Тайна пшеничного зерна

Подобно своему отцу, Смердяков одержим мыслью: "…с такими деньгами жизнь начну, в Москве али пуще того за границей, такая мечта была-с, а пуще все потому, что "все позволено"…" (15; 67). Смещение бесконечного жизненного поля в область самодостаточного наслаждения, эгоистической гордости и корыстной выгоды фатально предопределяет судьбу и убийцы, и его жертвы, одинаково и неизменно глухих ко всему, что выводит за эти мертвящие душу пределы, и поэтому, говоря евангельским языком, бесплодных: "Поутру же, возвращаясь в город, взалкал; и увидев при дороге одну смоковницу, подошел к ней и, ничего не найдя на ней, кроме одних листьев, говорит ей: да не будет же впредь от тебя плода вовек. И смоковница тотчас засохла" (Мф.21, 18 - 19).

Последние, ставшие первыми, - Алеша, Дмитрий и Иван. С помощью ряда стержневых однородных деталей, объединяющих седьмую, девятую и одиннадцатую книги "Братьев Карамазовых", - таких, как испытания-"мытарства", вызванные внезапным событийным поворотом (смертью отца по крови, Федора Павловича Карамазова, и отца духовного - старца Зосимы), и сны-откровения, выводящие через эти испытания к нравственному перерождению, - Достоевский раскрывает тот общий для этих героев процесс их внутреннего изменения, на который указывал свт. Иоанн Златоуст, разъясняя притчу о сеятеле. Образ такого изменения, преодоления "естества", дан автором романа в символе Каны Галилейской, представшей Алеше в сонном видении: "Но что это, что это? Почему раздвигается комната… Ах да… ведь это брак, свадьба…<…> Но кто это? Кто? <…> Как… И он здесь? Да ведь он во гробе…<…> Как же это, он, стало быть, тоже на пире, тоже званный на брак в Кане Галилейской…

- Тоже, милый, тоже зван, зван и призван, - раздается над ним тихий голос.<…> Голос его, голос старца Зосимы…<…> Старец приподнял Алешу рукой, тот поднялся с колен.
- Веселимся, - продолжает сухенький старичок, - пьем вино новое, вино радости новой, великой; видишь, сколько гостей? Вот и жених и невеста, вот и премудрый архитриклин, вино новое пробует. Чего дивишься на меня? Я луковку подал, вот и я здесь. И многие здесь только по луковке подали, по одной только маленькой луковке… Что наши дела? И ты, тихий, и ты, кроткий мой мальчик, и ты сегодня луковку сумел подать алчущей. Начинай, милый, начинай, кроткий, дело свое!.. А видишь ли Солнце наше, видишь ли ты Его?
- Боюсь… не смею глядеть…- прошептал Алеша.
- Не бойся Его. Страшен величием пред нами, ужасен высотою Своею, но милостив бесконечно, нам из любви уподобился и веселится с нами, воду в вино превращает, чтобы не пресеклась радость гостей, новых гостей ждет, новых беспрерывно зовет и уже на веки веков <…>" (14; 327). Согласно евангельскому повествованию, в Кане Галилейской Христос совершил первое чудо, восполнив недостаток вина на бедном брачном пире вином, претворенным из воды (Ин. 2, 1 - 11; свт. Иоанн Златоуст, толкуя этот фрагмент, говорит: "Есть… люди, ничем не отличающиеся от воды… находящихся в таком состоянии людей наш долг приводить к Господу, чтобы Он благоволил нравам их сообщить качество вина…" ).

"Бунт" Алеши, жаждавшего "скорого подвига" мгновенного исправления и преображения мира и неожиданно столкнувшегося с "несправедливостью", с посмертным "бесславием" старца Зосимы, с "тлетворным духом", "предупредившим естество", вытесняет из сознания "взбунтовавшегося" "дело спешное, которого уже нельзя более ни на минуту откладывать", "долг, обязанность страшную" (14; 309) - как раз в тот момент, когда приуготовляется и разражается трагедия убийства. Эту несостоятельность "скорого подвига" Достоевский обозначил в черновых набросках к роману кратким выражением: "-От табаку отстать, да как я пойду на служение, когда я же отстать не могу. И не двинусь" (15; 250).

"Скорому подвигу" автор "Братьев Карамазовых" противопоставляет служение, получившее в романе образное наименование "луковки" (писатель считал главу "Луковка" очень важной для целостного понимания романа). С такой "луковки" и начинается в Алеше претворение "воды" в "вино". Подав Грушеньке "одну самую малую луковку", увидев в ней не только лишь женщину как предмет страстного вожделения, но измученного человека, нуждающегося в искреннем сострадании, личность, жаждущую возрождения, он, по ее собственным словам, перевернул ей сердце: "Я всю жизнь такого, как ты, ждала, знала, что и меня кто-то полюбит, гадкую, не за один только срам!" (14; 323).

В "луковке", символизирующей деятельную любовь, которую старец Зосима проповедует как великую силу, способную неисповедимыми путями отзываться "на другом конце мира", растворяется, гасится разрушительное пламя "бунта". "Луковкой" открывается Алеше чудесное видение небесной Каны Галилейской. "И ты, тихий, и ты, кроткий мой мальчик, и ты сегодня луковку сумел подать алчущей. Начинай, милый, начинай, кроткий, дело свое!.." - раздается в сонном видении Алеши тихий голос старца Зосимы - участника небесного брачного пира (14; 327).

Начало служения, основывающегося на неизбирательной любви ко всем как к родным, показано в романе в сюжетной линии Алеши с мальчиками, которые приводятся им от вражды и озлобленного побивания друг друга камнями ко "всю жизнь рука в руку!" (15; 197). Одновременно Достоевский показывает, как под действием этой любви развенчиваются, обнаруживают свою полную несостоятельность наносные "убеждения" юного "социалиста" и "атеиста" Коли Красоткина, пытающегося путем их копирования у взрослых представить себя в глазах окружающих героической личностью. Алеша, неоднократно именуемый в романе "человеком Божиим", действительно повторяет в своей судьбе основные моменты жития Алексия человека Божия, которого Достоевский считал "идеалом народа" ("Спрашивают, где христианство, вот оно тут").  Уйдя от родных ради подвижнического подвига и затем возвратясь в родительский дом, пребывая в миру и преодолевая его искус во имя подлинной любви, юный послушник старца Зосимы созидает истинное братство, противопоставленное социалистическому муравейнику и вавилонской башне великого инквизитора: "Все вы, господа, милы мне отныне, всех вас заключу в мое сердце, а вас прошу заключить и меня в ваше сердце! - говорит Алеша мальчикам после похорон Илюши Снегирева. - Ну, а кто нас соединил в этом добром хорошем чувстве, о котором мы теперь всегда, всю жизнь вспоминать будем…, кто, как не Илюшечка, добрый мальчик, милый мальчик, дорогой для нас мальчик на веки веков!" (15; 196).

Подобно Алеше Карамазову, и его брата Дмитрия посещает сновидение - откровение, подвигающее его на духовное обновление, о чем рассказывает глава "Дите" девятой книги - неслучайно Достоевский сделал к этой книге заметку: "Начало очищения духовного (патетически, как и главу "Кана Галилейская")" (15; 297). В русской литературе девятнадцатого века традиционно сны, имеющие, казалось бы, фантастический характер, приоткрывают закрытую до времени для героев духовную реальность, духовный смысл их поступков, действий и намерений, становясь для них своего рода пророчеством, откровением, побуждающим к внутренней стойкости, нравственному очищению и возрождению. Еще у Пушкина, например, в "Капитанской дочке", такое значение снов совершенно очевидно. Именно в этом смысле Достоевский отмечал, говоря в письме к Ю.Ф. Абаза от 15 июня 1880 г. о другом пушкинском произведении - "Пиковой даме", что "фантастическое должно до того соприкасаться с реальным, что Вы должны почти поверить ему", и что Пушкин в данном отношении создал "верх искусства фантастического" (30, кн.1; 192). У самого Достоевского в "Братьях Карамазовых" Дмитрий размышляет накануне суда: "Зачем мне тогда приснилось "дите" в такую минуту? <…> Это пророчество мне было в ту минуту! За дите и пойду. Потому что все за всех виноваты. За всех "дите", потому что есть малые дети и большие дети. Все - "дите". За всех и пойду, потому что надобно же кому-нибудь и за всех пойти" (15; 31).

Проходя через "мытарства" "предварительного следствия" (а мытарства, как известно, - обличение грехов, истязание душ в загробном мире после смерти, но еще до суда Божия), умирает прежний Митя, который "и пьянствовал, и дрался, и бесился" (15; 31), побеждаемый сладострастием и готовый пойти на преступление, и рождается новый, увидевший свое духовное безобразие и принимающий душой несправедливое, казалось бы, наказание, вступающий на "нелепый", с точки зрения "бернаров" и "механиков", своекорыстных хозяев жизни, путь - не обвинения и перестройки мира, а самообвинения и воспитания души. "Брат, я в себе в эти два последние месяца нового человека ощутил, воскрес во мне новый человек! - признается Дмитрий Алеше. - Был заключен во мне, но никогда бы не явился, если бы не этот гром. Страшно!" (15; 30).

Через своего рода "мытарства" проходит и Иван Карамазов. Три его свидания со Смердяковым полностью и неумолимо раскрывают для него собственную виновность в убийстве отца. Пытающийся скрыть от собственного сознания свое желание смерти отца и убедить себя в виновности брата Дмитрия, Иван постепенно начинает видеть в презираемом им лакее воплощение, логическое завершение и исполнение своих скрытых внутренних побуждений и стремлений, а явление черта в кошмарном видении после этих свиданий обнаруживает низкую лакейскую подоплеку его "человекобожеских" претензий. И приняв решение засвидетельствовать правду на суде, Иван совершает невозможный для него до этого поступок: "Если бы не было взято так твердо решение мое на завтра, - подумал он вдруг с наслаждением, - то не остановился бы я на целый час пристраивать мужичонку, а прошел бы мимо его и только плюнул бы на то, что он замерзнет…" (15; 69). Иван, доказывавший Алеше невозможность любить ближнего, обнаруживает в себе рождение иной, новой логики своим действием, повторяющим поступок доброго самаритянина из притчи, рассказанной Христом искушающему Его законнику в ответ на его вопрос: "а кто мой ближний?" (Лк. 10, 29). "Завтра крест, но не виселица," - говорит Иван брату (15; 86). "Завтра" - день суда.

Как уже отмечалось, действие романа начинается спором о суде в келье старца Зосимы. Участники спора, либерал Миусов, с одной стороны, и иеромонахи Иосиф и Паисий, с другой, к которым, видимым образом, примыкает Иван Карамазов, по сути не верующий в то, о чем говорит, обсуждают статью последнего "по поводу вопроса о церковно-общественном суде и обширности его права" (14; 56). Это обсуждение направлено на уяснение действенности суда и наказания, напрямую связанной с пониманием самой природы преступления. Подводя своего рода итог спору, старец Зосима противопоставляет механическому отсечению государственным судом преступника от общества, торжествующего над ним силой, идею суда церковного, могущего воскресить, возродить падшего, которого Церковь не отлучает от себя, стараясь "сохранить с преступником все христианское церковное общение", и который лишь пред Нею "способен сознать вину свою" (14; 60). И заканчивая "Братья Карамазовы" реальным судом, собравшим весь город, в котором произошла драма отцеубийства, Достоевский как бы поверяет высказанное в споре жизненной практикой. В ходе работы над последней, двенадцатой книгой "Братьев Карамазовых" "Судебная ошибка" у писателя возник вариант ее названия - "Уплата по итогу!" (15; 445), подтверждающий прямую перекличку с завершением евангельской притчи о делателях виноградника (плата - воздаяние за работу). Суд человеческий, выносящий ошибочный приговор, парадоксальным образом становится Божиим судом ("Завтра ужасный, великий день для тебя: Божий суд над тобой совершится…" - обращается к Дмитрию Алеша - 15; 30). Вся трагедия "как бы вновь появилась пред всеми выпукло, концентрично, освещенная роковым, неумолимым светом" (15; 94). "Пришел срок, и все развернулось, все обнаружилось" (15; 128), - говорит на суде прокурор, перефразируя известное евангельское изречение: "Ибо нет ничего тайного, что не сделалось бы явным, ни сокровенного, что не сделалось бы известным и не обнаружилось бы" (Лк. 8, 17).

Достоевский неоднократно подчеркивает связь высказанных в начале романа в келье Зосимы представлений о назначении и взаимоотношениях Церкви и государства применительно к преступлению, суду и праву с судом над Дмитрием Карамазовым. Особенно это явствует из речи адвоката Фетюковича, насыщенной ссылками на Евангелие. "Русский суд есть не кара только, но и спасение человека погибшего! - провозглашает адвокат. - Пусть у других народов буква и кара, у нас же дух и смысл, спасение и возрождение погибших" (15; 173 - ср. "Сын человеческий пришел взыскать и спасти погибшее" - Мф. 18, 11). Одно время Достоевский предполагал даже вложить в уста Фетюковича собственные мысли о церковно-общественном суде. Согласно черновым наброскам, адвокат должен был сказать, обращаясь к присяжным: "Что такое общество? или чем должно быть общество? Церковь. Что такое Церковь - тело Христово. Ваш суд есть суд Церкви, ваш суд есть суд Христов. А суд Христов не одна только кара, а и спасение души человеческой! (15; 386).

Однако адвокат Фетюкович назван в романе "прелюбодеем мысли". "Прелюбодеями права" и "прелюбодеями мысли" оказываются и защитник, и обвинитель, и следователь, и другие представители правосудия, обнаруживая "чуть тепленькое отношение" (15; 123) к личному характеру дела, к самой трагедии. Такое "чуть тепленькое отношение" было для Достоевского апокалиптическим сигналом богопротивления: "…знаю твои дела; ты ни холоден, ни горяч; о, если бы ты был холоден, или горяч! Но, как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих" (Откр. 3, 15 - 16).

Субъективные пристрастия и комплексы юристов, делающие для них важным не поиск правды и установление истины, а выпячивание собственных достоинств и удовлетворение ущемленного самолюбия, мощно влияют на ход расследования и, как показывает автор "Братьев Карамазовых", неизбежно уклоняют от искомой истины. Кроме того, сниженное понимание личности, выводящее преступление из несовершенства общественной среды и биологической природы человека, выдвигающее как основной и "понятный" стимул действий, например .деньги и отбрасывающее всю духовно-нравственную проблематику греха и совести, оборачивается грубым инструментом, которому недоступны не поддающиеся рациональному учету сердечные движения, становящиеся решающими для выявления правды.

Таким образом, происходят одновременно как бы два суда, или, точнее, двойной суд. И обвинители, жаждущие осуждения подсудимого, и ожидающие оправдательного приговора, но не верующие в его невиновность, провозглашая "спасение человека погибшего", подпадают под суд собственных деклараций: "Не будь отцеубийства - все бы они рассердились и разошлись злые… Зрелищ! "Хлеба и зрелищ"…" (15; 117). Напротив, подсудимый, оставшийся в своем подлинном существе вне их суда, сам осудив себя, оказывается оправданным именно с высшей точки зрения. Дмитрий Карамазов, толкующий, по выражению одной из героинь романа, "про какие-то гимны", "про крест, который он должен понести" (15; 181), реально ощущает в себе рождение, воскресение "нового человека".

"Итак, сказав о различных родах погибели, Он наконец говорит и о доброй земле, чтобы не привести в отчаяние, но подать надежду на раскаяние и показать, что возможно из камня и терния обратиться в добрую землю. Но если земля хороша, и сеятель один, и семена одни и те же, то почему одно семя принесло плод в сто крат, другое в шестьдесят, третье в тридцать? Здесь опять различие зависит от свойства земли, потому что и в хорошей земле можно найти много различия… Различие это зависит не от природы людей, но от их воли. И здесь открывается великое человеколюбие Божие в том, что Господь требует не одинаковой степени добродетели, но и первых приемлет, и вторых не отвергает, и третьим дает место", - говорит свт. Иоанн Златоуст, раскрывая идею Божьего суда.  Пусть Дмитрий колеблется между "гимном" и "Америкой" - и он не отвергается. Пусть Иван яростно скрежещет: "Лгуны! Все желают смерти отца…" (15; 117) - и ему дается место.

Художественная концепция последнего романа Достоевского, основанная на евангельской образности, увенчивается "перетеканием" итогового "двенадцатого часа" в точку, из которой открывается бесконечность Воскресения. Этот смысл почерпнут писателем из огласительного слова свт. Иоанна Златоуста, читаемого во время торжественного православного богослужения на праздник Пасхи, светлого Христова Воскресения. Достоевский видел здесь сжато, концентрированно выраженную суть христианства. Об этом свидетельствует заметка в записной тетради автора "Братьев Карамазовых", к которой генетически восходит запись, относящаяся к черновым наброскам предсмертного слова старца Зосимы: "…Аще кто и в 9-й час ничтоже сумняшеся…" (15; 243). Заметка сделана писателем еще в апреле 1876 года: "Христос - 1) красота, 2) нет лучше, 3) если так, то чудо, вот и вся вера, засим уже проповедь Иоанна Златоуста, аще в девятый час - помните… Это уже восторг, исступление веры, всепрощение и всеобъятие. Крепко обнимемтесь, поцелуемтесь и начнем братьями. Где, смерть, твое жало, где, аде, победа?.. Ничтоже сумняшеся. Ну поколеблете вы эту веру позитивистическими доказательствами? Ведь я знаю, что выше этой мысли обняться ничего нет…" .

Достоевский говорил устами одного из героев "Братьев Карамазовых", что "раньше, чем не сделаешься в самом деле всякому братом, не наступит братства" (14; 275). Воплощением такого братского внутреннего устроения и явилась для писателя "проповедь Иоанна Златоуста" - пасхальное огласительное слово святителя, логику которого Достоевский кладет в основу развития сюжета своего последнего романа. Огласительное слово развертывается как раз с помощью евангельской притчи о делателях виноградника: "Аще кто благочестив и боголюбив, да насладится сего добраго и светлаго торжества. Аще кто раб благоразумный, да внидет радуяся в радость Господа своего. Аще кто потрудися постяся, да приимет ныне динарий. Аще кто от перваго часа делал есть, да приимет днесь праведный долг. Аще кто по третием часе прииде, благодаря да празднует. Аще кто по шестом часе достиже, ничтоже да сумнится, ибо ничимже отщетевается. Аще кто лишися и девятаго часа, да приступит ничтоже сумняся, ничтоже бояся. Аще кто точию достиже и во единонадесятый час, да не устрашится замедления: любочестив бо сый Владыка, приемлет последняго якоже и перваго… Темже убо внидите вси в радость Господа своего: и первии и втории мзду приимите… Никтоже да рыдает убожества, явися бо общее царство. Никтоже да плачет прегрешений, прощение бо от гроба возсия. Никтоже да убоится смерти, свободи бо нас Спасова смерть… Где твое, смерте, жало; где твоя, аде, победа; Воскресе Христос, и ты низверглся еси… Воскресе Христос, и жизнь жительствует. Воскресе Христос, и мертвый ни един во гробе: Христос бо  востав от мертвых, начаток усопших бысть. Тому слава и держава, во веки веков, аминь".

Так всею архитектоникой "Братьев Карамазовых" выражается преодоление "естества", открывающееся в Воскресении Христовом.

"- Карамазов! - крикнул Коля, - неужели и взаправду религия говорит, что мы все встанем из мертвых, и оживем, и увидим опять друг друга, и всех, и Илюшечку?
- Непременно восстанем, непременно увидим и весело, радостно расскажем друг другу все, что было, - полусмеясь, полу в восторге ответил Алеша…" (15; 197).


Страница 6 - 6 из 7
Начало | Пред. | 3 4 5 6 7 | След. | КонецВсе

© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру