К истории литературных отношений Пушкина и Мицкевича: «Медный Всадник» и «Отрывок» III части «Дзядов»

"Медный Всадник", "Памятник Петра Великого", "Олешкевич": наблюдения Третьяка. – Третье примечание и граф Хвостов. – Хвостов и Рубан. – Самсон и ветхозаветные пророки. – Иов и Олешкевич. – Параллели и переклички. – Монолог русского поэта. – Пушкин, Мицкевич, Вяземский. – Испанский плащ Мицкевича. – 17 декабря 1827 г. – Биография и литература

 

Работа над "Медным Всадником", как известно, была чрезвычайно интенсивной. Она началась 6 октября – а в 5 часов 5 минут утра 1 ноября Пушкин закончил переписку т.н. первого Болдинского белового автографа. Размышления Пушкина о Мицкевиче и "Отрывке" III ч. "Дзядов" самым непосредственным образом отразились в тексте "петербургской повести".

"Dość jest porównać ustęp <т.е. "Вступление" к "Медному Всаднику"> z Ustępem trzeciej części "Dziadów", – писал Ю.Третьяк, – aby się przekonać, że i w nim odzywają się echa poezyi Mickiewicza" (Tretjak 1906, 283; перевод: "Достаточно сравнить фрагмент с "Отрывком" третьей части "Дзядов", чтобы убедиться, что и в нем отзывается эхо поэзии Мицкевича").

Третьяк сопоставил "Медный Всадник" со стихотворениями "Олешкевич" и "Памятник Петра Великого": "Z "Oleszkiewiczem" ma ten poemat wspólny temat powodzi, ma także wspólność <…> myśli, że winy władców ciężarem swoim gniotą naprzod najsłabszych i najniewinniejszych. To, co w "Oleszkiewiczu" jest przepowiednią (Ci w niskich domkach nikczemni poddani – Naprzód za niego będą ukarani), staje się rzeczywistością w "Miedzianym Jeźdźcu". I Puszkin przedstawia powódź jako karę boską – przynajmniej w pojęciach ludu – (Lud prosty patrzy na Boży gniew i kary czeka) a nawet car u niego wyznaje, że "Bożego żywiołu nie opanować carom", ale ta kara tym razem dotyka nie silnych i możnych, <…> ale najniewinniejszych, <…> dotyka ubogą wdowę, jej córkę Paraszę i innych mieszkańców niskich domków. Trudno zapewne twierdzić stanowczo, że pomysł nieszczęścia, które przyprawiło Eugeniusza o szaleństwo, stąd jest wzięty: wszakże prawdopodobieństwo jest wielkie. A nietylko pomysł nieszczęścia, ale i pomysł zwalenia winy tego nieszczęścia na tryumfatora, wiąże się ściśle z myślą owego ustępu "Oleszkiewicza"" (Tretiak 1906, 277-278; перевод: "С "Олешкевичем" эта поэма <"Медный Всадник"> имеет общую тему наводнения и также общую мысль о том, что за преступления властителей расплачиваются сначала самые слабые и наименее виновные <подданные>". То, что в "Олешкевиче" предсказывается ("Эти в низких домах никчемные подданные // Раньше за него будут наказаны" <см.: Mickiewicz, III, 304>), становится реальностью в "Медном Всаднике". И Пушкин представляет наводнение как Божью кару – по крайней мере, в понимании народа ("Народ // Зрит Божий гнев и казни ждет"), и даже царь у него признает, что "С Божией стихией // Царям не совладать"; но эта кара касается не сильных и наделенных властью, а невиновных, касается убогой вдовы, ее дочери Параши и других обитателей низких домиков. Вряд ли стоит безоговорочно утверждать, что замысел несчастья, которое привело Евгения к помешательству, взят отсюда, но все же сходство велико. Но не только замысел несчастья, но и идея возложить вину за это несчастье на триумфатора тесно связана с содержанием соответствующего отрывка "Олешкевича"").

Эти замечания Третьяка, при всей их, так сказать, приблизительности, до сих пор сохраняют свое значение (см. также: Lednicki 1932; Lednicki 1955). Конечно, предположение о том, что Пушкин, обращаясь к "незнаменитому" герою и его судьбе, учитывал именно стихи 121-126 "Олешкевича" , где выражена мысль о том, что первыми провидение карает наименее виновных, не может быть доказана (как, впрочем, и опровергнута). Но связь текста "Медного Всадника" с текстом "Олешкевича" Третьяк подчеркнул совершенно справедливо.

Здесь напомним, что связь эту, собственно, обозначил сам Пушкин, в третьем примечании к петербургской повести: "Мицкевич прекрасными стихами описал день, предшествовавший Петербургскому наводнению. Жаль только, что описание его не точно. Снегу не было – Нева не была покрыта льдом. Наше описание вернее, хотя в нем и нет ярких красок польского поэта" (Пушкин 1934, 3, 296) . Комплиментарный характер первого и последнего предложений несколько противоречат полемическому характеру второго предложения. Значение этого примечания, конечно, не исчерпывается фенологическими поправками. Требование фактической достоверности, которая оказывается важнее "ярких красок", усиленное ссылкой на "известие" В.Н.Берха, должно было послужить дополнительным аргументом в пользу концепции "Медного Всадника".
Комплимент, впрочем, получился двусмысленным.

Во-первых, несколько стихов из концовки "Вступления" к "Медному Всаднику" производят впечатление прямого ответа на апокалиптические пророчества Олешкевича. У Мицкевича читаем:

 Pan wstrząśnie szczeble asurskiego tronu,
 Pan wstrząśnie grunty miasta Babilonu

(Mickiewicz, III, 302; перевод: "Господь потрясет ступени ассирийского трона, // Господь потрясет земли города Вавилона"). Ср. в "Медном Всаднике":

  Красуйся, Град Петров, и стой,
  Неколебимо, как Россия,
  Да умирится же с тобой
  И побежденная стихия <…>

(Пушкин 1934, 3, 284-285).

 Во-вторых, замечание о "прекрасных стихах" "Олешкевича" очевидным образом перекликается с упоминанием о "бессмертных стихах" графа Хвостова:

   И Хвостов,
 Поэт, любимый небесами,
 Уж пел бессмертными стихами
 Несчастье невских берегов.

(Пушкин 1934, 3, 292).

Несмотря на то, что Пушкин, как известно, внимательно относился к примечаниям к собственным текстам, и без необходимости не допустил бы столь нарочитой переклички характеристик, казалось бы, заведомо несопоставимых поэтов, можно было бы счесть его делом случайным: слишком неожиданна возникающая параллель между графоманом и гениальным поэтом. Однако вряд ли мы имеем дело со случайностью: в "Олешкевиче" слишком многое находит соответствия в помянутой "песне" Хвостова, т.е. в его "Послании к N.N. о наводнении Петрополя бывшем 1824 года 7 ноября". Приведем некоторые "параллельные" места.

Во-первых, у Мицкевича и Хвостова сходным образом характеризуются атмосферные явления накануне / в день наводнения. Хвостов:

  В частицах мелких пыль от влаги над рекой
  Слилася в воздухе густою вскоре мглой

(Хвостов 1999, 149).

Мицкевич:

  I dym rzekami po ulicach płynął,
  Zmieszany z parą ciepłą i wilgotną;
  Śnieg zaczął topnieć <…>

(Mickiewicz, III, 300; перевод: "И дым реками по улицам плыл, // Смешанный с теплым и влажным паром; Снег начал таять <…>").
 
Во-вторых, в обоих случаях воды реки / моря уподобляются живым существам; мало того, эти существа оказываются крылатыми и обладающими способностью "открыть челюсти" и "грызть удила". Хвостов:

  Владыка бурь восстал и сел на колесницу;
  <…>
  Вдруг море челюсти несытые открыло
  И быструю Неву, казалось, окрылило

(Хвостов 1999, 149).

Мицкевич:

  Słyszę! – tam! – wichry – już wytknęły głowy
  Z polarnych lodów, jak morskie straszydła;
  Już sobie z chmury porobili skrzydła,
  Wsiedli na falę, zdjęli jej okowy;
  Słyszę! – już morska otchłań rozchełznana
  Wierzga i gryzie lodowe wędzidła <…>

(Mickiewicz, III, 304; перевод: "Слышу! – там! – вихри – уже подняли головы // Из полярных льдов, как морские страшилища; Уже из тучи сделали себе крылья, // Сели на волну, сняли с нее оковы; // Слышу! – уже разверзшаяся бездна морская // Брыкается и грызет ледяные удила").

В-третьих, в обоих случаях с темой наводнения связывается стук молотов; правда, у Хвостова он, так сказать, созидательный, связан с темой обуздания стихии, а у Мицкевича, наоборот, с ее освобождением:

  Вулкана древнего по-прежнему потомки,
  С железом ратуя, взялись за крепкий млат

(Хвостов 1999, 152); ср.:

  Już! – jeszcze jeden, jeden łańcuch trzyma –
  Wkrótce rozkują – słyszę młotów kucie <…>

(Mickiewicz, III, 304; перевод: "Уже! – еще одна, одна цепь держит - // Скоро разкуют – слышу удары молотов"). В скобках заметим, что в сознании Пушкина связь мотива водной стихии с мотивом молота, несомненно, ассоциировалась с поэзией XVIII века, в частности, с державинским "Водопадом", ср.:

  Седая пена по брегам
  Лежит буграми в дебрях темных;
  Стук слышен млатов по ветрам,
  Визг пил и стон мехов подъемных:
  О водопад! в твоем жерле
  Все утопает в бездне, в мгле!

(Державин 1987, 111).

Эти переклички, разумеется, не предусмотренные Мицкевичем, и обыгрывает Пушкин, сходным образом отзываясь о послании Хвостова и стихотворении Мицкевича. В этом контексте, кажется, проясняется смысл характеристики стихов Хвостова как "бессмертных": Пушкина можно понять так, что "бессмертие" Хвостову обеспечивает Мицкевич.

Вряд ли, однако, во всем этом можно усматривать попытку дискредитации Мицкевича: во-первых, пушкинская "эпиграмма" глубоко спрятана от глаз "непосвященных", а во-вторых, включена в довольно специфический игровой констекст. Дело в том, что в пушкинском кругу комические сопоставления с Хвостовым и его бессмертными творениями были делом обычным. Так, например, Вяземский (кстати сказать, также упомянутый в примечаниях к "Медному Всаднику") начинал свое письмо к Пушкину от 16 и 18 октября 1825 г. следующим образом:

  Ты сам Хвостова подражатель,
  Красот его любостяжатель,
  Вот мой, его, твой, наш навоз!
  Ум хорошо, а два так лучше,
  Зад хорошо, а три так гуще,
  И к славе тянется наш воз

(Пушкин, 13, 238).
 
Но так или иначе, "Отрывок" третьей части "Дзядов", будучи соотнесен со стихотворными упражнениями Хвостова, оказывался в контексте русской одической традиции, причем не столько XIX, сколько XVIII столетия: Хвостов, как известно, надолго пережил свое время. В этой связи чрезвычайно важно, что в пятом примечании к "Медному Всаднику" стихи польского поэта уже прямо соотнесены со стихами В.Г.Рубана, чья литературная репутация в принципе мало чем отличалась от хвостовской: "Смотри описание памятника в Мицкевиче. Оно заимствовано из Рубана – как замечает сам Мицкевич" (Пушкин 1934, 3, 296). Это примечание относится к следующим стихам "Медного Всадника":

  Евгений взрогнул. Прояснились
  В нем страшно мысли. Он узнал
  И место, где потоп играл,
  Где волны хищные толпились,
  Бунтуя злобно вкруг него,
  И львов, и площадь, и того,
  Кто неподвижно возвышался
  Во мраке медною главой,
  Того, чьей волей роковой
  Над морем город основался…
  Ужасен он в окрестной мгле!
  Какая дума на челе!
  Какая сила в нем сокрыта!
  А в сем коне какой огонь!
  Куда ты скачешь, гордый конь,
  И где опустишь ты копыта?
  О мощный властелин судьбы!
  Не так ли ты, над самой бездной,
  На высоте, уздой железной,
  Россию поднял на дыбы? 

(Пушкин 1934, 3, 294).

Смысл этого примечания, по крайней мере, не вполне ясен. Действительно, в "Памятнике Петру Великому" есть стихи, представляющие собой неточный и очень похожий на пародию пересказ "Надписи к камню, назначенному для подножия статуи Петра Великого" (1770) В.Г.Рубана:

 Po grunt dla niego posłano za morze.
 Posłano wyrwać z finlandzkich nadbrzeży
 Wzgórek granitu; ten na Pani słowo
 Płynie po morzu i po lądzie bieży,
 I w mieście pada na wznak przed carową.

(Mickiewicz, III, 281-282; перевод: "За основанием для него <т.е. памятника Петру I> послали за море. // Послали вырвать из финляндских берегов // Пригорок гранитный; он по Государыни слову // Плывет по морю и по земле бежит, // И в городе падает навзничь перед царицей"). К последнему из этих стихов Мицкевич добавляет примечание: "Ten wiersz jest tłumaczony z rosyjskiego poety, którego nazwiska nie pomnę" (Mickiewicz, III, 314; перевод: "Это стихотворение <т.е. этот фрагмент> переведено из русского поэта, имени которого я не помню"). Ср. у Рубана:

  Колосс Родийский, днесь смири свой гордый вид!
  И нильски здания высоких пирамид,
  Престаньте более считаться чудесами!
  Вы смертных бренными соделаны руками.
  Нерукотворная здесь Росская гора,
  Вняв гласу Божию из уст Екатерины,
  Прешла во град Петров чрез Невские пучины
  И пала под стопы Великого Петра!

(цит. по изд.: Пушкин 1978, 270).

Стихи Мицкевича, конечно, не являются переводом в точном смысле этого слова: это, скорее, пересказ, причем сделанный по памяти и потому неточный в некоторых деталях; мало того, этот пересказ по сути дела является и полемикой с текстом-источником. В самом деле, если Рубан называет эту водоплавающую гору "Росской", то Мицкевич, стремясь всячески  подчеркнуть экспансионизм Российской империи, говорит о финском ее происхождении.
 
Если Мицкевич не помнит (или не считает нужным вспоминать) имя Рубана, то Пушкин его называет; здесь, собственно, комментатор "Медного Всадника" и сталкивается со значительными трудностями. В самом деле, по крайней мере не вполне понятно, зачем, собственно, Пушкин ссылается на этот "перевод" Мицкевича из Рубана: к приведенным выше стихам из "Медного Всадника" "перевод" этот, или, если воспользоваться словами Пушкина, это "заимствование", отношения не имеет. Мало того, "описание памятника в Мицкевиче" вовсе не сводится к пересказу "Надписи" Рубана: этот пересказ-полемика занимает всего несколько строк. Между тем Пушкин объявляет все это "описание" заимствованием из Рубана. Зачем?  Очевидно, пушкинское примечание содержит некий "скрытый" смысл, который вовсе не сводится к "ссылке" на предшественника .
 
Все это понадобилось Пушкину по двум причинам. Во-первых, Пушкин демонстративно отказывается от авторства того пророчества о крушении русской государственности, которое приписал ему Мицкевич в "Памятнике Петру Великому" (см. об этом: Макогоненко 1974, 366; Тархов 1977, 58; Шварцбанд 1988, 88; ср.: Ивинский 1993, 100-101). Во-вторых, параллель Мицкевич – Рубан должна была как бы прояснить, сделать явной уже отмеченную выше параллель Мицкевич – Хвостов. "Высокий" стиль Мицкевича, насыщенный библеизмами, Пушкин соотносил с образцами (причем, конечно, далеко не лучшими) одической поэзии XVIII столетия, которая часто черпала вдохновение и образы в текстах Ветхого (преимущественно) и Нового заветов.
И противопоставил мицкевической интерпретации библейских текстов свою.

Впервые об этом написал, кажется, А.Е.Тархов, обративший внимание на связь текста "Медного Всадника" с книгой Иова:
"Даже самого беглого сравнения двух этих произведений достаточно, чтобы заметить, как "ложится" ситуация пушкинской поэмы на поэму библейскую. (Не останавливаемся специально на отдельных речениях в "Медном всаднике", которым находится прямая аналогия в "Книге Иова": пучина, "клокочущая котлом"; вопль о гибнущем крове и пище: "Где будет взять?!"; "терзающий сон"; "гул ужаса", раздающийся в ушах несчастного и др.). Вот так началось нежданное и страшное несчастье, выпавшее на долю Иова: был человек, далекий от зла, праведный и простой; думал он о том, чтобы, прожив счастливо жизнь, скончаться в гнезде своем. Но: чаял он добра – а пришло зло; надеялся на свет – пришла тьма. Мог ли знать он, что "уснет богачом, а встанет нищ; откроет глаза – и нет ничего! Ужасы настигнут его, как вода…" Трагическая метаморфоза, подобная этой, лежит в основе и "петербургской повести" Пушкина <…>. В описании Всадника, в самых кульминационных моментах, Пушкин настойчиво подчеркивает одну деталь <…>. В сцене наводнения: "Над возмущенною Невою Стоит с простертою рукою Кумир на бронзовом коне"; при второй встрече Евгения и Всадника: "Над огражденною скалою Кумир с простертою рукою Сидел на бронзовом коне"; и в момент преследования: "И, озарен луною бледной, Простерши руку в вышине, За ним несется Всадник Медный…" <…> В "Книге Иова" испытания, преследующие страдальца, ощущаются им как протянутая к нему рука неведомого Бога: "Палачом сделался Ты для меня и бьешь меня тяжелой рукой"; или "… сними с меня руку Твою и ужас Твой пусть не мучит меня"; наконец, фраза, которая могла бы быть одним из эпиграфов к "Медному всаднику": "Тяжела Его рука над стоном моим!" <…> Ропот Иова на "зиждителя мира" – это отчетливая параллель к мятежу Евгения против "строителя чудотворного", в простертой руке которого есть и "покров" тому, что им создано; а сверхчеловечески-грозное величие погони Всадника родственно по духу явлению "Бога в буре" в "Книге Иова"" (Тархов 1987, 288-289;).

Эта замечательная характеристика реминисценций из книги Иова в "Медном Всаднике" дополняется в работе А.Е.Тархова попыткой разъяснить спор Пушкина с Мицкевичем:
"У Мицкевича есть описание польского "мятежного пилигрима", который в Петербурге чувствует себя, как в тюрьме:

Он сжал кулак и вдруг расхохотался,
И, повернувшись к царскому дворцу,
Он на груди скрестил безмолвно руки,
И молния скользнула по лицу.
Угрюмый взгляд был тайной полон муки…
(Перевод В.Левика) 
Целый ряд фрагментов этих текстов входят в литературный подтекст "Отрывка" III части "Дзядов". Вполне вероятно, что Пушкин, соотнося "Отрывок" с русской одой XVIII века, стремился указать на то, что предложенная Мицкевичем интерпретация сакральных текстов не более основательна и глубока, чем опыты Хвостова и Рубана с его стремлением расслышать в голосе Екатерины II глас Божий.

 


Страница 1 - 1 из 4
Начало | Пред. | 1 2 3 4 | След. | КонецВсе

© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру