прежде всего экзотической по материалу. И все же показательно само обращение к этому жанру за два года до "Людмилы" Жуковского (1808).

В стихотворении "Кладбище", ставшем его последней прижизненной публикацией, Бобров предложил и свой вариант "кладбищенской элегии":

   Как тихо спят они в благом успеньи!
   К ним крадется мой дух в уединеньи;
   Как тихо спят они на сих одрах,
   Ниспущенны глубоко в прах.

   И здесь не сетуют, где вопль немеет!
   И здесь не чувствуют, где радость млеет!
   Но спят под сенью кипарисов сих,
   Доколь от сна пробудит Ангел их.

   О если б я, как роза, жизнь дневная,
   В сосуде смертном плотью истлевая,
   Да рано ль, поздно ль тлен отыдет в тлен,
   Здесь лег костьми моими погребен.

   Тогда при тихом месячном сияньи
   С сочувством друг мой мимошед в молчаньи,
   Еще б мне в гробе слёзу посвятил,
   Когда б мой прах слезы достоин был.

   Еще б один раз дружбу вспомянувши,
   В священном трепете изрек вздохнувши:
   "Как мирно он лежит!" – мой дух бы внял
   И в тихом веяньи к нему предстал.
    (Цветник. 1809. №6. С.301-303)

Здесь есть почти все выделяемые исследователями "кладбищенской элегии" особенности этого жанра в том виде, как он был усвоен русской поэзией в "Сельском кладбище" Жуковского: ход мысли автора от образа кладбища и почиющих на нем к самому себе с заключительной эпитафией; друг, роняющий слезу над гробом; словесные мотивы "тишины", "молчанья", "уединенья", "сочувствия"; синтаксические параллелизмы и анафорические повторы, создающих мелодию стиха. Однако свойственный кладбищенской элегии пейзаж у Боброва редуцирован до "тихого месячного сиянья" и аллегорических "кипарисов", т.е. представлен лишь своими "знаками"; отсутствуют и существенные в элегии Жуковсого мотив "юноши" и так называемый "демократический патриархализм". Перед нами чистая схема жанра, обнажающая его религиозную, квиетистскую основу.

Откликом на новые веяния явились его переводы из Сапфо, привлекавшей в 1800-е гг. многих авторов. Бобров перевел два первых, самых известных и неоднократно до него перелагавшихся фрагмента Сапфо ("Имн Венере" и "Блажен, как жители небесны…") и два более экзотических:

   Уже вечерняя звезда во тьме блистает
   И прочих жителей к работам призывает;
   Но мне, любезна мать, никак не можно прясть;
   Лютейшая мое терзает сердце страсть.


   Блистающих Плиад уводит
   С собой сребристая луна;
   Настал полночь; – час проходит;
   А я – еще сижу одна…
     (Лицей. 1806. Ч.1. Кн.1. С.12-13)

 Последним обращением Боброва к античности стало подражание оде Горация "К Меркурию" ("Атланта внук сладкоречивый…"). В этом переложении узнаваемая "бобровская" стилистика (ср. запомнившиеся Батюшкову "парки тощи" в оде "Ночь"):

   Чистейши души в свет из нощи
   Не смеют без тебя парить;
   Ты властен лики теней тощи
   Златым жезлом своим водить. –
   О Маин сын! – будь славен вечно.
     (Цветник. 1809.  №4. С.5).

В эти поздние годы появляются и первые стихотворения Боброва, обращенные к собратьям по перу. Это "Успокоение российского Марона" и "Весенняя песнь" ("Еще крутится вихрь сребристой…"), обращенные соответственно к М.М.Хераскову и М.Н.Муравьеву (кстати, и тот, и другой в разное время являлись кураторами Московского университета). Оба стихотворения написаны одинаковыми пятистишиями с нерифмующейся заключительной строкой, проникнуты элегическим настроением и содержат указания на взаимоотношения автора с адресатом. Кроме того, Бобров прямо и прикровенно называет основные произведения Хераскова и Муравьева, включает в текст своего послания реминсценции из их стихов и варьируют их поэтические темы. Так, в "Весенней песни" картины весны являются развитием мотивов оды Мураьева "Весна. К Василию Ивановичу Майкову" (1775). А в "Успокоении российского Марона" тема "запада жизни" и лебединой песни в целом, и в особенности заключительные строфы, представляют собой интерпретацию строк Хераскова из его "Оды Александру I на день восшествия на престол" (1801) ("Так лебедь на водах Меандра // Поет прощальну песнь свою…"):

   Так лебедь бела воспевает,
   Как смертный час свой ощутит,
   Крыле сребристы опускает,
   В последни на Меандр глядит,
   Гнет выю, – млеет, – издыхает.

   И он – пел кротко, но сердечно
   И дань душевную исторг;
   Потом уснет, – как лебедь, вечно;
   О Феб мой! – приими весь долг, –
   Что я имею, – песнь и слезы…
    (Северный вестник. 1805. №7. С.113)

Однако большая часть поздних стихотворений Боброва распределяется по характерным для него жанрово-тематическим группам. Это оды, обращенные к членам царствующей фамилии ("Ангел Багрянородного отрока", "Песнь эпиталамическая на брак Высочайших лиц"), "надгробные" оды в память военачальников ("Воспоминание графа Вал[ериана] Ал[ександровича] Зубова при его могиле", "На рябиновое деревце, выросшее… на монументе Румянцова-Задунайского"), песни, эпитафии разным лицам, два стихотворения к другу П.Ф.Герингу и одно стихотворение о Тавриде ("Новое одобрение коммерции в Таврии в 1806 году").

Наиболее значительны "военные" оды, связанные с кампаниями 1805 и 1806–1807 гг. ("Год к вечности",  "Походный бой", "Шествие скипетроносного Гения с полуночных пределов России к западным"). Ода "Год к вечности", опубликованная без подписи в первом номере журнала "Лицей" за 1806 год, является едва ли не первым по времени поэтическим откликом на сражение под Аустерлицем. Бобров в свойственных ему символических, неоднозначных образах довольно точно передает ход сражения, вплоть до расположения войск и их движений на поле боя. Вот как, например, говорится об отступлении одного из четырех французских корпусов под натиском Ф.Ф.Буксгевдена и о прорыве Д.С.Дохтурова, уже считавшегося погибшим, через позиции неприятеля:

   Другой, как в некоей пустыне,
   Зря четырех волков набег
   И, кажется, грозя судьбине,
   Разит троих; – четвертый в бег…
   И сам в строю без шума славы.

   А тамо, – где дружина ратна,
   Лишась главы своей в вождях,
   Шаталась, – как лодья злосчастна,
   Носима без кормы в волнах, –
   Вдруг витязь некий крылатеет,
   Как из под трупов иль гробов,
   Взывает к ней – и с нею реет
   Сквозь весь железный лес врагов,
   Где ждал его в конце венец.
     (Лицей. 1806. Ч.1. Кн.1. С.7)

В оде упоминаются также Кутузов и Багратион, уподобленные античным героям (Фабий и Леонид), и прямо назван Александр I.

Самое пространное из поздних стихотворений Боброва – это изданная отдельно небольшая поэма "Россы в буре, или Грозная ночь на Японских водах" (СПб., 1807). Речь в ней идет об одном эпизоде кругосветной экспедиции И.Ф.Крузенштерна, о том, как в октябре 1804 г. шлюп "Надежда", направлявшийся из Перопавловска-Камчатского в Нагасаки, был застигнут тайфуном у берегов Японии. Бобров, прославляя мужество "русских мореходцев", которым посвящена поэма, с документальной точностью воспроизводит подробности происшествия. Текст поэмы автор сопроводил пространными, вдвое ее превышающими примечаниями, где ссылался на устные рассказы и дневники М.Н.Ратманова, участника плавания. Вероятно, Бобров сочинил эту поэму, откликаясь на пожелания моряков прославить поход в стихах (ведь он служил а Адмиралтейском департаменте, ведавшем делами экспедиции Крузенштерна, и после их возвращения, конечно, беседовал с мореходами). Такое пожелание, по крайней мере, есть в записках самого Крузенштерна, который соответствующий эпизод описывает следующим образом: "Бесстрашие наших матросов, презиравших все опасности, действовало в сие время столько, что буря не могла унести ни одного паруса. В 3 часа пополудни рассвирепела наконец оная до того, что изорвала все наши штормовые стаксели, под коими одни мы оставались. Ничто не могло противостоять жестокости шторма. Сколько я ни слыхивал о тифонах, случавшихся у берегов китайских и японских, но подобного сему не мог себе представить. Надобно иметь дар стихотворца, чтобы живо описать ярость оного" (Крузенштерн И.Ф. Путешествие вокруг света в 1803, 4, 5 и 1806 годах на кораблях "Надежде" и "Неве"… М., 1950. С.278–279; курсив мой). Бобров, прославившийся как певец "ужасных сцен Натуры", для этой цели подходил лучше, чем кто бы то ни было.

Стихи, посвященные флотоводцам, морским сражениям, спуску на воду новых кораблей и т.п., во множестве имеются в "Рассвете полночи" и свидетельствуют о неподдельном интересе Боброва к морской тематике. В последние годы он имел с ней дело и по службе. Так, по заданию Адмиратейского департамента он перевел вторую и третью части "Всеобщей истории о мореходстве" (изд. в 1808 и 1811 гг.), а потом, уже по собственному почину, предпринял оригинальное исследование о мореходстве славянских народов. Бобров успел написать о плаваниях южных и западных славян и собственно "россиян" до Петра I. В 1809 г. рукопись была представлена в департамент и автору было рекомендовано "заняться продолжением сочинения со времен Петра Великого", что исполнить он уже не успел. Незавершенный труд был издан через два года после смерти Боброва "в уважение усердной службы и честного поведения сего чиновника и бедности оставшегося по нем семейства" ("Древний российский плаватель, или Опыт краткого дееписания, с присовокуплением инде критических замечаний на некоторые чужестранные повести о морских походах россиян". СПб., 1812).

И все же главный труд последних лет жизни Боброва – поэтический. Это поэма "Древняя ночь вселенной, или Странствующий слепец" (Ч.1–2. СПб., 1807–1809), "иносказательная эпопея", повествующая о религиозных исканиях и заблуждениях человечества до Христа в форме аллегорического путешествия. В ней Бобров ориентировался на европейских авторов религиозных эпопей (Дж.Мильтона, Ф.Г.Клопштока и др.), но создал совершенно оригинальное произведение, в котором, между прочим, зашифровал некоторые подробности собственной биографии. Огромная по размеру (около 900 страниц), со множеством ученых комментариев, изобилующая отвлеченными рассуждениями, странная по сюжету и архаичная по языку, эта поэма, итоговое произведение Боброва, подчеркнула как сильные, так и слабые стороны его творчества (см. о ней на сайте статью "Поэмы Семена Боброва").

В отличие от "Херсониды", "Древнюю ночь вселенной" современники не восприняли, даже литераторы в массе своей, кажется, ее не прочли (не в последнюю очередь по причине большого объема). В глазах оппонентов эта поэма подтвердила уже сложившуюся к 1809 г. репутацию Боброва как "сумбуротворца по преимуществу" (С.П.Жихарев). Эпиграммы карамзинистов на "Бибриса" вскоре стали известнее его сочинений. Особенно была известна эпиграмма П.А.Вяземского, остававшаяся на слуху и после того, как ее герой был почти вовсе забыт:

   Нет спора, что Бибрис богов языком пел,
   Из смертных бо никто его не разумел.

Это эпиграмма, вместе с двумя другими, была напечатана вслед за некрологом Боброва, скончавшегося 24 марта 1810 г. от чахотки.

Современники не оставили практически никаких воспоминаний о жизни Боброва. Причиной тому был, вероятно, его малообщительный характер, о котором поведал М.И.Невзоров, автор единственного мемуарного свидетельства. Однако о смерти и последних днях этого поэта, так часто писавшего о смерти, известны некоторые подробности. О них сообщил Павел Павлович Икосов (1760–1811), небольшой стихотворец, давний университетский приятель, а в последние годы сослуживец Боброва: "Болезнь его сначала имела медленное нашествие; сильный кашель только его обременял, однако же не препятствовал ему выходить к должности как в департамент Адмиралтейства, так и в Комиссию составления законов, особливо в благоприятную погоду; потом такая осиплость в горле появилась, что сострадательно было на него смотреть, если он хотел что с чувством выразить. В таком положении г. Бобров был месяца четыре и более, а недели две перед кончиною слег в постель и открылось у него гортанью кровотечение. – Я его посещал марта 14, и тогда он казался спокойнее, кровь показывалась только при извержении мокроты. – Он изъявлял желание видеть скорее весну; однако ж говорил, что он не думает выздороветь. В вечеру при мне доктор, его лечивший, осмотрел пластырь с шпанскими мухами на груди, но действия пластырь никакого не имел. На другой день попечением благодетеля его, генерала цейгмейстера Петра Федоровича Геринга, составлен был из трех врачей совет; но все не полегчало, и на 22 число марта около трех часов ночи после покойного сна пустилась вдруг кровь как бы из всех сосудов разом, и тут смерть восторжествовала, сразив больного на руках супруги. Тело его погребено в самый день Благовещенья, т.е. 25 марта, на Волковом кладбище, тело, которое достойно быть положено близ гроба г. Ломоносова" (Друг юношества.. 1810. №5. С.127-128).

Избранная библиография

Альтшуллер М.Г. С.С.Бобров и русская поэзия конца XVIII – начала XIX века  // XVIII век. Сб.6. Л., 1964. С.224-246.

Альтшуллер М.Г. Поэтическая традиция Радищева в литературной жизни начала XIX века  // XVIII век. Сб.12. Л., 1977. С.113-136.

Браиловский С.Н. С.С.Бобров (Историко-литературный очерк) // Известия историко-филологического института кн. Безбородко в Нежине. Т.15. Отд.12. Нежин, 1894. С.1-39.

Зайонц Л.О. Э.Юнг в поэтическом мире Боброва // Ученые записки Тартуского ун-та. Вып.645. Тарту, 1985. С.71–85.

Зайонц Л.О. "Маска" Бибруса // Ученые записки Тартуского ун-та. Вып.683. Тарту, 1986. С.32-37.

Зайонц Л.О. К символической интерпретации поэмы Боброва "Таврида" // Ученые записки Тартуского университета. Вып.882. Тарту, 1992 (Труды по знаковым системам. Т.24: Культура. Текст. Нарратив). С.88-104.

Зайонц Л.О. От эмблемы к метафоре: феномен Семена Боброва // Новые безделки. Сборник статей к 60-летию В.Э.Вацуро (Новое Литературное Обозрение. Научное приложение. Вып. VI). М., 1995-1996. С.50-77.

Коровин В.Л. Пушкин и Бобров // Филологические науки. 1999. №4. С.3-10.

Коровин В.Л. Материалы к библиографии сочинений и переводов С.С.Боброва // Новое литературное обозрение. №42 (2000. №2). С.420-429.

Коровин В.Л. Семен Сергеевич Бобров. Жизнь и творчество. М., 2004. – 320 с.

<Крылов А.А.> Разбор "Херсониды", поэмы Боброва // Благонамеренный. 1822. Ч.17. №11. С.409-429; №12. С.453-465.

Левин Ю.Д. Английская поэзия и литература русского сентиментализма // Левин Ю.Д. Восприятие английской литературы в России. Л., 1990. С.134-230.

Лотман Ю.М., Успенский Б.А. Споры о языке в начале XIX века как факт русской культуры ("Происшествие в царстве теней, или судьбина российского языка" – неизвестное сочинение Семена Боброва) // Ученые записки Тартуского университета. Вып.358. Тарту, 1975. С.168-322 (переизд в кн.: Успенский Б.А. Избр. труды: В 2 т. М., 1994. Т.2. С.331-567).

Люсый А. Крымский текст в русской литературе. СПб., 2003.

<Мартынов И.И.> Рассмотрение книги "Рассвет полночи" // Северный вестник. 1804. Ч.2. №4. С.30–41.

<Невзоров М.И.> Живописные и философские отрывки из сочинений г. Боброва // Друг юношества. 1810. Ч.2. №6. С.62-162.

Петрова З.М. Заметки об образно-поэтической системе и языке поэмы С.С.Боброва "Херсонида" // Поэтика и стилистика русской литературы. Памяти акад. В.В.Виноградова. Л., 1971. С.74-81.

Письма русских писателей XVIII века. Л., 1980. С.400–404 (два письма Боброва к С.И.Селивановскому; публ. И.Ф.Мартынова [М.Г.Альтшуллера]).

Пумпянский Л.В. Поэзия Ф. И. Тютчева // Урания: Тютчевский альманах. Л., 1928. С.9–57 (переизд. в кн.: Пумпянский Л.В. Классическая традиция. Собрание трудов по истории русской литературы. М., 2000. С.220–256).

Пумпянский Л.В. "Медный всадник" и поэтическая традиция XVIII века //

Пушкин: Временник Пушкинской комиссии. Вып.4–5. М.; Л. 1939. С.91–124 (переизд.в кн.: Пумпянский Л.В. Классическая традиция. Собрание трудов по истории русской литературы. М., 2000. 158–196).

Розанов И.Н. Русская лирика. От поэзии безличной к "исповеди сердца". М., 1914. С.376-392 (глава II: Семен Бобров).


Страница 1 - 6 из 6
Начало | Пред. | 1 | След. | Конец | По стр.

© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру