Последние дни Гоголя как духовная и научная проблема

3 марта 1852 года Иван  Сергеевич Тургенев писал Ивану Сергеевичу Аксакову: "...Скажу Вам без преувеличения, с тех пор, как я себя помню, ничего не произвело на меня такого впечатления, как смерть Гоголя <...> Эта страшная смерть – историческое событие – понятна не сразу; это тайна, тяжелая, грозная тайна – надо стараться ее разгадать... но ничего отрадного не найдет в ней тот, кто ее разгадает <...> Трагическая судьба России отражается на тех из русских, кои ближе других стоят к ее недрам – ни одному человеку, самому сильному духу, не выдержать в себе борьбу целого народа – и Гоголь погиб! Мне, право, кажется, что он умер, потому что решился, захотел умереть..." [1] .

Задача исследователя на основании достоверных документальных фактов восстановить картину последних дней жизни Гоголя, дать ответ на вопросы, без решения которых создание научной биографии писателя невозможно. В них концентрируются духовные, мировоззренческие, творческие проблемы.

Гоголь жил в Москве в доме графа Александра Петровича Толстого на Никитском бульваре. Он занимал переднюю часть нижнего этажа: две комнаты окнами на улицу (покои графа располагались наверху). Поэт и переводчик Николай Васильевич Берг вспоминал: "Здесь за Гоголем ухаживали как за ребенком, предоставив ему полную свободу во всем. Он не заботился ровно ни о чем. Обед, завтрак, чай, ужин подавались там, где он прикажет. Белье его мылось и укладывалось в комоды невидимыми духами, если только не надевалось на него тоже невидимыми духами. Кроме многочисленной прислуги дома служил ему, в его комнатах, собственный его человек, из Малороссии, именем Семен, парень очень молодой, смирный и чрезвычайно преданный своему барину. Тишина во флигеле была необыкновенная" [2] .

В начале 1852 года Гоголь еще готовит к печати собрание своих сочинений. Намеков на болезнь в это время не было. За девять дней до масленицы, то есть 25 января, Гоголя посетил Осип Максимович Бодянский. Он застал его за столом, на котором были разложены бумаги и корректурные листы. Гоголь пригласил Бодянского на воскресенье (27 января) к Ольге Федоровне Кошелевой (жившей неподалеку, на Поварской) слушать малороссийские песни. Однако встреча не состоялась.

26 января умерла после непродолжительной болезни Екатерина Михайловна Хомякова, тридцати пяти лет от роду, оставив семерых детей, человек Гоголю близкий и дорогой. Она была женой Алексея Степановича Хомякова и сестрой одного из ближайших друзей Гоголя, поэта Николая Языкова. Смерть эта тяжело отозвалась в душе Гоголя. Наутро, после первой панихиды, он сказал Хомякову: "Все для меня кончено" [3] . Тогда же, по свидетельству Степана Петровича Шевырева, друга и душеприказчика Гоголя, он произнес перед гробом покойной и другие слова: "Ничего не может быть торжественнее смерти. Жизнь не была бы так прекрасна, если бы не было бы смерти" [4] .

На следующий день, 28 января, Гоголь зашел к сестрам Аксаковым, жившим в ту зиму на Арбате, в Николо-Песковском переулке, – спросил, где похоронят Екатерину Михайловну. Получив ответ, что в Даниловском монастыре, возле брата Николая Михайловича, он, вспоминает Вера Сергеевна Аксакова, "покачал головой, сказал что-то об Языкове и задумался так, что нам страшно стало: он, казалось, совершенно перенесся мыслями туда и оставался в том же положении так долго, что мы нарочно заговорили о другом, чтоб прервать его мысли" [5] .

29 января, во вторник, состоялись похороны Хомяковой, на которые Гоголь не явился. Существует предположение, что в этот день он ездил в Преображенскую больницу для умалишенных, находившуюся в Сокольниках, к знаменитому московскому блаженному Ивану Яковлевичу Корейше. В записках доктора Алексея Терентьевича Тарасенкова (и только в них) упоминается об этой загадочной поездке, которую он относит ко времени после 7 февраля: "В один из следующих дней он поехал в Преображенскую больницу на извозчике. Подъехав к воротам больничного дома, он слез с санок, долго ходил взад и вперед у ворот, потом отошел от них, долгое время оставался в поле, на ветру, в снегу, стоя на одном месте, и, наконец, не входя во двор, опять сел в сани и велел ехать домой" [6] .
Тарасенков не сообщает источника этих сведений. Вероятнее всего предположить, что он получил их от графа Толстого. Об Иване Яковлевиче Корейше Гоголь мог узнать от многих лиц. В частности, 10 мая 1849 года (на другой день после празднования именин Гоголя), у Корейши побывал историк Михаил Петрович Погодин, который записал в своем дневнике: "Ездил в Преображенское смотреть Ивана Яковлевича. Примечательное явление. Как интересны приходящие. Некоторые особо. Я не спрашивал, но, может быть, он говорил нечто и на мой счет, впрочем, неясно" [7] .

Биографам Гоголя остался неизвестным факт посещения Корейши духовным отцом писателя протоиереем Матфеем Константиновским [8] . Об этом посещении рассказывает со слов самого отца Матфея архимандрит Михаил (Козлов) в своих записках, опубликованных сравнительно недавно. "Года два тому назад вздумал я, – говорил отец Матфей, – устроить придел во имя преподобного Дионисия, архимандрита Свято-Троицкой Сергиевой Лавры, в нашем Ржевском соборе, но средств к этому никаких не было. В это время по неожиданному случаю я вызван был в Москву, где по окончании своих дел, вздумал посетить Ивана Яковлевича, о котором много слыхал хорошего. На вопрос мой, будет ли успех в моем намерении устроить придел в соборе, он вместо ответа позвал к себе служителя и приказал ему принести маленький рассыпавшийся бочонок, что служитель немедленно и исполнил. Иван Яковлевич начал прилежно исправлять бочонок, который через несколько минут и был готов, так что как будто нисколько не был поврежден: дощечки, донышки и обручи были все на своем месте, ни одной щелочки было не видно. Исправленный бочонок он передал мне с сими словами: "На-ка, посмотри, ведь, кажется, хорош будет, не потечет".

После этого я ничего не слыхал от Ивана Яковлевича и возвратился в свой город Ржев. Находясь дома, при разговоре с одним благотворительным лицом, я объяснил ему свое намерение устроить новый предел. "Что же, это дело хорошее, начинайте, Бог вам поможет" – так мне ответил благотворительный собеседник и ушел из моего дома. Через несколько дней после этого разговора начали являться ко мне один по одному из богатых граждан, каждый со своим заявлением помогать доброму задуманному мною делу материальными средствами: один обещался пожертвовать кирпичи, другой – лесу, третий – написать иконы, четвертый устроить иконостас, а пятый заплатить за работу. И таким образом, без дальних хлопот с моей стороны, при Божией помощи и помощи благотворительных граждан наших, которых я и не просил о пособии, придел устроен был в прекрасном виде, как вы видите, через непродолжительное время. Значит, предсказание Ивана Яковлевича посредством собранного им рассыпанного бочонка сбылось со мною на самом деле, заключил покойный отец Матфей" [9] .

Доктор Тарасенков к рассказу о поездке Гоголя сделал примечание: "По случаю дурной погоды, он мог в такую прогулку простудиться; впрочем, начало и течение болезни не показывали простудного (острого) характера. <...> В Преображенской больнице находится один больной (Иван Яковлевич), признанный за помешанного; его весьма многие навещают, приносят ему подарки, испрашивают у него советов в трудных обстоятельствах жизни, берегут его письменные замечания и проч. Некоторые радуются, если он входит с ними в разговор; другие стыдятся признаться, что у него были <...> Зачем ездил Гоголь в Преображенскую больницу – Бог весть" [11] .

У Ивана Яковлевича Корейши бывали и люди высшего света, – их привлекала к нему его прозорливость. Не пришло ли и к Гоголю желание узнать волю Божию о себе через Божьего человека? И вот он поехал, а в последнюю минуту убоялся (страшной могла оказаться правда).

30 января Гоголь в своем приходе заказал панихиду по Екатерине Михайловне. Дом графа Толстого относился к приходу церкви Преподобного Симеона Столпника, что на Поварской. После панихиды он зашел к Аксаковым, сказал, что ему стало легче. "Но страшна минута смерти", – добавил он. "Почему же страшна? – возразил кто-то из Аксаковых. – Только бы быть уверену в милости Божией к страждущему человеку, и тогда отрадно думать о смерти". – "Ну, об этом надобно спросить тех, кто перешел через эту минуту" [12] , – сказал он.

На вопрос, почему его не видели на похоронах Хомяковой, Гоголь ответил: "Я не был в состоянии". "Вполне помню, – рассказывает Вера Сергеевна Аксакова, – он тут же сказал, что в это время ездил далеко. – Куда же? – В Сокольники. – Зачем? – спросили мы с удивлением. – Я отыскивал своего знакомого, которого, однако же, не видал" [12] .

1 февраля, в пятницу, Гоголь – у обедни в своей приходской церкви (Родительская суббота мясопустной недели в том году приходилась на 2 февраля – праздник Сретения Господня, поэтому поминовение усопших было перенесено на пятницу). После обедни он снова заходит к Аксаковым, хвалит свой приход и священника (отца Алексия Соколова, впоследствии протопресвитера Храма Христа Спасителя). "Видно было, что он находился под впечатлением этой службы, – вспоминала Вера Сергеевна Аксакова, – мысли его были все обращены к тому миру".

Разговор зашел о Хомякове. Вера Сергеевна заметила, что Алексей Степанович напрасно выезжает, потому что многие скажут, что он не любил своей жены. Гоголь возразил: "Нет, не потому, а потому, что эти дни он должен был бы употребить на другое; это говорю не я, а люди опытные. Он должен был бы читать теперь Псалтирь, это было бы утешением для него и для души жены его. Чтение Псалтири имеет значение, когда читают его близкие, это не то, что раздавать читать его другим" [13] .

3 февраля, в воскресенье, Гоголь опять у обедни в своем приходе, оттуда пешком идет к Аксаковым, снова хвалит священника и всю службу, жалуется на усталость. "В его лице, – вспоминала Вера Сергеевна, – точно было видно утомление, хотя и светлое, почти веселое выражение". Гоголь снова заговорил о Псалтири. "Всякий раз как иду к вам, – сказал он, – прохожу мимо Хомякова дома и всякий раз, и днем и вечером, вижу в окне свечу, теплящуюся в комнате Екатерины Михайловны (там читают Псалтирь)" [14] .

Екатерина Михайловна Хомякова была весьма примечательной личностью в кругу московских славянофилов. Происходила она из старинного рода симбирских дворян Языковых. Рано оставшись без отца, она жила с матерью, которая вела уединенный образ жизни. В книге "Великое в малом" Сергей Нилус рассказывает, что Екатериной Михайловной в ранней молодости был увлечен Николай Александрович Мотовилов ("служка Божией Матери и Серафимов", как он впоследствии себя называл). Она привлекла его прежде всего свойствами своей высокорелигиозной души. На вопрос о ней преподобного Серафима, Саровского чудотворца, Мотовилов отвечал: "Она хоть и не красавица в полном смысле этого слова, но очень миловидна. Но более всего меня в ней прельщает что-то благодатное, божественное, что просвечивается в лице ее" [15] .

И далее, в ответ на расспросы старца, он рассказал: "Отец ее, Михаил Петрович Языков, рано оставил ее сиротой, пяти или шести лет, и она росла в уединении при больной своей матери, Екатерине Александровне, как в монастыре – всегда читывала ей утренние и вечерние молитвы, и так как мать ее была очень религиозна и богомольна, то у одра ее часто бывали и молебны, и всенощные. Воспитываясь более десяти лет при такой боголюбивой матери, и сама она стала как монастырка. Вот это-то мне в ней более всего и в особенности нравится" [16] .

Надежда видеть Екатерину Михайловну своей женой не покидала Мотовилова вплоть до мая 1832 года, когда он сделал предложение (и получил окончательный отказ), – и это несмотря на предсказание преподобного Серафима, что он женится на крестьянке.

В 1836 году Екатерина Михайловна вышла замуж за Алексея Степановича Хомякова и вошла в круг его друзей. Среди них был и Гоголь, который вскоре стал с ней особенно дружен. Издатель журнала "Русский Архив" Петр Бартенев, не раз встречавший его у Хомяковых, свидетельствует, что "по большей части он уходил беседовать с Екатериною Михайловною, достоинства которой необыкновенно ценил" [17] . Дочь Алексея Степановича Мария со слов отца передавала, что Гоголь, не любивший много говорить о своем пребывании в Святой Земле, одной Екатерине Михайловне рассказывал, что он там чувствовал.

Едва ли когда-нибудь можно будет до конца понять, почему смерть Екатерины Михайловны произвела такое сильное впечатление на Гоголя. Несомненно, что это было потрясение духовное. Нечто подобное произошло и в жизни Хомякова. Об этом мы можем судить по запискам Юрия Федоровича Самарина, которые священник отец Павел Флоренский называл документом величайшей биографической важности: "Это чуть ли не единственное свидетельство о внутренней жизни Хомякова, притом о наиболее тонких движениях его души, записанное другом и учеником и вовсе не предназначавшееся для печати" [18] . Остановимся на данном свидетельстве, чтобы уяснить, какое значение смерть жены имела для Хомякова.

"Узнав о кончине Екатерины Михайловны, – рассказывает Самарин, – я взял отпуск и, приехав в Москву, поспешил к нему (Хомякову. – В. В.). Когда я вошел в его кабинет, он встал, взял меня за обе руки и несколько времени не мог произнести ни одного слова. Скоро, однако, он овладел собою и рассказал мне подробно весь ход болезни и лечения. Смысл рассказа его был тот, что Екатерина Михайловна скончалась вопреки всем вероятностям вследствие необходимого стечения обстоятельств: он сам ясно понимал корень болезни и, зная твердо, какие средства должны были помочь, вопреки своей обыкновенной решительности усомнился употребить их. Два доктора, не узнав болезни, которой признаки, по его словам, были очевидны, впали в грубую ошибку и превратным лечением произвели болезнь новую, истощив все силы организма. Он все это видел и уступил им <...> Выслушав его, я заметил, что все кажется ему очевидным теперь, потому что несчастный исход болезни оправдал его опасения и вместе с тем изгладил из его памяти все остальные признаки, на которых он сам, вероятно, основывал надежду на выздоровление. <...> Тут он остановил меня, взяв меня за руку: "Вы меня не поняли: я вовсе не хотел сказать, что легко было спасти ее. Напротив, я вижу с сокрушительной ясностью, что она должна была умереть для меня, именно потому, что не было причины умереть. Удар был направлен не на нее, а на меня. Я знаю, что ей теперь лучше, чем было здесь, да я-то забывался в полноте своего счастья. Первым ударом я пренебрег; второй – такой, что его забыть нельзя". Голос его задрожал, и он опустил голову; через несколько минут он продолжал: "Я хочу вам рассказать, что со мною было. Тому назад несколько лет я пришел домой из церкви после причастия и, развернув Евангелие от Иоанна, я напал на последнюю беседу Спасителя с учениками после Тайной вечери. По мере того, как я читал, эти слова, из которых бьет живым ключом струя безграничной любви, доходили до меня все сильнее и сильнее, как будто кто-то произносил их рядом со мною. Дойдя до слов: "вы друзи мои есте" [19] , я перестал читать и долго вслушивался в них. Они проникали меня насквозь. На этом я заснул. На душе сделалось необыкновенно легко и светло. Какая-то сила подымала меня все выше и выше, потоки света лились сверху и обдавали меня; я чувствовал, что скоро раздастся голос. Трепет проникал по всем жилам. Но в одну минуту все прекратилось; я не могу передать вам, что со мною сделалось. Это было не привидение, а какая-то темная непроницаемая завеса, которая вдруг опустилась передо мною и разлучила меня с областью света. Что на ней было, я не мог разобрать; но в то же мгновение каким-то вихрем пронеслись в моей памяти все праздные минуты моей жизни, все мои бесплодные разговоры, мое суетное тщеславие, моя лень, мои привязанности к житейским дрязгам. Чего тут не было! Знакомые лица, с которыми Бог знает почему сходился и расходился, вкусные обеды, карты, бильярдная игра, множество таких вещей, о которых, по-видимому, никогда я не думаю и которыми, казалось мне, я нисколько не дорожу. Все это вместе слилось в какую-то безобразную массу, налегло на грудь и придавило меня к земле. Я проснулся с чувством сокрушительного стыда. В первый раз почувствовал я себя с головы до ног рабом жизненной суеты. Помните, в отрывках, кажется, Иоанна Лествичника эти слова: "Блажен, кто видел ангела; сто крат блаженнее, кто видел самого себя" [20] . Долго я не мог оправиться после этого урока, но потом жизнь взяла свое. Трудно было не забыться в той полноте невозмутимого счастья, которым я пользовался. Вы не можете понять, что значит эта жизнь вдвоем. Вы слишком молоды, чтобы оценить ее". Тут он остановился и несколько времени молчал, потом прибавил: "Накануне ее кончины, когда уже доктора повесили головы и не оставалось никакой надежды на спасение, я бросился на колени перед образом в состоянии, близком к исступлению, и стал не то что молиться, а испрашивать ее от Бога. Мы все повторяем, что молитва всесильна, но сами не знаем ее силы, потому что редко случается молиться всею душой. Я почувствовал такую силу молитвы, какая могла бы растопить все, что кажется твердым и непроходимым препятствием: я почувствовал, что Божие всемогущество, как будто вызванное мною, идет навстречу моей молитве и что жизнь жены может быть мне дана. В эту минуту черная завеса опять на меня опустилась, повторилось, что уже было со мною в первый раз, и моя бессильная молитва упала на землю! Теперь вся прелесть жизни для меня утрачена. Радоваться жизни я не могу. <...> Остается исполнить мой урок. Теперь, благодаря Богу, не нужно будет самому себе напоминать о смерти, она пойдет со мной неразлучно до конца".

"Я записал, – продолжает Самарин, – этот рассказ от слова до слова, как он сохранился в моей памяти; но, перечитав его, я чувствую, что не в состоянии передать того спокойно сосредоточенного тона, которым он говорил со мной. Слова его произвели на меня глубокое впечатление именно потому, что именно в нем одном нельзя было предположить ни тени самообольщения. Не было в мире человека, которому до такой степени было противно и несвойственно увлекаться собственными ощущениями и уступить ясность сознания нервическому раздражению. Внутренняя жизнь его отличалась трезвостью, – это была преобладающая черта его благочестия. Он даже боялся умиления, зная, что человек слишком склонен вменять себе в заслугу каждое земное чувство, каждую пролитую слезу; и когда умиление на него находило, он нарочно сам себя обливал струею холодной насмешки, чтобы не давать душе своей испаряться в бесплодных порывах и все силы ее опять направить на дела. Что с ним действительно совершалось все, что он мне рассказал, что в эти две минуты его жизни самопознание его озарилось откровением свыше, – в этом я так же уверен, как и в том, что он сидел против меня, что он, а не кто другой говорил со мною.

Вся последующая его жизнь объясняется этим рассказом. Кончина Екатерины Михайловны произвела в ней решительный перелом. Даже те, которые не знали его очень близко, могли заметить, что с сей минуты у него остыла способность увлекаться чем бы то ни было, что прямо не относилось к его призванию. Он уже не давал себе воли ни в чем. По-видимому он сохранял свою прежнюю веселость и общительность, но память о жене и мысль о смерти не покидали его. <...> Жизнь его раздвоилась. Днем он работал, читал, говорил, занимался своими делами, отдавался каждому, кому до него было дело. Но когда наступала ночь и вокруг него все улегалось и умолкало, начиналась для него другая пора. <...> Раз я жил у него в Ивановском. К нему съехалось несколько человек гостей, так что все комнаты были заняты и он перенес мою постель к себе. После ужина, после долгих разговоров, оживленных его неистощимою веселостью, мы улеглись, погасили свечи, и я заснул. Далеко за полночь я проснулся от какого-то говора в комнате. Утренняя заря едва-едва освещала ее. Не шевелясь и не подавая голоса, я начал всматриваться и вслушиваться. Он стоял на коленях перед походной своей иконой, руки были сложены крестом на подушке стула, голова покоилась на руках. До слуха моего доходили сдержанные рыдания. Это продолжалось до утра. Разумеется, я притворился спящим. На другой день он вышел к нам веселый, бодрый, с обычным добродушным своим смехом. От человека, всюду его сопровождавшего, я слышал, что это повторялось почти каждую ночь..." [21] .
Но вернемся к обстоятельствам последних дней жизни Гоголя. Мемуаристы отмечали, что в смерти Екатерины Михайловны он увидел как бы некое предвестие для себя. "Он еще имел дух утешать овдовевшего мужа, – писал Тарасенков, – но с этих пор сделалась приметна его наклонность к уединению; он стал дольше молиться, читал у себя Псалтирь по покойнице" [22] . "Смерть моей жены и мое горе сильно его потрясли, – вспоминал Хомяков, – он говорил, что в ней для него снова умирают многие, которых он любил всей душою..." [23] .

После кончины Екатерины Михайловны Гоголь постоянно молился. "Между тем, как узнали мы после, – рассказывал Шевырев, – большую часть ночей проводил он в молитве, без сна" [24] . По словам Пантелеимона Александровича Кулиша, первого биографа Гоголя, "во все время говенья и прежде того – может быть, со дня смерти г-жи Хомяковой – он проводил большую часть ночей без сна, в молитве" [25] .

Незадолго до своей кончины Гоголь на отдельном листке начертал крупным, как бы детским почерком: "Как поступить, чтобы признательно, благодарно и вечно помнить в сердце моем полученный урок? И страшная История Всех событий Евангельских...". Биографы гадают, что может означать данная запись. "К чему относились эти слова, – замечал Шевырев, – осталось тайной" [26] . Самарин говорил, что строки, написанные Гоголем перед кончиной, указывают на какое-то полученное им свыше откровение. Как знать, не идет ли здесь речь об уроке, сродни тому, который получил Хомяков?..

 

Теперь вновь продолжим нашу хронику последних дней жизни Гоголя. Он еще занимается чтением корректур, но в начале масленицы в нем замечают нечто тревожное. В понедельник, 4 февраля, он заехал к Шевыреву, чтобы сказать, что "некогда ему теперь заниматься корректурами". Степан Петрович и его жена, Софья Борисовна, заметили перемену в его лице и спросили, что с ним. Он отвечал, что "дурно себя чувствовал и кстати решился попоститься и поговеть" (11 февраля начинался Великий пост). "Зачем же на масленой?" – спросил его Шевырев. – "Так случилось, – отвечал он, – ведь и теперь Церковь читает уже: "Господи, Владыко живота моего!" и поклоны творятся".

5 февраля Гоголь пожаловался посетившему его Шевыреву на "расстройство желудка и на слишком сильное действие лекарства, которое ему дали". В тот же день он едет к своему духовнику, с которым познакомился еще в 1842 году, когда по приезде из-за границы жил у Погодина, в приходскую церковь Преподобного Саввы Освященного на Девичьем поле известить, что говеет, и с просьбой назначить день, когда можно приобщиться. Тот поначалу советовал дождаться первой недели поста, но потом согласился и назначил четверг, то есть ближайшую Божественную Литургию, так как в среду на масленой ее служить не положено. Вечером того же дня Гоголь провожал на станцию железной дороги гостившего у графа Толстого ржевского священника Матфея Константиновского. С этих пор он прекратил всякие литературные занятия.

К концу пребывания отца Матфея в Москве Гоголь решает говеть, то есть готовиться к принятию Святых Христовых Таин. Начиная с 5 февраля он почти ничего не ест, большую часть ночей проводит в молитве. Доктор Тарасенков пишет в своих записках: "Масленицу он посвятил говенью; ходил в церковь, молился весьма много и необыкновенно тепло; от пищи воздерживался до чрезмерности, за обедом употреблял несколько ложек капустного рассола или овсяного супа на воде. Когда ему предлагали кушать что-нибудь другое, он отказывался болезнью, объясняя, что чувствует что-то в животе, что кишки у него перевертываются, что это болезнь его отца, умершего в такие же лета, и притом оттого, что его лечили. Трудно решить, сколько правды было в его словах; однако, легко можно себе представить, что при такой внезапной перемене образа жизни он действительно становился болен. Впрочем, в это время болезнь его выражалась только одною слабостью, и в ней не было заметно ничего важного..." [27] .

Тарасенков едва ли прав, говоря о том, что Гоголь резко изменил образ жизни (с его слов об этом писали потом и другие). Гоголь был православным человеком, исполняющим церковные обряды, и это было далеко не первое его говенье. Сомнение вызывает также следующее место из записок Тарасенкова: "Переменять свойство и количество пищи он не мог без вреда для своего здоровья: по собственному его уверению, при постной пище он чувствовал себя слабым и нездоровым. "Нередко я начинал есть постное по постам (говорил он мне), но никогда не выдерживал: после нескольких дней пощения я всякий раз чувствовал себя дурно и убеждался, что мне нужна пища питательная". (Эти слова были ответом на мое признание, что я делаюсь неспособным к хорошему исполнению своих обязанностей, если некоторое время употребляю постную пищу)" [28] .

Из слов Тарасенкова с несомненностью следует только то, что сам он не постился в дни, определенные для этого Церковью. В отношении Гоголя его суждение принять за правду никак нельзя. Лев Иванович Арнольди свидетельствует, что Гоголь был необыкновенно строг к себе и боролся со своими слабостями. Так, в Италии он "сам бегал на кухню и учился приготовлять макароны. А между тем очень редко позволял себе такие увлечения и был в состоянии довольствоваться самою скудною пищей и постился иногда как самый строгий отшельник, а во время говенья почти ничего не ел" [29] .

Всеволод Чаговец, наиболее авторитетный специалист начала ХХ века по семейным делам Гоголя, пишет, что Николай Васильевич не превосходил набожностью своих родных и только в отношении соблюдения поста держался несколько иного взгляда. "В постные дни, когда в деревнях готовились разнообразные постные блюда, различные винегреты и тому подобное, он даже иногда бывал недоволен. "Какой же это пост, когда все объедаются еще хуже, чем в обыкновенные дни?" – говорил он, отодвигая подальше блюдо с какою-нибудь заманчивой постной пищей..." [30] .

7 февраля рано поутру Гоголь едет в свою бывшую приходскую церковь, исповедуется и причащается там. Погодин со слов священника свидетельствует, что перед принятием Святых Даров, за обеднею, он пал ниц и много плакал. Был уже слаб и почти шатался [31] .

Вечером того же дня (в четверг 7 февраля) Гоголь снова возвращается в ту же церковь и просит священника отслужить благодарственный молебен, упрекая себя, что забыл исполнить это поутру. Из церкви он заехал к жившему по соседству Погодину, который также заметил перемену в нем. На вопрос, что с ним, отвечал: "Ничего, я нехорошо себя чувствую". Просидев несколько минут, он встал – в комнате находились посторонние – и сказал, что зайдет к домашним, но остался у них еще менее.

Княжна Варвара Николаевна Репнина-Волконская вспоминает, что последний раз видела Гоголя в четверг на масленой, то есть 7 февраля. "Он был ясен, но сдержан, – рассказывает она, – и всеми своими мыслями обращен к смерти; глаза его блистали ярче, чем когда-либо, лицо было очень бледно. За эту зиму он очень похудел, но настроение духа его не заключало в себе ничего болезненного; напротив, оно было ясным, более постоянно, чем прежде. Мысль, что мы его скоро потеряем, была так далека от нас; а между тем тон, с каким он прощался, на этот раз показался нам необычайным, и мы между собою заметили это, не догадываясь о причине. Ее разъяснила нам его смерть" [32] .

В ночь с 8 на 9 февраля после продолжительной молитвы на коленях перед образом Гоголь уснул на диване без постели и во сне слышал некие голоса, говорившие ему, что он умрет. В тревоге он призвал приходского священника и хотел собороваться маслом, но когда тот пришел, Гоголь уже успокоился и решил отложить совершение таинства.

На следующий день, в субботу он едет к Хомякову, у которого не был с 27 января. "В субботу на масленице, – пишет Погодин, – он посетил также некоторых своих знакомых. Никакой особенной болезни не было в нем заметно, не только опасности; а в задумчивости его, молчаливости не представлялось ничего необыкновенного" [33] .

В Прощеное воскресенье, 10 февраля, Гоголь просит графа Толстого передать свои рукописи святителю Филарету, митрополиту Московскому, чтобы тот определил, что нужно печатать, а чего не следует. Граф не принял бумаг, опасаясь утвердить в нем мысль о смерти. С этого дня Гоголь перестал выезжать из дому.

В понедельник первой недели поста в доме графа (на верхней половине) служили Великое повечерие. Гоголь едва смог подняться наверх по ступеням, однако отстоял всю службу. День он провел почти без пищи, ночь – в молитве со слезами. Граф Толстой, видя, как все это изнуряет Гоголя, прекратил у себя богослужения.

В ночь с 11 на 12 февраля, в третьем часу, Гоголь будит своего слугу Семена, велит ему бесшумно подняться на второй этаж, где располагались печные задвижки, растопить печь в кабинете и затем сжигает бумаги. Наутро он (по запискам доктора Тарасенкова) говорит графу Толстому: "Вот что я сделал! Хотел было сжечь некоторые вещи, давно на то приготовленные, а сжег все. Как лукавый силен, вот он до чего меня довел. А я было думал разослать на память друзьям по тетрадке: пусть бы делали, что хотели" [34] .

Физическое состояние Гоголя в эти дни резко ухудшается: очевидцы заметили в нем усталость, вялость и даже изнеможение – отчасти следствие обострения болезни, отчасти действие поста. Со слов графа Толстого известно, что Гоголь принимал пищу два раза в день: утром хлеб или просфору, которую запивал липовым чаем, вечером – кашицу, саго или чернослив. Но всего очень понемногу [35] .

14 февраля, в четверг Гоголь, по свидетельству Хомякова, сказал: "Надобно меня оставить, я знаю, что должен умереть" [36] .

В эти же дни Гоголь делает распоряжения графу Толстому насчет своего крепостного слуги Семена и рассылает деньги "бедным и на свечки". Средства, которые будут выручены от последнего издания его сочинений, он незадолго до этого просил раздать неимущим.

16 февраля, в субботу, Гоголя посетил доктор Тарасенков (впервые за время болезни) и убеждал его подчиниться указаниям врачей. Гоголь отвечал вяло, но внятно и с полной уверенностью: "Я знаю, врачи добры: они всегда желают добра". При этом ничем не выразил готовности следовать совету Тарасенкова. "Он смотрел как человек, для которого все задачи разрешены, всякое чувство замолкло, всякие слова напрасны..." [37] .

В этот день Гоголь, по свидетельству графа Толстого, приобщился Святых Таин [38] . Древний христианский обычай причащаться в субботу первой седмицы Великого поста издавна существовал на Руси (он связан с празднованием памяти святого великомученика Феодора Тирона, которое всегда совершается в этот день).

Граф Толстой стремился употребить все возможное для исцеления больного: просил Московского гражданского губернатора Ивана Васильевича Капниста, которого Гоголь любил и уважал, уговорить его послушаться указаний медиков; ездил к святителю Филарету, митрополиту Московскому, и рассказал ему об опасной болезни Гоголя. Владыка велел передать, что "сама Церковь повелевает в недугах предаться воле врача". Но ничего не помогло.

Утром 18 февраля, в понедельник, отец Иоанн Никольский предложил Гоголю собороваться священным елеем, исповедаться и причаститься. Тот согласился с радостью. Все положенные на соборовании Евангелия он выслушал "в полной памяти, держа в руках свечу, проливая слезы" [38] .

В этот день Гоголь, по свидетельству доктора Тарасенкова, слег в постель и больше уже не вставал. К нему приглашали знаменитейших московских докторов, но он наотрез отказывался лечиться. "Трудно было предпринять что-нибудь с человеком, – вспоминал Тарасенков, – который в полном сознании отвергает всякое лечение". Как и в прежние годы, Гоголь был твердо убежден, что жизнь его в руках Господа, а не в руках врачей. "Ежели будет угодно Богу, чтобы я жил еще, – буду жив..." – говорил он.

19 февраля, во вторник, Гоголя посетил доктор Тарасенков. Гоголь лежал на диване, в халате, в сапогах, отвернувшись лицом к стене, с закрытыми глазами; в руках у него были четки. Приехал профессор Аркадий Альфонский, который предложил магнетизирование, чтобы покорить волю больного и заставить его принимать пищу. Приехали также доктора Александр Овер и Константин Сокологорский. Последний пытался делать пассы, но Гоголь в это время читал про себя Иисусову молитву, и магнетизирование не удалось.

Граф Толстой, видя критическое положение, созвал консилиум, который подтвердил диагноз профессора Овера, что у Гоголя менингит, и принял решение лечить его насильно. Врачи действовали следующим образом: больного сажали в теплую ванну и обливали холодной водой; ставили к носу пиявки, тело обкладывали горчичниками. С Гоголем обращались как "с сумасшедшим", как "с человеком, не владеющим собою". Об этом рассказывает, например, в своих записках доктор Тарасенков.

Насильственное лечение, вероятно, ускорило смерть Гоголя. Последнюю ночь он был уже в беспамятстве. Елизавета Фоминична Вагнер, теща Погодина, на руках которой Гоголь скончался, свидетельствует: "...по-видимому, он не страдал, ночь всю был тих, только дышал тяжело; к утру дыхание сделалось реже и реже, и он как будто уснул..." [40] .

21 февраля, в четверг около восьми утра, Гоголь преставился о Господе. Последними его словами, сказанными в полном сознании, были: "Как сладко умирать!" Доктор Тарасенков, прибывший через два часа после смерти Гоголя, писал об увиденном: "Нельзя вообразить, чтобы кто-нибудь мог терпеливее его сносить все врачебные пособия, насильно ему навязываемые; лицо умершего выражало не страдание, а спокойствие, ясную мысль, унесенную с собою за гроб" [41] .

Накануне, часу в одиннадцатом, Гоголь громко произнес: "Лестницу, поскорее, давай лестницу!.." Подобные же слова о лестнице сказал перед смертью святитель Тихон Задонский, один из любимых духовных писателей Гоголя, сочинения которого он перечитывал неоднократно.

Смерть Гоголя породила множество толков. Широко распространено мнение, что он уморил себя голодом. На этом настаивал еще Н. Г. Чернышевский на основании воспоминаний доктора Тарасенкова. Современные исследователи делают попытки подвести под это предположение научный фундамент. Так, известный богослов и историк Церкви Антон Карташев в недавно переизданной у нас книге "Вселенские соборы" пишет, что Гоголь "покаянно отверг все плотское и уморил себя голодом в подвиге спиритуализма" [42] . Литературовед Михаил Вайскопф в своей книге "Сюжет Гоголя" утверждает, что смерть писателя "была типичным замаскированным самоубийством гностика, разрывающего плотские узы" [43] .

Однако правильно понимаемый и исполняемый пост никак не может послужить причиной смерти человека. А то, что Гоголь понимал пост в церковном духе, неопровержимо свидетельствуют его выписки из творений святых отцов. Об этом же говорят и пометы на принадлежавшей ему Библии (хранящейся в Рукописном отделе Пушкинского Дома). "Пост не дверь к спасенью", – написал он карандашом на полях против слов святого апостола Павла: "Брашно же нас не поставляет пред Богом: ниже бо аще ямы, избыточествуем: ниже аще не ямы, лишаемся" ("Пища не приближает нас к Богу: ибо едим ли мы, ничего не приобретаем; не едим ли, ничего не теряем" 1 Кор. 8, 8).

Внутренняя жизнь Гоголя, под которой он понимал жизнь в Боге, велась скрыто от окружающих. Не имея собственного дома и живя все время на людях, он, конечно, часто вынужден был скрывать свое пощение, как это и заповедано Евангелием. Гоголь чувствовал себя как дома, по-видимому, только у графа Толстого. Бывая у тех знакомых, которые не придавали большого значения посту, Гоголь старался не смущать их. Именно в этом смысле, видимо, надо понимать его записку С. Т. Аксакову от 19 марта 1849 года: "Любезный друг Сергей Тимофеевич, имеют сегодня подвернуться вам к обеду два приятеля: Петр Михайлович Языков и я, оба греховодники и скоромники. Упоминаю об этом обстоятельстве по той причине, чтобы вы могли приказать прибавить кусок бычачины на одно лишнее рыло". На эту записку, например, ссылается доктор Тарасенков, говоря, что Гоголь любил "сытные мясные кушанья".

Известно, что именно 19 марта Гоголь отмечал свой день рождения, который, бывая в Москве, нередко проводил у Аксаковых. В 1849 году день этот приходился на Великий пост. Зная духовное устроение Гоголя, можно с уверенностью утверждать, что он не ел у Аксаковых в этот день бычачины, хотя и счел необходимым в шутливой форме заблаговременно предупредить друзей, чтобы они чувствовали себя свободно.

Отметим, что через несколько дней Гоголь должен был причаститься Святых Таин. 3 апреля 1849 года, в день Светлого Христова Воскресенья, он писал матери и сестрам Анне и Елизавете: "Христос воскрес! От всей души поздравляю вас всех с радостнейшим праздником. Я провел его, слава Богу, не без душевного веселия. Вероятно, и вы также были счастливы в этот день по мере того, как умела душа возрадоваться Воскресенью Того, Кто воскрешает всех, в Него верующих. Письмо ваше (от 19 марта) с поздравлением пришло ко мне в тот день, когда я удостоился приобщиться Св. Тайнам". Гоголь, по всей вероятности, причащался на Страстной неделе, скорее всего, в Великий четверг.

Само собой разумеется, что вкушение мяса Великим постом, за полторы недели до приобщения Святых Таин, недопустимо (это понятно даже для новоначальных). В выписках Гоголя из творений святых отцов и учителей Церкви находим следующее место о тех, кто причащается недостойно: "Таинство Евхаристии, принимаемое устами недостойных, вместо отпущения грехов их, вместо запечатления их к наследию небесному и вечному блаженству, вызывает на них праведный суд страшного Судии – Бога; и Пречистая Кровь Иисуса Христа в устах нечистых еще громче крови Авелевой вопиет к Богу об отмщении. Кому из вас, братия мои, не известны страшные поразительные опыты Божественного мщения на осквернителей святыни?.. В первенствующей Церкви видимым образом – болезнию или смертию казнь небесная отпечатлевалась на тех, которые, не быв достойными, приступали к Евхаристии. Сего ради, говорит Апостол, в вас мнози немощны и недужливы, и усыпают, то есть умирают, довольни (1 Кор. 11, 30)".

Доктор Тарасенков на протяжении своих записок не раз говорит о молитвенном устроении Гоголя в последние дни: "Свое пощение он не ограничивал одною пищею, но и сон умерял до чрезмерности; после ночной продолжительной молитвы он вставал рано и шел к заутрени..." [44] . Со слов того же Тарасенкова известно, что Гоголь почти до самой смерти не ложился в постель, а оставался в креслах: "Несмотря на свое убеждение, что постель будет для него смертным одром (почему он старался оставаться в креслах), в понедельник на второй неделе поста (то есть 18 февраля. – В. В.) он улегся, хотя в халате и сапогах, и уже более не вставал с постели" [45] .

Можно думать, однако, что Гоголь сидел в креслах не из страха умереть на постели. Скорее это было в некотором роде подражанием монашескому обычаю проводить ночной отдых не на ложе, а на стуле, то есть вообще сидя [46] . Павел Васильевич Анненков, рассказывая о пребывании вместе с Гоголем в Риме летом 1841 года, пишет в своих воспоминаниях: "Одно обстоятельство только тревожило меня, возбуждая при этом сильное беспокойное чувство, которое выразить я, однако же, не смел перед Гоголем, а именно тогдашняя его причуда – проводить иногда добрую часть ночи, дремля на диване и не ложась в постель. Поводом к такому образу жизни могла быть, во-первых, опасная болезнь, недавно им выдержанная и сильно напугавшая его, а во-вторых, боязнь обморока и замирания, которым он, как говорят, действительно был подвержен. Как бы то ни было, но открыть секрет Гоголя, даже из благодушного желания пособить ему, значило нанести глубочайшую рану его сердцу. Таким образом, Гоголь довольно часто, а к концу все чаще и чаще приходил в мою комнату, садился на узенький плетеный диван из соломы, опускал голову на руку и дремал долго после того, как я уже был в постели и тушил свечу. Затем переходил он к себе на цыпочках и так же точно усаживался на своем собственном соломенном диванчике вплоть до света, а со светом взбивал и разметывал свою постель для того, чтоб общая наша служанка, прибиравшая комнаты, не могла иметь подозрения о капризе жильца своего, в чем, однако же, успел весьма мало, как и следовало ожидать. Обстоятельство это, между прочим, хорошо поясняет то место в любопытной записке Ф. В. Чижова о Гоголе 1843 года, где автор касается апатических вечеров Н. М. Языкова, на которых все присутствующие находились в состоянии полудремоты и после часа молчания или редких отрывистых замечаний расходились, приглашаемые иногда ироническим замечанием Гоголя: "Не пора ли нам, господа, окончить нашу шумную беседу" <...> Вечера эти могли быть для Гоголя началом самой ночи, точно так же проводимой, только без друзей и разговоров" [47] .
Завершает мемуарист свой рассказ следующими словами: "Конечно, тут еще нельзя искать обыкновенных приемов аскетического настроения, развившегося впоследствии у Гоголя до необычайной степени, но путь для них был уже намечен".

Думается все-таки, что здесь было не начало, а уже некоторая полнота аскетического поведения Гоголя. Косвенным подтверждением этому могут служить упомянутые Анненковым воспоминания Федора Васильевича Чижова, общавшегося с Гоголем в Риме в 1843 году. Он, в частности, говорит: "В каком сильном религиозном напряжении была тогда душа Гоголя, покажет следующее. В то время одна дама, с которою я был очень дружен, сделалась сильно больна. Я посещал ее иногда по нескольку раз на день и обыкновенно приносил известия о ней в нашу беседу, в которой все ее знали – Иванов лично, Языков по знакомству ее с его родными, Гоголь понаслышке. Однажды, когда я опасался, чтоб у нее не было антонова огня в ноге, Гоголь просил меня зайти к нему. Я захожу, и он, после коротенького разговора, спрашивает: "Была ли она у святителя Митрофана?" – Я отвечал: "Не знаю". – "Если не была, скажите ей, чтоб она дала обет помолиться у его гроба [48] . Сегодняшнюю ночь за нее здесь сильно молился один человек, и передайте ей его убеждение, что она будет здорова. Только, пожалуйста, не говорите, что это от меня". По моим соображениям, этот человек, должно было, был сам Гоголь..." [49] .


 

После кончины Гоголя, в тот же день, прошел слух, что он сжег свои бумаги. Современники были уверены, что уничтожена рукопись второго тома "Мертвых душ". Была названа и дата сожжения – ночь с 11 на 12 февраля. Первым публично объявил о сожжении глав второго тома Погодин в своей некрологической статье: "Поутру он (Гоголь. – В. В.) сказал графу Т<олстому>: "Вообразите, как силен злой дух! Я хотел сжечь бумаги, давно уже на то определенные, а сжег главы "Мертвых душ", которые хотел оставить друзьям на память после моей смерти" [50] .

Но самого Погодина не было рядом с Гоголем в последние дни, он писал со слов графа Толстого. Перед публикацией Погодин послал ему рукопись статьи с запиской: "Вот что я набросал. Сделайте милость, граф, поправьте, дополните, сделайте, что угодно, – но только, прошу вас, поскорее: книга моего журнала должна выйти завтра. Мне показалось, совестно пройти молчанием – что мы за неучи – но я ничего не знаю и написал только, что вы рассказали. Так вы и окончите ваше доброе дело".

Граф Толстой, просмотрев рукопись, писал Погодину: "Думаю, что последние строки о действии и участии лукавого в сожжении бумаг можно и должно оставить (то есть оставить не напечатанными. – В. В.). Это сказано было мне одному без свидетелей: я мог бы об этом не говорить никому, и, вероятно, сам покойный не пожелал бы сказать это всем. Публика не духовник, и что поймет она об такой душе, которую и мы, близкие, не разгадали. Вот и еще замечание: последние строки портят всю трогательность рассказа о сожжении бумаг". Однако граф Толстой оговаривал, что он болен, и просил Погодина: "во всяком случае нисколько не останавливаться за моим мнением, которое есть мнение больного" [51] . Погодин и сам сомневался в целесообразности публикации этих строк, о чем сообщал в ответной записке графу, но все же поместил их.

Остается открытым вопрос, что именно сжег Гоголь перед смертью. Догадки современников и позднейших биографов разноречивы. Большинство считало, что погибла беловая редакция второго тома "Мертвых душ". Были и другие предположения: уничтожены "Размышления о Божественной Литургии" (над которыми Гоголь работал в последние годы жизни), политически опасные бумаги, – вплоть до версии, что Гоголь вовсе ничего не сжигал, а рукописи были спрятаны графом Толстым. Все эти гипотезы не имеют документального подтверждения, тем более что мы даже не знаем, закончил ли Гоголь второй том.

О втором томе как завершенной рукописи говорит доктор Тарасенков: ""Литургия" и "Мертвые души" были переписаны набело его (Гоголя. – В. В.) собственною рукою, очень хорошим почерком" [52] . Это сообщение, по сути, является единственным аргументом в пользу утверждения, что Гоголь сжег законченный второй том. На него ссылаются, например, комментаторы академического издания. Однако Тарасенков, как и все другие мемуаристы, основывался в первую очередь на рассказах графа Толстого: он не мог видеть воочию рукописей второго тома, поскольку был приглашен к Гоголю 13 февраля (то есть сразу после сожжения), а тот принял его только 16-го. Впрочем, Тарасенков и не говорит, что видел рукописи, – этого не могло быть уже потому, что Гоголь тщательно оберегал свои бумаги от постороннего взгляда.

Кстати, доктор Тарасенков не был, как иногда считают, домашним врачом Гоголя. Из записок архитектора и академика живописи Владимира Осиповича Шервуда явствует, что Тарасенков пользовал семью графа Толстого: "Он был, между прочим, доктором Толстых и следил последнее время за болезнью Гоголя, которую и описал в брошюре и где, между прочим, были ему сообщены и мною некоторые факты" . Как следует из собственных записок Тарасенкова, он видел Гоголя во время его предсмертной болезни всего три раза: 16, 19 и 20 февраля. До этого они были едва знакомы.

После смерти Гоголя разбиравшие его бумаги Капнист, граф Толстой и Шевырев обнаружили пять черновых тетрадей, заключавших в себе пять неполных глав второго тома: четыре начальные главы, датируемые 1849–1850 годами и первоначальный набросок одной из последних глав (условно называемой пятой) более раннего происхождения. Уцелевшие тетради имеют несколько слоев правки. В текст в разное время вносились исправления карандашом и чернилами, превратившие рукопись мало-помалу в черновик для последующей переписки. Вся дальнейшая работа Гоголя остается нам неизвестной. Ни одной рукописи, ни одного текста последней редакции, кроме незначительных отрывков, до настоящего времени не обнаружено.

Характерно, что в воспоминаниях современников, слушавших в чтении Гоголя второй том, речь идет почти исключительно о начальных главах, то есть о тех, которые мы знаем по сохранившимся черновикам. Известно, что до отъезда из Москвы в Васильевку летом 1850 года Гоголем были выправлены и переписаны набело три начальные главы, которые он читал знакомым. Примерно за полгода до этого он писал Плетневу: "Все почти главы соображены и даже набросаны, но именно не больше, как набросаны; собственно написанных две-три и только".

Больше всех Гоголь прочел Шевыреву: до седьмой включительно. Но это были, по всей видимости, только наброски, во всяком случае главы эти не были отделаны. 2 апреля 1852 года Шевырев писал двоюродной сестре Гоголя Марии Николаевне Синельниковой: "Из второго тома он читал мне <...> семь глав. Он читал их, можно сказать, наизусть, по написанной канве, содержа окончательную отделку в голове своей" [54] . Это чтение состоялось в июле-начале августа 1851 года на подмосковной даче Шевырева в селе Троицком или Кагулове по Рязанской дороге.

Последним, кто ознакомился с главами второго тома "Мертвых душ", был отец Матфей Константиновский. Вероятно, это произошло во время его последней встречи с Гоголем незадолго до сожжения рукописей. Ему нередко ставят в вину, что именно он подтолкнул писателя к этому. Отец Матфей отрицал, что по его совету Гоголь сжег второй том, хотя и говорил, что несколько набросков не одобрил и даже пpосил уничтожить.

"Говорят, что вы посоветовали Гоголю сжечь 2-й том "Мертвых душ"? – "Неправда и неправда... Гоголь имел обыкновение сожигать свои неудавшиеся произведения и потом снова восстановлять их в лучшем виде. Да едва ли у него был готов 2-й том; по крайней мере, я не видал его. Дело было так: Гоголь показал мне несколько разрозненных тетрадей с надписаниями: Глава, как обыкновенно писал он главами. Помню, на некоторых было надписано: глава I, II, III, потом, должно быть, 7, а другие были без означения; просил меня прочитать и высказать свое суждение. Я отказывался, говоря, что я не ценитель светских произведений, но он настоятельно просил, и я взял и прочитал... Возвращая тетради, я воспротивился опубликованию некоторых из них. В одной или двух тетрадях был описан священник. Это был живой человек, которого всякий узнал бы, и прибавлены такие черты, которых... во мне нет, да к тому же еще с католическими оттенками, и выходил не вполне православный священник. Я воспротивился опубликованию этих тетрадей, даже просил уничтожить. В другой из тетрадей были наброски... только наброски какого-то губернатора, каких не бывает. Я советовал не публиковать и эту тетрадь, сказавши, что осмеют за нее даже больше, чем за переписку с друзьями" [55] .

Свидетельство отца Матфея крайне важно для нас потому, что это едва ли не единственный человек, который в то время был для Гоголя авторитетом, даже более – судьей его труда, приобретшего для самого автора не столько литературное, сколько духовно-нравственное значение. Трудно предположить, что Гоголь, имея законченный беловик, мог дать ему на суд разрозненные тетради с набросками.

Вероятно, и Шевыреву, и отцу Матфею были известны одни и те же главы, и, скорее всего, именно эти главы были уничтожены Гоголем в ночь с 11 на 12 февраля.

 

Существует еще несколько не попавших в поле зрения исследователей (или истолкованных неверно) свидетельств современников о сожжении рукописей – точнее, о следах сожжения. Широко известны воспоминания князя Дмитрия Александровича Оболенского, пришедшего в дом, где умер Гоголь, на следующий день после его кончины. "От гр. Толстого узнал я все подробности странной кончины Гоголя и все подробности сожжения рукописей. Убитый горем, вошел я в комнату, среди которой стояла кафельная печь, еще полная пепла от сгоревшей рукописи" [56] .

А. Белышева, приводя эти воспоминания, обвиняет автора едва ли не в лжесвидетельстве: "Вот уже поистине усердие паче чаяния! Рукопись сжигалась 11–12 февраля. Неужели в эту холодную зиму печь не топили целых одиннадцать дней!" [57] . Исследователь не принимает во внимание тот очевидный факт, что комнаты, где произошло сожжение, в то время действительно могли не топиться: они были нежилыми. Эти две комнаты, в которых жил Гоголь, пустовали с тех пор, как граф Толстой перевел его в другую спальню в левой части дома, где было теплее. В этой спальне Гоголь провел последние дни жизни, здесь он и умер.

Лев Иванович Арнольди, посетивший Гоголя накануне его кончины, вспоминает: "Гоголь, видно, переменил комнаты в последнее время или был перенесен туда уже больной, потому что прежде я бывал у него от входной двери направо, а теперь меня ввели налево в том же первом этаже" [58] .

Сожжение же произошло именно в нетопленом кабинете, что видно из рассказа слуги Семена в передаче графа Толстого. Не доверять свидетельству князя Оболенского, думается, нет оснований. Мемуарист описал то, что слышал от графа Толстого и видел собственными глазами. Об этих остатках рукописей вспоминают и другие очевидцы. Приведем два письма близко знавшего Гоголя композитора Алексея Николаевича Верстовского к директору Императорских театров Александру Михайловичу Гедеонову.

Первое письмо датировано 23 февраля 1852 года. "Вчерашнего числа, желая навестить на днях занемогшего писателя нашего драматического Гоголя, я наехал на его кончину – и сколько ни было мне грустно видеть эту картину, не менее того жаль было видеть остатки сожженных лепестьев многих его сочинений. Это приписывают уже сумасшествию последних минут его жизни... Какой-то фатализм овладел им совершенно. Ничтожное средство могло спасти его, но он умер с тою неизменною мыслию, то если ему суждено определенно жить, то он не умрет" [59] .

В другом письме к тому же адресату (от 9 декабря 1852 года), после представления драмы А. де Виньи "Чаттертон" Верстовский вновь обращается к обстоятельствам, сопутствующим смерти Гоголя: "Глядя на эту пьесу, я пожалел, что у нас не позволяют пьес современных. Сколько бы можно было собрать денег, если б дозволено было представить смерть Гоголя, который за несколько часов до смерти сжег лучшие сочинения свои. А что касается до гонителей, то оных было поболее старого милорда Beckforda (персонаж драмы А. де Виньи. – В. В.). Мне остались еще в памяти минуты его кончины, в которую квартальный с хожалым разбирали не совсем догоревшие его бумаги" [60] .

В этом свидетельстве интересно упоминание о разборе бумаг Гоголя полицейским, но явно настораживает утверждение, что сожжение произошло за несколько часов до смерти; в это время Гоголь настолько ослаб, что уже не вставал с постели. По словам доктора Тарасенкова, не доверять которым у нас нет оснований, накануне кончины, вечером 20 февраля, Гоголь "уже не мог сам приподнять голову и держать рюмку; надобно было придержать и то и другое, чтоб он был в стоянии выпить поданное" [61] .

Любопытно, хотя и не совсем надежно свидетельство корреспондента газеты "Санкт-Петербургские ведомости", который сообщал 4 марта 1852 года читателям об обстоятельствах кончины Гоголя: "Три дня или, собственно, три ночи перед смертью он жег находившиеся у него бумаги, и потому одни говорят, что он уничтожил все, что у него было, но другие надеются, что у некоторых из его друзей окажутся его рукописи и в числе их будто бы и второй том "Мертвых душ" И далее корреспондент передает рассказ камердинера Гоголя Семена, сообщенный ему на другой день после смерти писателя: "Застав его одного около покойного, я к нему обратился с некоторыми расспросами и, между прочим, спросил о бумагах. "Жгли, батюшка, дня три жгли, все ночью; походят, походят здесь, пожгут; пойдут в ту комнатку, там пожгут. Один раз много что-то пожгли; я вошел к ним, они и говорят мне: сжег, а теперь самому жалко стало, многие бы за это спасибо сказали... Ну, я, конечно, говорю: дал бы Бог здоровья, батюшка Николай Васильевич, может, еще лучше напишете... Они посмотрели на меня, да только улыбнулись..."".

В этой заметке настораживают два обстоятельства: во-первых, известный со слов не только Семена, но и самого Гоголя (графу Толстому) рассказ об однократном сожжении превращается в целые три дня; во-вторых, диалог между Гоголем и Семеном в некоторых деталях буквально совпадает с разговором, который произошел у Гоголя с графом Толстым на следующий день после сожжения. И, конечно же, вызывает сомнение сообщение о том, что это были "три ночи перед смертью" – о причинах этого уже сказано выше. Тем не менее и эти факты заслуживают внимания, а именно тем, что возбуждают новые вопросы: почему оба не связанных между собой свидетеля упоминают о сожжении перед самой смертью? Имеет ли место в данном случае ошибка памяти или здесь кроется еще одна загадка?

Нам теперь не узнать истинного чувства, которое испытывал Гоголь, сжигая рукописи. Погодин в статье-некрологе вопрошал по поводу этого события: "Было ль это действие величайшим подвигом христианского самоотвержения, самою трудною жертвою, какую может только принесть наше самолюбие, или таился в нем глубоко сокрытый плод тончайшего самообольщения, высшей духовной прелести, или, наконец, здесь действовала одна жестокая душевная болезнь?" [62] .

На эти вопросы существуют разные ответы. Некоторые современники Гоголя считали, что он сжигал рукописи в минуту безумия. Этой версии придерживается, например, Константин Мочульский. "Несомненно, – пишет он, – что Гоголь совершил сожжение в состоянии умоисступления; очнувшись, он раскаивался в нем и плакал". С таким мнением согласиться никак нельзя.

Решение Гоголя жечь рукописи не было внезапным. Вот как рассказывает об этом Погодин: "Ночью, на вторник, он долго молился один в своей комнате. В три часа призвал своего мальчика и спросил его, тепло ли в другой половине его покоев. – "Свежо", – отвечал тот. – "Дай мне плащ, пойдем: мне нужно там распорядиться". И он пошел, со свечой в руках, крестясь во всякой комнате, через которую проходил. Пришед, велел открыть трубу как можно тише, чтоб никого не разбудить, и потом подать из шкафа портфель. Когда портфель был принесен, он вынул оттуда связку тетрадей, перевязанных тесемкой, положил ее в печь и зажег свечой из своих рук. Мальчик, догадавшись, упал пред ним на колени и сказал: "Барин, что вы это делаете!" – "Не твое дело, – отвечал он, – молись!". Мальчик начал плакать и просить его. Между тем огонь погасал, после того как обгорели углы у тетрадей. Он заметил это, вынул связку из печки, развязал тесемку и уложил листы так, чтоб легче было приняться огню, зажег опять и сел на стуле перед огнем, ожидая, пока все сгорит и истлеет. Тогда он, перекрестясь, воротился в прежнюю свою комнату, поцеловал мальчика, лег на диван и заплакал. – "Иное надо было сжечь, – сказал он, подумав, – а за другое помолились бы за меня Богу; но, Бог даст, выздоровею и все поправлю"" [63] .

Это самый полный рассказ, основанный на свидетельствах гоголевского слуги Семена и графа Толстого. Из него следует, что Гоголь сжигал рукописи после продолжительной молитвы, в его действиях не было ничего, что напоминало бы исступление. Серьезное исследование источников приводит к заключению, что Гоголь действовал совершенно осознанно.

Литературовед Василий Гиппиус высказал предположение, что сожжение явилось результатом роковой случайности. По его мнению, Гоголь не проверил содержимого перевязанной тесемкой пачки. Едва ли это так. Тем более что, по словам Шевырева, Гоголь отбирал бумаги: "некоторые откладывал в портфель, другие обрекал на сожжение. Эти последние велел мальчику связать трубкою и положить в камин" [64] .

Широкое распространение имеет версия, что Гоголь сжигал рукописи, будучи недоволен своим трудом как художник. Ее придерживался, например, такой авторитетный специалист, как академик Николай Саввич Тихонравов. По его словам, предсмертное сожжение "было сознательным делом художника, убедившегося в несовершенстве всего, что было выработано его многолетним мучительным трудом" [65] . Однако оценивать эстетическую, художественную сторону второго тома сложно уже потому, что мы имеем дело с черновыми главами и набросками. Поэтому нет причин говорить о неудаче творческого характера. Неизвестно, как сожженные главы выглядели бы в беловике. Ведь не оцениваем мы художественные достоинства черновиков первого тома, – нет у нас на это права, – они не предъявлены автором читателю. И все же отметим, что слушавшие главы второго тома в чтении Гоголя в подавляющем большинстве отзывались о них очень высоко. Так, 29 августа 1849 года Сергей Тимофеевич Аксаков сообщал сыну Ивану: "Не могу больше скрывать от тебя нашу общую радость: Гоголь читал нам первую главу 2-го тома "Мертвых душ". Слава Богу! Талант его стал выше и глубже..." [66] .

В начале января 1850 года Гоголь снова прочел Аксаковым первую главу, но уже в переработанном виде. Иван Сергеевич, присутствовавший на чтении, писал родным из Ярославля 9 января этого года: "Спасибо Гоголю! Все читанное им выступало передо мною отдельными частями во всей своей могучей красоте... Если б я имел больше претензий, я бы бросил писать: до такой степени превосходства дошел он, что все другие перед ним пигмеи" [67] .

Через две недели, 19 января, Гоголь прочитал Аксаковым вторую главу. На другой день Сергей Тимофеевич спешил поделиться своим впечатлением с сыном Иваном: "До сих пор не могу еще придти в себя <...> Такого высокого искусства: показывать в человеке пошлом высокую человеческую сторону, нигде нельзя найти <...> Теперь только я убедился вполне, что Гоголь может выполнить свою задачу, о которой так самонадеянно и дерзко, по-видимому, говорит он в первом томе..." [68] .

По свидетельству современников, слушавших в чтении Гоголя первые главы второго тома в период с 1849 по 1851 год, окончательный текст отличался от тех черновиков, которые дошли до нас. Отличия эти касались главным образом более тщательной отделки произведения. Однако, без сомнения, и сохранившиеся главы имеют высокие достоинства, являются своеобразным художественным завещанием Гоголя русской прозе второй половины ХIХ века.

Гоголь, как и всякий писатель, конечно, испытывал сомнения, отчасти проверяя впечатление от вновь написанных вещей на слушателях. Однако высшим судьей был он для себя сам. И судил Гоголь свои произведения в свете Евангелия. "Всякому человеку следует выполнить на земле призванье свое добросовестно и честно, – говорил он в 1850 году. – Чувствуя, по мере прибавленья годов, что за всякое слово, сказанное здесь, дам ответ там, я должен подвергать мои сочиненья несравненно большему соображенью и осмотрительности, чем сколько делает молодой, не испытанный жизнью писатель".

В этой связи весьма симптоматичны слова Сергея Тимофеевича Аксакова, писавшего Шевыреву после смерти Гоголя: "...в самое последнее свидание с моей женой Гоголь сказал, что он не будет печатать второго тома, что в нем все никуда не годится и что надо все переделать" [69] . Вера Сергеевна Аксакова в своих воспоминаниях также свидетельствует, что Гоголь зимой 1851/52 года несколько раз виделся с ее матерью, и однажды на вопрос Ольги Семеновны, скоро ли он думает печатать второй том, ответил: "Нет, не скоро, многого недостает, и если б теперь пришлось начинать, совсем бы иначе начал" [70] .

Гоголь хотел так написать свою книгу, чтобы из нее путь к Христу был ясен для каждого. Напомним его слова, сказанные по поводу сожжения второго тома в 1845 году: "...бывает время, что даже вовсе не следует говорить о высоком и прекрасном, не показавши тут же ясно, как день, путей и дорог к нему для всякого". Цели, поставленные Гоголем, далеко выходили за пределы литературного творчества. Невозможность осуществить свой замысел, столь же великий, сколь и несбыточный, становится его личной писательской трагедией.

"Создал меня Бог и не скрыл от меня назначенья моего, – писал Гоголь в "Четырех письмах к разным лицам по поводу "Мертвых душ"", объясняя причину сожжения второго тома в 1845 году. – Рожден я вовсе не затем, чтобы произвести эпоху в области литературной. Дело мое проще и ближе: дело мое есть то, о котором прежде всего должен подумать всяк человек, не только один я. Дело мое – душа и прочное дело жизни. А потому и образ действий моих должен быть прочен, и сочинять я должен прочно <...> Жгу, когда нужно жечь, и, верно, поступаю как нужно, потому что без молитвы не приступаю ни к чему".

Как видим, Гоголь не оставляет никаких причин для иных толкований своего поступка. Покорность воле Божией, без которой ничего не совершается в мире, полагал он, есть непременное условие для художника, работающего Богу. "Мне нет дела до того, кончу ли я свою картину, или смерть меня застигнет на самом труде, – писал он Александру Иванову 28 декабря (н. ст.) 1847 года, – я должен до последней минуты своей работать, не сделавши никакого упущенья с своей собственной стороны. Если бы моя картина погибла или сгорела пред моими глазами, я должен быть так же покоен, как если бы она существовала, потому что я не зевал, я трудился. Хозяин, заказавший это, видел. Он допустил, что она сгорела. Это Его воля. Он лучше меня знает, что и для чего нужно".

Писатель в известных случаях имеет несчастье приносить вред и после смерти. Автор умирает, а произведение остается и продолжает губить души человеческие. Это прекрасно понимал Гоголь. В статье "В чем же наконец существо русской поэзии и в чем ее особенность" он вспоминает басню Крылова "Сочинитель и Разбойник". Мораль этой басни угадывается в словах Гоголя из его "Завещания": "Стонет весь умирающий состав мой, чуя исполинские возрастанья и плоды, которых семена мы сеяли в жизни, не прозревая и не слыша, какие страшилища от них подымутся..."

В сохранившихся главах второго тома помещик Костанжогло говорит: "Пусть же, если входит разврат в мир, так не через мои руки. Пусть я буду перед Богом прав..." В этом речении слышится отзвук слов Спасителя: "Горе миру от соблазнов: ибо надобно прийти соблазнам; но горе тому человеку, чрез которого соблазн приходит" (Мф. 18, 7). Святитель Филарет, митрополит Московский, толкуя это евангельское изречение, пишет: "Воистину плачевен грех и страшен, но соблазн более. Грех мой, при помощи благодати Твоея, могу я прекратить и покаянием очистить; но соблазна, если он виною моею подан и перешел к другим, уже не властен я ни прекратить, ни очистить" [71] .

Другой современник Гоголя, святитель Феофан Затворник говорит о том же: "Соблазн растет и увеличивает беду самого соблазнителя, а он того не чует и еще больше расширяется в соблазнах. Благо, что угроза Божия за соблазн здесь, на земле, почти не исполняется в чаянии исправления; это отложено до будущего суда и воздаяния; тогда только почувствуют соблазнители, сколь великое зло соблазн" [72] .

Без сомнения, боялся писать на соблазн ко греху и Гоголь. В последнее десятилетие своей жизни он мало ценил прежние свои сочинения, пересматривая их глазами христианина. В предисловии к "Выбранным местам из переписки с друзьями" Гоголь говорит, что своей новой книгой он хотел искупить бесполезность всего, доселе им написанного. Эти слова вызвали немало нареканий и побудили многих думать, что Гоголь отрекается от своих прежних произведений. Между тем совершенно очевидно, что о бесполезности своих сочинений он говорит в смысле религиозном, духовном, ибо, как пишет далее Гоголь, в письмах его, по признанию тех, к которым они были писаны, находится более нужного для человека, чем в его сочинениях.

"Обращаться с словом нужно честно, – говорил Гоголь. – Оно есть высший подарок Бога человеку. Беда произносить его писателю <...> когда не пришла еще в стройность его собственная душа: из него такое выйдет слово, которое всем опротивеет. И тогда с самым чистейшим желаньем добра можно произвести зло".

Талант, данный ему Богом, Гоголь хотел направить для прославления Бога и на пользу людям. И чтобы достичь этого, он должен был очистить себя молитвой и истинно христианской жизнью. Преображение русского человека, о котором мечтал Гоголь, совершалось в нем самом. Жизнью своей он продолжил свои писания.

Зародыши тех страстей, которые довели его героев до их ничтожества и пошлости, Гоголь находил в себе. В 1843 году, отвечая на вопрос одного из своих друзей, отчего герои "Мертвых душ", будучи далеки от того, чтобы быть портретами действительных людей, будучи сами по себе свойства совсем непривлекательного, неизвестно почему близки душе, Гоголь говорит: "...герои мои потому близки душе, что они из души; все мои последние сочинения – история моей собственной души". И далее замечает: "Не думай, однако же <...> чтобы я сам был такой же урод, каковы мои герои. Нет, я не похож на них. Я люблю добро, я ищу его и сгораю им; но я не люблю моих мерзостей и не держу их руку, как мои герои; я не люблю тех низостей моих, которые отдаляют меня от добра. Я воюю с ними, и буду воевать, и изгоню их, и мне в этом поможет Бог".

"В этом же моем ответе найдешь ответ и на другие запросы, если попристальней вглядишься, – продолжает Гоголь. – Тебе объяснится также и то, почему не выставлял я до сих пор читателю явлений утешительных и не избирал в мои герои добродетельных людей. Их в голове не выдумаешь. Пока не станешь сам хотя сколько-нибудь на них походить, пока не добудешь медным лбом и не завоюешь силою в душу несколько добрых качеств, – мертвечина будет все, что ни напишет перо твое, и, как земля от неба, будет далеко от правды".

В то время как большая часть читателей потешалась над его героями, считая себя неизмеримо выше них, Гоголь страдал и томился, понимая, что и он несовершенен. Он почувствовал, что ему не только не удаются положительные герои, но и не могут удаться. Почему это так, отчасти можно понять из писаний святителя Игнатия (Брянчанинова). В статье "Христианский пастырь и христианин-художник" он высказывает глубокую мысль: "Большая часть талантов стремилась изобразить в роскоши страсти человеческие. Изображено певцами, изображено живописцами, изображено музыкою зло во всевозможном разнообразии. Талант человеческий, во всей своей силе и несчастной красоте, развился в изображении зла; в изображении добра он вообще слаб, бледен, натянут <...> Когда усвоится таланту Евангельский характер, – а это сопряжено с трудом и внутреннею борьбою, – тогда художник озаряется вдохновением свыше, только тогда он может говорить свято, петь свято, живописать свято" [73] .

Духовный смысл кончины Гоголя не укрылся от наиболее проницательных его современников. Княжна Варвара Николаевна Репнина-Волконская писала в своих воспоминаниях: "Я понимаю, что Гоголь сжег свое творение и не понимаю плача С. Т. Аксакова и недоумения многих по поводу того, что Гоголь под конец своей жизни не остался прежним Гоголем, юмористом, а сделался истинным христианином. Все и вся должно исчезнуть; в новом, обновленном мире тленное не будет иметь места, и Гоголь обновленный в Царстве Небесном уже не Гоголь земной, но бессмертная ликующая душа, воспевающая "Свят, свят, свят!"" [74] .

От чего умер Гоголь? Вот вопрос, многими исследовавшийся, но доныне не решенный, так как к нему почти всегда подходили предвзято, нарочито исключая духовный подход (а ведь говорят "конец – делу венец", – и кончина человека часто открывает настоящий смысл его жизни). Но и попытка рассмотреть этот вопрос с духовной точки зрения оказалась, как мы увидим, неудачной, о чем и пойдет речь ниже.

Если говорить о медицинском диагнозе, то и на этот счет специалисты до сих пор не имеют единого мнения. Многие современники Гоголя, в том числе и близкие к нему, полагали, что умер он вследствие душевной болезни. Причем признаки таковой они усматривали задолго до его кончины. Позднее, в двадцатом столетии, отечественные психиатры (Н. Баженов [75] , В. Чиж [76] , Г. Сегалин [77] , И. Галант [78] , А. Личко [79] , А. Молохов [80] ) на основании печатных материалов пытались научно обосновать именно это мнение. Однако научного ответа в настоящем смысле они дать не могли, так как имели весьма поверхностное представление о духовно-религиозном устроении Гоголя. Справедливости ради заметим, что многие современные литературоведы не считают, что Гоголь скончался от умственного расстройства. Вместе с тем проблема остается дискуссионной, и время от времени вопрос о душевной болезни Гоголя поднимается вновь.

Уже в наше время ученый с мировым именем профессор Дмитрий Евгеньевич Мелехов (1899 – 1979) сделал попытку решить этот вопрос с учетом христианского – православного – подхода к подобным недугам. В своем неоконченном труде "Психиатрия и проблемы духовной жизни", предназначавшемся для студентов Духовных академий и священников, одну из глав он посвятил Гоголю [81] . Она была помещена в восьмом томе "Настольной книге священнослужителя", изданном в 1988 году [82] . Этот том лежит на столах у священников, которые иногда по нему и отвечают вопрошающим их о Гоголе. Но правильного ответа по этой книге (и тем самым по труду Мелехова) дать нельзя. Обратимся к работе ученого-психиатра, цитируя ее по "Настольной книге..."

Болезнь Гоголя, пишет Мелехов, "не была распознана, вследствие чего он получал неправильное лечение. <...> Больной умер от тяжелого истощения с нарушением обмена веществ, бредом греховности, самоуничижения, с упорным отказом от пищи, полной двигательной и умственной заторможенности..." (С. 317). Ученый насчитывает у Гоголя девять приступов болезни. Не будем разбирать всех его доводов. Приведем пример, свидетельствующий о степени достоверности предлагаемого диагноза. "Приступ 1846 года. – констатирует он. – Состояние настолько тяжелое, что повеситься или утопиться кажется ему (Гоголю. – В. В.) единственным выходом. "Молитесь, друг мой, да не оставит меня Бог в минуты невыносимой скорби и уныния"" (С. 318).

Здесь речь идет, во-первых, о письме Гоголя к Петру Александровичу Плетневу от 20 февраля (н. ст.) 1846 года, где он, в частности говорит: "...весь минувший год так был тяжел, что я дивлюсь теперь, как вынес его. Болезненные состояния до такой степени (в конце прошлого года и даже в начале нынешнего) были невыносимы, что повеситься или утопиться казалось как бы похожим на какое-то лекарство и облегчение. А между тем Бог так был милостив ко мне в это время, как никогда дотоле. Как ни страдало мое тело, как ни тяжка была моя болезнь телесная, душа моя была здорова..."

Во-вторых, неточно приведенная Мелеховым цитата взята из письма Гоголя к Надежде Николаевне Шереметевой от 5 июня (н. ст.) 1845 года, в котором он пишет: "Молитесь, друг мой, обо мне. Ваши молитвы мне нужны были всегда, а теперь нужнее, чем когда-либо прежде. Здоровье мое плохо совершенно, силы мои гаснут; от врачей и от <их> искусства я не жду уже никакой помощи, ибо это физически невозможно; но от Бога все возможно. <...> Я слишком знаю, что нельзя зажечь уже светильника, если не стало масла. Но знаю, что есть сила, которая и в мертвом воздвигнет дух жизни, если восхочет, и что молитва угодных Богу душ велика перед Богом. Молитесь, друг мой, да не оставляет меня в минутах невыносимой скорби и уныния..."

На основании этих данных ученый приходит к заключению о наличии у Гоголя состояний "депрессии с унынием, с греховными мыслями о самоубийстве, с безнадежностью..." и тому подобным. Такой вывод очень напоминает диагноз врачей, лечивших Гоголя, сделанный на основании его литературных занятий, "религиозного убеждения морить себя голодом", а также неприветливости приема докторов [83] . Разумеется, в подобном взгляде на это дело нет ничего нового. Еще Н. Баженов писал (на основании того же письма к Плетневу), что в начале 1846 года под влиянием психопатических ощущений апатии, тоски и уныния у Гоголя возникает мысль о самоубийстве [84] .

Как мы знаем, 1845 год был очень трудным для Гоголя. Летом этого года он сжег первую редакцию второго тома "Мертвых душ" и даже написал завещание, опубликованное впоследствии в "Выбранных местах из переписки с друзьями". Да и вообще в середине 1840-х годов он много болел. Бывали у него периоды тоски и уныния. Но боролся с ними Гоголь именно как христианин – духовными средствами – и возлагал все надежды свои на Господа. 25 июля (н. ст.) 1845 года он писал Александре Осиповне Смирновой: "Крестом сложивши руки и подняв глаза к Нему, будем ежеминутно говорить: "Да будет воля Твоя" и все примем, благословляя и самую тоску, и скуку, и тяжкую болезнь".

Выводы, которые Гоголь вынес из своих недугов, были прямо противоположны тем, которые сделали за него ученые-медики – не отчаяние, не мысли о самоубийстве, а духовное смирение, упование на волю Божию. В статье "Значение болезней" (1846) он писал, обращаясь к графу Александру Петровичу Толстому: "Часто бывает так тяжело, такая страшная усталость чувствуется во всем составе тела, что рад бываешь, как Бог знает чему, когда, наконец, оканчивается день и доберешься до постели. Часто, в душевном бессилии, восклицаешь: Боже! где же, наконец, берег всего? Но потом, когда оглянешься на самого себя и посмотришь глубже себе внутрь – ничего уже не издает душа, кроме одних слез и благодарения. О! как нужны нам недуги! Из множества польз, которые я уже извлек из них, скажу вам только одну: ныне каков я ни есть, но я все же стал лучше, нежели был прежде; не будь этих недугов, я бы задумал, что стал уже таким, каким мне следует быть. <...> Не будь тяжких болезненных страданий, куда б я теперь не занесся! каким бы значительным человеком вообразил себя! Но, слыша ежеминутно, что жизнь моя на волоске, что недуг может остановить вдруг тот труд мой, на котором основана вся моя значительность, и та польза, которую так желает принесть душа моя, останется в одном бессильном желании, а не в исполнении, и не дам я никаких процентов на данные мне Богом таланты, и буду осужден, как последний из преступников... Слыша все это, смиряюсь я всякую минуту и не нахожу слов, как благодарить небесного Промыслителя за мою болезнь. Принимайте же и вы покорно всякий недуг, веря, вперед, что он нужен. Молитесь Богу только о том, чтобы открылось перед вами его чудное значение и вся глубина его высокого смысла".

Так Гоголь смотрел на значение болезней. А как он относился к греху самоубийства? Об этом есть прямое свидетельство в одесском дневнике Екатерины Александровны Хитрово. 27 января 1851 года она записала слова Гоголя, сказанные им по поводу евангельского стиха: "Претерпевый же до конца, той спасется" (Мф. 24, 13; 10, 22; Мк. 13, 13). Екатерина Александровна сказала: "Замечательный стих, единственный, который против самоубийства". На что Гоголь ответил: "Это такой нелепый грех, что невозможно было Христу о нем говорить. К чему?" [85] .

В уразумении смысла и значения скорбей Гоголю помогали творения святых отцов и учителей Церкви. По сути, в его письмах и в статье излагается общая для христианских писателей мысль о созидающей силе болезней и страданий в духовном возрождении человека.

Гоголь верил в целительную силу молитвы, и – повторим – все свои надежды возлагал на помощь Божию. В том же 1845 году, в мае, он просит графа Толстого заказать молебен о своем выздоровлении: "Прошу вас просить нашего доброго священника в Париже (протоиерея отца Димитрия Вершинского. – В. В.) отправить молебен о моем выздоровлении". И прибавляет: "Отправьте также молебен о вашем собственном выздоровлении. Бог да хранит вас". О том же Гоголь просит и Смирнову в письме от 15 июля (н. ст.) 1845 года. Биограф писателя Владимир Иванович Шенрок рассказывает со слов его родственников, что однажды в 1848 году, гостя у своих в Васильевке, Гоголь куда-то выехал из деревни, но вдруг, уже в половине пути, что-то вспомнил и вернулся домой. По возвращении он тотчас заказал в церкви молебен о здравии болящей рабы Божией Александры и сейчас же снова отправился в путь. Родные догадались, что он молился за Смирнову [86] .

Известно, что Гоголь не отказывался лечиться (Церковь благословляет обращаться к докторам при необходимости) и лечился за границей на водах не раз. Однако он знал цену врачам. "Но велик Бог, и природа человека еще такая тайна, которая ускользает далеко во многом от глаза докторов, – писал он Василию Андреевичу Жуковскому 24 июля (н. ст.) 1845 года из Карлсбада. – А потому все клонится к тому, что во время лечения еще крепче и сильней нужно молиться Богу".

Еще один пример. "В 1848 году, – пишет Мелехов, – перед поездкой в Палестину, письма (Гоголя. – В. В.) еще отражают сопротивление и борьбу с наступающим приступом болезни. Он рассылает друзьям составленную им молитву с просьбой молиться о нем по этой записочке "сверх того, что находится в общих молебнах". Приведем фрагмент этой молитвы: "...Душу же его исполни благодатных мыслей во все время дороги его. Удали от него духа колебания (у Гоголя: колебаний. – В. В.), духа помыслов мятежных и волнуемых, духа суеверия, пустых примет и малодушных предчувствий, ничтожного духа робости и боязни"" (С 318).

В данном случае имеется в виду молитва, посланная Гоголем в письме к Шереметевой от 12 января (н. ст.) 1845 года из Неаполя за неделю до его отъезда в Иерусалим. Другую редакцию этой молитвы Гоголь послал через три дня матери в Васильевку. "Прошу вас отправить молебен – писал он, – и, если можно, даже не один (во всех местах, где умеют лучше молиться), о благополучном моем путешествии. Чувствую, что нет сил помолиться самому: силы мои как бы ослабели, сердце черство, малодушна душа. <...> Соедините ваши моленья и помогите воскрылиться к Богу моей молитве. <...> Прилагаю здесь, на всякий случай, на особенной бумажке содержание того, о чем бы я хотел, чтобы священник, сверх содержимого в обыкновенных молебнах, молился".

В письмах Гоголя этой поры и в составленной им молитве ученый усматривает следы его борьбы с душевным недугом, приближающимся приступом. И в этом тоже следует своим предшественникам. Баженов, например, видел в этой молитве полный список всех признаков "психоза" Гоголя, как будто взятых из современного курса психиатрии . Между тем эта молитва состоит из самых обычных молитвенных выражений с прибавлением прошения об удалении духа боязни, совершенно естественного для человека, отправляющегося в такое далекое и трудное путешествие. Известно также, что Гоголь опасался умереть от морской болезни, от которой всегда страдал. Вследствие этого он, по его словам, и поместил в книге "Выбранные места..." свое завещание, чтобы в случае его смерти, если бы она застигла его на пути, "возымело оно тотчас свою законную силу", как засвидетельствованное всеми его читателями.

В письме из Неаполя от 7 декабря (н. ст.) 1847 года Гоголь признавался Михаилу Погодину: "...замирает малодушный дух мой при одной мысли о том, какой длинный мне предстоит переезд, и все почти морем, которого я не в силах выносить и от которого страдаю ужасно". Оттуда же он писал и Шереметевой: "Отправляться мне приходится во время, когда на море бывают непогоды, а я бываю сильно болен морскою болезнью даже и во время малейшего колебанья". Опасения Гоголя не были напрасными. Прибыв на Мальту, он сообщал графу Толстому 22 января (н. ст.) 1848 года: "Рвало меня таким образом, что все до едина возымели о мне жалость..."; и на следующий день графине Анне Михайловне Виельгорской: "Если бы еще такого адского состоянья были одни сутки, меня бы не было на свете".

Обратимся теперь к последним дням жизни Гоголя в трактовке Мелехова. "Последний приступ болезни, от котоpого Гоголь погиб, – пишет он, – протекал злокачественно, на фоне нарастающего аффекта с бредовыми идеями самообвинения и гибели, <...> прогрессирующим истощением и с полным отказом от пищи. <...> Он десять дней лежит в напряженной позе в постели, не говоря ни с кем до самой смерти (наступившей вследствие бурно нарастающего истощения)" (С. 318).

Мы видим, как ученый-психиатр, основываясь на недостоверных сведениях из третьих рук, повторяет расхожее мнение, будто бы Гоголь в болезненном состоянии уморил себя голодом. Между тем доктор Тарасенков, наблюдавший Гоголя непосредственно во время его предсмертной болезни, свидетельствует (и другие мемуаристы это подтверждают), что Гоголь не принимал пищи только последние три дня, и только за три дня до кончины он слег в постель, а настоящий бред и внезапное падение сил показались лишь за несколько часов перед смертью. Напомним, что 11 февраля (за десять дней до смерти Гоголя) начался Великий пост, первая неделя которого отличается особой строгостью, когда до среды пищу почти не вкушали, а сильные оставались без нее до субботы. Со слов графа Толстого известно, что, начиная с понедельника первой седмицы, Гоголь принимал пищу два раза в день – то есть как болящий позволил себе послабление.

Фельдшер А. Зайцев, принимавший участие в лечении Гоголя, вспоминал, что в эти дни беседовал с ним о литературе и тот даже поправил его стихотворение, сказав на прощанье: "Читай больше, друг мой" [88] .

По словам Мелехова, в последнем приступе "было уже полное господство бреда греховности, самоуничижения, потери веры в возможность прощения" (С. 319). Между тем Гоголь перед смертью дважды исповедался и приобщился Святых Таин, а также был соборован елеем. Для исполнения этих треб приходил отец Иоанн Никольский, настоятель церкви Преподобного Саввы Освященного, что на Девичьем поле. Он был с 1842 года духовником писателя. В последние дни рядом с умирающим был и отец Алексий Соколов, священник церкви Преподобного Симеона Столпника, к приходу которого относился дом графа Толстого и которую часто посещал Гоголь. Само собой разумеется, что эти священники беседовали с Гоголем.

Совpеменники свидетельствуют, что перед смертью Гоголь не обнаpужил никаких признаков умственного расстройства. Доктор Тарасенков pассказывает, что когда гpаф Толстой для отвлечения начинал говорить с ним о предметах, которые были ему весьма близки и котоpые не могли не занимать его прежде, Гоголь возражал с благоговейным изумлением: "Что это вы говорите! Можно ли рассуждать об этих вещах, когда я готовлюсь к такой страшной минуте!" [89] .

За тpи дня до кончины Гоголя его посетил Московский гражданский губеpнатоp Иван Васильевич Капнист. Он и еще несколько друзей находились в комнате, где, отвернувшись лицом к стене, лежал Гоголь. Из неосторожного разговора присутствующих он ясно мог понять, что они считают его не в своем уме. В эту минуту Гоголь обернулся и сказал Капнисту: "У вас в канцелярии десять лет служит на одном месте чиновник, честный, скромный и толковый труженик, и нет ему ходу и никакой награды; обратите внимание на это, ваше превосходительство, хотя бы в мою память" (этим чиновником был сын священника Иоанна Никольского, духовника Гоголя)[90] .

Точно так же, в духе расхожих – и уводящих далеко от правды – представлений, судит Мелехов и о взаимоотношениях Гоголя с его духовным отцом – ржевским протоиереем Матфеем Константиновским. "Его духовный руководитель, – пишет ученый, – не принимая во внимание состояние больного, предъявлял к нему строго аскетические требования <...> советовал бросить все и идти в монастырь, а во время последнего приступа привел Гоголя в ужас угрозами загробной кары..." (С. 317–319).

Подобные утверждения основаны на уже сложившемся в гоголеведении предвзятом отношении к фактам, в частности, ложно истолкованном письме Гоголя к отцу Матфею от 24 сентября (н. ст.) 1847 года. Здесь Гоголь говорит: "Не знаю, сброшу ли я имя литератора, потому что не знаю, есть ли на это воля Божия <...> Если бы я знал, что на каком-нибудь другом поприще могу действовать лучше во спасенье души моей и во исполненье всего того, что должно мне исполнить, чем на этом, я бы перешел на то поприще. Если бы я узнал, что я могу в монастыре уйти от мира, я бы пошел в монастырь. Но и в монастыре тот же мир окружает нас..."

Эти слова Гоголя историк Николай Платонович Барсуков понял в том смысле, что отец Матфей "советует Гоголю бросить имя литератора и идти в монастырь" [91] . Однако монашеские устремления возникли у Гоголя задолго до знакомства с отцом Матфеем. Летом 1845 года он даже предпринял попытку оставить литературное поприще и постричься в монахи [92] . Отзвуком этого события и явились строки о монастыре в письме к отцу Матфею.

Впоследствии слова, выделенные Барсуковым курсивом, стали брать в кавычки, неправомерно расценивая их как документальное свидетельство. На самом деле отец Матфей советовал Гоголю другое: "слушаться Духа, в нас живущего, а не земной телесности нашей; <...> оставивши все хлопоты и вещи мира <...> поворотить во внутреннюю жизнь"; читать Евангелие, святых отцов (из письма Гоголя к графу А. П. Толстому от середины августа (н. ст.) 1847 года).

Последняя встреча Гоголя с отцом Матфеем состоялась в конце января – начале февраля 1852 года в Москве в доме графа Толстого на Никитском бульваре. Беседы со священником произвели большое впечатление на Гоголя. Подробности этих разговоров нам не известны, но их содержание отчасти передано доктором Тарасенковым и протоиереем Феодором Образцовым. Отец Матфей напоминал Гоголю о греховности человека, об ответственности людей за свои действия и слова перед Богом, о необходимости соблюдения поста. "Несмотря на то, что Гоголь так любил духовные беседы и сам искал строгих наставлений, – пишет Тарасенков, – pазговоpы этого духовного лица, о котором он имел по спpаведливости самое высокое понятие, так сильно потpясали его, что он однажды, не владея собою, пpеpвал его pечь и сказал ему: "довольно, оставьте, не могу долее слушать, слишком страшно"" [93] .

Заметим, что доктор Тарасенков не был участником разговоров отца Матфея с Гоголем и писал, главным обpазом, со слов гpафа Толстого. Можно догадываться, что речь, помимо прочего, касалась и темы Страшного суда. Но у Таpасенкова нигде не сказано, что священник пpедъявлял Гоголю чpезмеpные тpебования. Да этого и быть не могло. Будучи опытным пастыpем, отец Матфей пpекpасно понимал, что человек в духовной жизни поднимается как бы по ступеням лестницы. В своем последнем письме к Гоголю (единственном дошедшем до нас) он говорит: "Человек может и должен расти в веpе и благочестии, но постепенно" [94] .

Во время своей последней встречи с Гоголем отец Матфей исполнял свои священнические обязанности. Как духовный отец писателя, он заботился о его вечном спасении. Более того, будучи, по свидетельству многих, пpозоpливцем, он, по всей видимости, пpедвидел смеpть Гоголя и старался приготовить его к ней. Именно после отъезда отца Матфея Гоголь начинает говеть, то есть готовиться к принятию Святых Христовых Таин.

Нет никаких оснований утвеpждать, как это делает Мелехов, что отец Матфей "ошибочно толковал болезнь Гоголя в ложном духовно-мистическом аспекте" (С. 219). Известно, что умер Гоголь в состоянии духовного просветления. Последними его словами, сказанными в полном сознании, были: "Как сладко умирать!" [95] .

Нередко можно встретить утверждение, что Гоголь жег рукописи в состоянии глубокого уныния. Так, по словам Мелехова, сожжение второго тома было "совершено во время глубокой депрессии с болезненным сознанием своей виновности и греховности своего творчества" (С. 317). В опровержение подобного мнения можно привести слова отца Матфея: ""Говорят даже, что Гоголь сжег свои творения потому, что считал их греховными?" – "Едва ли, – в недоумении сказал о. Матфей, – едва ли...". Он как будто в первый раз слышал такое предположение. "Гоголь сожег, но не все тетради сожег, какие были под руками, и сожег потому, что считал их слабыми"" [96] .

Отца Матфея упрекали в непонимании Гоголя как писателя. Говорили, что он запрещал ему писать светские произведения. Отец Матфей отвечал на это: "Неправда. Художественный талант есть дар Божий. Запрещения на дар Божий положить нельзя; несмотря на все запрещения он проявится..." [97] .

Сpеди тех, кто знал Гоголя, отец Матфей понимал его едва ли не больше всех. "С ним повтоpилось обыкновенное явление нашей pусской жизни, – говоpил он. – Наша pусская жизнь не мало имеет примеров того, что сильные натуры, наскучивши суетой миpской или находя себя не способными к пpежней шиpокой деятельности, покидали все и уходили в монастыpь искать внутpеннего умиpотвоpения и очищения своей совести. <...> Так было и с Гоголем. Он пpежде говоpил, что ему "нужен душевный монастыpь", а пpед смеpтию он еще сильнее пожелал его" [98] .

В этой связи вспомним слова о Гоголе, сказанные его стаpшим дpугом Жуковским: "Настоящее его пpизвание было монашество. Я увеpен, что если бы он не начал свои Меpтвые Души, котоpых окончание лежало на его совести и все ему не давалось, то он давно бы стал монахом и был бы успокоен совеpшенно, вступив в ту атмосфеpу, в котоpой душа его дышала бы легко и свободно" [99] .

Примечания

1.Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем: В 30 т. М., 1987. Т. 2. Письма. С. 125.

2.  Гоголь в воспоминаниях современников. Без м. изд., 1952. С. 504–505.

3.  Шенрок В. И. Материалы для биографии Гоголя. М., 1897. Т. 4. С. 870.

 4. Письмо С. П. Шевырева М. Н. Синельниковой о последних днях и смерти Гоголя // Русская Старина 1902. № 5. С. 446–447.

 5. Из письма В. С. Аксаковой к М. И. Гоголь // Аксаков С. Т. История моего знакомства с Гоголем. М., 1960. С. 219.

  6. Последние дни жизни Н. В. Гоголя. Записки его современника доктора А. Тарасенкова. Изд. 2-е, дополн. по рукописи. М., 1902. С. 17.

7.  Барсуков Н. П. Жизнь и труды М. П. Погодина. СПб., 1896. Кн. 10. С. 318–319.

8.  На основании косвенных данных можно предполагать, что этот факт имел место в конце января или начале февраля 1852 года и был известен Гоголю.

9.  Архимандрит Михаил (Козлов). Записки и письма. М., 1996. С. 11–12.

10.  Последние дни жизни Н. В. Гоголя. С. 17–18.

11.  Из письма В. С. Аксаковой к М. И. Гоголь. С. 220.

12.  Дневник Веры Сергеевны Аксаковой. СПб., 1913. С. 165.

13.  Там же. С. 166.

14.  Из письма В. С. Аксаковой к М. И. Гоголь. С. 220.

15.  Нилус С. Великое в малом. Новосибирск, 1992 /Репринтное издание: Сергиев Посад, 1911. С. 142.

16.  Там же.

17.  Зайцев А. Д. Петр Иванович Бартенев. М., 1989. С. 24.

18.  Флоренский П. А. Около Хомякова // Флоренский П. А. Соч.: В 4 т. М., 1996. Т. 2. С. 321–322.

19. Ин. 15, 14.

20.  Точнее, не у преп. Иоанна Лествичника, а у св. Исаака Сирина: "Кто сподобился увидеть самого себя, тот лучше сподобившегося видеть ангелов" (Аввы Исаака Сирина Слова подвижнические. Слово 41).

21.  Флоренский П. А. Около Хомякова. С. 322–325.

22.  Последние дни жизни Н. В. Гоголя. С. 14.

23.  Шенрок В. И. Материалы для биографии Гоголя. Т. 4. С. 870.

24.  Письмо С. П. Шевырева М. Н. Синельниковой о последних днях и смерти Гоголя. С. 441.

25.  <Кулиш П. А.> Записки о жизни Николая Васильевича Гоголя. СПб., 1856. Т. 2. С. 261.

26.  Письмо С. П. Шевырева М. Н. Синельниковой о последних днях и смерти Гоголя. С. 445.

27.  Последние дни жизни Н. В. Гоголя. С. 16–17.

28.  Там же. С. 9.

29.  Гоголь в воспоминаниях современников. С. 481.

30.  Чаговец В. А. На родине Гоголя // Памяти Гоголя. Научно-литературный сборник, изданный Историческим Обществом Нестора-летописца. Киев, 1902. Отд. V. С. 20.

31.  См.: Погодин М. П. Кончина Гоголя // Москвитянин. 1852. № 5. Отд. VII. Современные известия. С. 47. В Российском государственном архиве литературы и искусства хранится копия с рукописи погодинского некролога с пометами автора, графа А. П. Толстого, С. П. Шевырева и А. С. Хомякова; другой список находится в Институте русской литературы (Пушкинском Доме). Против того места, где речь идет о причащении Гоголя Святых Таин в четверг в церкви Преподобного Саввы Освященного, Погодин отметил: "Это рассказывал мне после сам священник" (РГАЛИ. Ф. 373. Оп. 1. Ед. хр. 3. Л. 2; ИРЛИ. Ф. 652. Оп. 2. Ед. хр. 55. Л. 4).

32.  Из воспоминаний княжны В. Н. Репниной о Гоголе // Русский Архив. 1890. № 10. С. 232.

33.  Погодин М. П. Кончина Гоголя. С. 47.

34.  ГИМ. Ф. 380. Ед. хр. 1. Л. 7 (рукопись записок доктора А. Т. Тарасенкова); Шенрок В. И. Материалы для биографии Гоголя. Т. 4. С. 854.

35.  РГАЛИ. Ф. 373. Оп. 1. Ед. хр. 3

36.  РГАЛИ. Ф. 373. Оп. 1. Ед. хр. 3. Л. 4; ИРЛИ. Ф. 652. Оп. 2. Ед. хр. 55. Л. 6.

37.  Последние дни жизни Н. В. Гоголя. С. 22.

38.  РГАЛИ. Ф. 373. Оп. 1. Ед. хр. 3. Л. 3.

39.  Погодин М. П. Кончина Гоголя. С. 48.

40.  Барсуков Н. П. Жизнь и труды М. П. Погодина. Кн. 11. С. 536.

41.  Последние дни жизни Н. В. Гоголя. С. 28.

42.  Карташев А. В. Вселенские соборы. М., 1994. С. 289.

43.  Вайскопф М. Сюжет Гоголя. Морфология. Идеология. Контекст. <М.,> 1993. C. 493.

44.  Последние дни жизни Н. В. Гоголя. С. 16.

45.  Там же. С. 24.

46.  Например, никогда не имел постели в своих келлиях преподобный Серафим Саровский. В новейшее время архиепископ Иоанн Сан-Франциский (Максимович) ночью отдыхал только сидя.

47.  Анненков П. В. Литературные воспоминания. М., 1983. С. 91–92.

48.  Обретение мощей святителя Митрофана, епископа Воронежского, состоялось 7 августа 1832 года и сопровождалось многочисленными чудесными исцелениями.

49.  <Кулиш П. А.> Записки о жизни Николая Васильевича Гоголя. Т. 1. С. 329.

50.  Погодин М. П. Кончина Гоголя. С. 129–130.

51.  Барсуков Н. П. Жизнь и труды М. П. Погодина. Кн. 11. С. 534–535.

52.  Последние дни жизни Н. В. Гоголя. С. 12.

53.  РГБ. Ф. 526. Картон 1. Ед. хр. 24.

54.  Письмо С. П. Шевырева М. Н. Синельниковой о последних днях и смерти Гоголя // Русская Старина. 1902. № 5. С. 442–443.

55.  Образцов Ф., протоиерей. О. Матфей Константиновский, протоиерей Ржевского собора. По моим воспоминаниям // Тверские Епархиальные Ведомости. 1902. № 5. 1 марта. Часть неофициальная. С. 138–139 (воспроизведение протоиереем Феодором Образцовым по памяти разговора между Т. И. Филипповым и отцом Матфеем).

56.  Гоголь в воспоминаниях современников. С. 552.

57.  Белышева А. Тайна смерти Гоголя // Нева. 1967. № 3. С. 180–181.

58.  Гоголь в воспоминаниях современников. С. 496–497.

59.  Цит. по: Гозенпуд А. Русский оперный театр ХIХ века (1838–1856). Л., 1969. С. 337.

60.  Там же.

61.  Последние дни жизни Н. В. Гоголя. С. 127.

62.  Погодин М. П. Кончина Гоголя. С. 49.

63.  Там же.

64.  Письмо С. П. Шевырева М. Н. Синельниковой о последних днях и смерти Гоголя. С. 442.

65.  Гоголь Н. В. Соч.: В 7. т. Изд. 10-е /Ред. Н. С. Тихонравова. М., 1889. Т. 3. С. 576.

66.  Литературное наследство. М., 1952. Т. 58. С. 719.

67.  Аксаков И. С. Письма к родным. 1849–1856. С. 94.

68.  Аксаков С. Т. История моего знакомства с Гоголем. С. 204–205.

69.  Из бумаг Степана Петровича Шевырева // Русский Архив. 1878. Кн. 2. С. 54.

70.  Литературное наследство. Т. 58. С. 790.

71.  Сочинения Филарета, митрополита Московского и Коломенского. М., 1883. Т. 4. С. 130.

72.  Епископ Феофан. Мысли на каждый день года по церковным чтениям из Слова Божия. М.: Издание Московской Патриархии, 1991 /Репринтное издание. С. 171.

73.  Игнатий (Брянчанинов), святитель. Христианский пастырь и христианин-художник // Богословские труды. Сборник 32. М., 1996. С. 279.

74.  Из воспоминаний княжны В. Н. Репниной о Гоголе. С. 231.

75.  Баженов Н. Н. Болезнь и смерть Гоголя /Публичное чтение в годичном заседании Московского Общества невропатологов и психиатров. М., 1902.

76.  Чиж В. Ф. Болезнь Н.В.Гоголя. М., 1904.

77.  Сегалин Г. В. Шизофреническая психика Гоголя // Клинический архив гениальности и одаренности. Т. 2. Вып. 3. <Свердловск>, 1926. С. 263–305.

78.  Галант И. Б. Эвроэндокринология великих русских писателей // Клинический архив гениальности и одаренности. Н.В.Гоголь. Вып. 1. Т. 3. Без м. изд. 1927. С. 56–65.

79.  Личко А. Как умер Гоголь // Наука и религия. М., 1966. № 12. С. 80–87; 1967. № 1. С. 137–141. То же: // Мир человека. М., 1976. C. 123–134.

80.  Молохов А. Н. О паранойе у Н. В. Гоголя // Труды / Кишиневский медицинский ин-т. Клиника психиатрии; Республиканская психиатрическая больница № 1 МССР. Кишинев, 1967. Вып. 2. Клиника шизофрении. С. 233–246.

81.  См.: Мелехов Д. Е. Психиатрия и проблемы духовной жизни // Русское Возрождение. Нью-Йорк – Париж – Москва. 1989. № 47–48. С. 24–30. Этот раздел о Гоголе был перепечатан с небольшими сокращениями в газете "Медицинский Вестник" (1994. № 2) под названием "Скорбный лист Николая Гоголя".

82.  Настольная книга священнослужителя. Т. 8. Пастырское богословие. М.: Издание Московской Патриархии, 1988. С. 316–319.

83.  См.: Тарасенков А. Т. Последние дни жизни Н. В. Гоголя. С. 26.

84.  Баженов Н. Н. Болезнь и смерть Гоголя. С. 18.

85.  <Хитрово Е. А.> Гоголь в Одессе. 1850–1851 // Русский Архив. 1902. № 3. С. 552.

86.  См.: Шенрок В. И. Материалы для биографии Гоголя. Т. 4. С. 239.

87.  См.: Баженов Н. Н. Болезнь и смерть Гоголя. С. 7.

88.  См.: Воропаев В. Из воспоминаний очевидца о смерти Гоголя // Лит. Россия. М., 1994. 4 марта. С. 13.

89.  Последние дни жизни Н. В. Гоголя. С. 20.

90.  См.: Воропаев В. "Меня очень занимал Гоголь..." Из "Записок" В. О. Шервуда // Собеседник. Литературно-критический ежегодник. М., 1987. С. 280; Последние дни жизни Н. В. Гоголя. С. 24.

91.  Барсуков Н. П. Жизнь и труды М. П. Погодина. СПб., 1894. Кн. 8. С. 571.

92.  Об этом эпизоде биографии Гоголя см.: Воропаев В. Духом схимник сокрушенный. Жизнь и творчество Н. В. Гоголя в свете Православия. М., 1994.

93.  Последние дни жизни Н. В. Гоголя. С. 15.

94.  Дурылин С. Неизвестное письмо о. Матфея к Гоголю // Весы. 1909. № 4. С. 65.

95.  Письмо С. П. Шевырева М. Н. Синельниковой. С. 445.

96.  Образцов Ф., протоиерей. О. Матфей Константиновский, протоиерей Ржевского собора. По моим воспоминаниям С. 139.

97.  Там же. С. 138.

98.  Там же. С. 137–138.

99.  Сочинения и переписка П. А. Плетнева. СПб., 1885. Т. 3. С. 732.


Страница 1 - 5 из 5
Начало | Пред. | 1 | След. | Конец | По стр.

© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру