Учиться России

Пушкинский Германн из "Пиковой дамы", инженер с "наполеоновским" профилем, мечтал "утроить, усемерить" свое состояние и ради этого был готов на всё — даже на преступление. К подобной цели стремится и закладчик — он жаждет "удесятерить" состояние: из трех тысяч, полученных по наследству, намерен сделать тридцать тысяч в три года и "окончить жизнь где-нибудь в Крыму, на Южном берегу, в горах и виноградниках, в своем имении, купленном на эти тридцать тысяч, а главное без злобы на вас, с идеалом в душе, с любимой у сердца женщиной, с семьей, если бог пошлет, и — помогая окрестным поселянам".

После позорного изгнания из полка рассказчик в гордом самомнении отделяет себя от людей. Закладчик презирает людей, их муки и беды. И состояние свое он, собирается "удесятерить" на слезах и страданиях обездоленных. Таков он не только в "деле", но и в жизни, в которой у него всё рассчитано, как в меняльной лавке. Он и жену выбирает из бедных воспитанниц, живущую у алчных и "скверных" теток. В свою очередь, он пытается воспитать в Кроткой свое отношение к жизни, но наталкивается на неодолимую нравственную силу — стремление Кроткой жить по совести. Начинается "дуэль", но с чувствами Кроткой закладчик не склонен считаться. Он повторяет печоринский эксперимент с Мери и Бэлой; ему мало уважения, он добивается любви, хочет подчинения и поклонения себе — закладчику, "цитующему Гёте" (а именно слова Мефистофеля), нужна демоническая власть над чувствами и мыслями другого человека. Кроткая "бунтует". Она усомнилась в "роли", которую разыгрывает перед ней философствующий закладчик, пытавшийся внушить ей, что он — "благороднейший из людей". Она начинает выяснять "подноготную" бывшего офицера. Чем всё закончилось, читателю, известно. Он измучил ее — тем, что унизил, уведя за руку с пошлого рандеву с Ефимовичем, что выдержал "страшную" минуту под револьвером, приставленным Кроткой к его виску, — доказал себе и ей, что не трус. И как лелеял он свою победу над страхом смерти, как долго длился ею "сон гордости", его непонимание Кроткой! Закладчик пробует возвыситься через ее унижение, через внушение ей чувства вины. Но его "триумф" оборачивается поражением, его "победа" над Кроткой отозвалась бедой: он губит ее. Его судорожная попытка преодолеть возникшее за время "сна гордости" отчуждение лишь ускоряет трагическую развязку. Она гибнет — жить по совести оказалось невозможным для нее, можно только умереть.

И всё же исповедальное слово, искренний и безжалостный суд над самим собой, очищает и возвышает душу героя — в конце концов он понимает, что всё могло быть иначе: не было бы этого одиночества вдвоем, если бы вместо соперничества в его душе явилось великодушие, вместо "обособления" — любовь. Но всё теряет для героя смысл с утратой той, кого он так мучительно любил. И тут уже следует "бунт" закладчика: он отрицает мир, по законам которого он хотел подчинить душу самого дорогого для себя человека. Всё мертво для него. Даже солнце — мертвец. И люди бесприютно одиноки на земле.

Закладчик притворно забыл: ""Люди любите друг друга" — кто это сказал? чей это завет?" Читатель должен вспомнить, что "забыл" герой.

"Солнце идеи" встает в душе другого героя — "смешного человека". Может быть, это случайное совпадение, но герой этого "фантастического рассказа" видел свой "Сон" в "прошлом ноябре, и именно третьего ноября"; читатель апрельского "Дневника писателя" за 1877 г. мог вспомнить, что в "прошлом ноябре" в составе "Дневника писателя" за 1876 г. был издан рассказ "Кроткая". Как бы там ни было, рассказ "Сон смешного человека" развивает философскую тему и решает идейную "сверхзадачу" рассказа "Кроткая".

"Сон смешного человека" — тоже рассказ о прозрении героя, обретении им истины. "Я видел истину, — не то что изобрел умом, а видел, видел, и живой образ ее наполнил душу мою навеки",—проповедует "смешной человек". "Живой образ" истины — "золотой век", видение которого возникло в сознании героя рассказа.

Сон воскрешает "смешного человека" из нравственного небытия. До "сна" он — "логический самоубийца" по образу мыслей. Это его "логический" вывод из прежней жизни. Решению убить себя предшествовала духовная смерть: герою "всё равно". Из–за этого принципа он отказал в помощи отчаявшейся девочке — оттолкнул ее. Но зов о помощи рушит систему самоубийственных логических рассуждений героя: ему жаль девочку, сердце "смешного человека" пронзает "странная боль", выразившаяся в конце концов в слове — в постановке вопроса: "мне вдруг представилось одно странное соображение, что если б я жил прежде на луне или на Марсе и сделал бы там какой-нибудь самый срамный и бесчестный поступок, какой только можно себе представить, и был там за него поруган и обесчещен так, как только можно ощутить и представить лишь разве иногда во сне, в кошмаре, и если б, очутившись потом на земле, я продолжал бы сохранять сознание о том, что сделал на другой планете, и, кроме того, знал бы, что уже туда ни за что и никогда не возвращусь, то, смотря с земли на луну, — было бы мне всё равно или нет? Ощущал ли бы я за тот поступок стыд или нет?" Не разрешив предварительно этот вопрос, герой уже не мог уйти из жизни; задумавшись, он не заметил, как заснул в своем "вольтеровском кресле". Во сне он совершает то, что замыслил сделать накануне, — он убивает себя, но, как и в фантастическом сюжете рассказа "Бобок", это не конец, а начало иного существования — "жизни после смерти". Во сне "смешной человек" попадает на "другую землю", но это перемещение в космическом пространстве оказывается путешествием во времени. Герой как бы возвращается в мифическое прошлое человечества — в "золотой век": и сон становится не сном, а мифом — мифом об исторических судьбах человечества. Из мифологии берут свое начало и традиционные сюжетные мотивы рассказа: былой рай на земле, грехопадение познания, искупление вины страданием. Но у Достоевского они приобретают и иные, уже немифические значения: "золотой век", утопический образ всеобщего счастья людей, становится откровением высшей правды для "смешного человека", его идеалом; утрата былого рая явилась платой за познание добра и зла — их, "детей солнца", развратил герой рассказа, "гнусный современный петербуржец"; осознание вины и страдание становятся началом духовного воскрешения героя, сознание правды превращает его, "смешного человека", в бесстрашного пророка, возвестившего миру истину. Истина в том, что "люди могут быть прекрасны и счастливы, не потеряв способности жить на земле. Я не хочу и не могу верить, чтобы зло было нормальным состоянием людей".

Происходит преображение героя — "смешной человек" становится пророком, которому открылась Истина: "Главное — люби других как себя, вот что главное, и это всё, больше ровно ничего не надо: тотчас найдешь, как устроиться". И это уже не слова, а поступки героя: "А ту маленькую девочку я отыскал... И пойду! И пойду!"

Конечно же, не случайно напоминание евангельских истин читателю.

"Парадокс на парадоксе" — так сам Достоевский определил стиль своих рассуждений о России в июньском выпуске "Дневника писателя" за 1876 г. Об этом он писал критику и писателю Всеволоду Соловьеву, который восторженно откликнулся на "парадоксы" Достоевского о Жорж Занд, о России и Европе, "восточном вопросе", о "милой девочке" и об отношении автора к ней.

Июньский выпуск "Дневника" особенный.

Впервые Достоевский рискнул высказать прямо и откровенно заветные убеждения: "Я никогда еще не позволял себе в моих писаниях довести некоторые мои убеждения до конца, сказать самое последнее слово".

Достоевский решился на эти прямые заявления и объяснения, во многом оправдывая ожидания читателей и вопреки собственным авторским пристрастиям.

В поэтике "Дневника" принципиальна установка на диалог с читателем.

У Достоевского были конгениальные читатели (достаточно вспомнить, что в эти же дни он получает письмо от солиста Мариинского театра В.Алексеева и дает свой известный ответ на три искушения Христа). Один из таких читателей, библиотекарь из Киева г–н Н.Гребцов, обратился к писателю с вдохновенной просьбой. Вот как выглядит она в изложении Достоевского: "Один умный корреспондент из провинции укорял меня даже, что я о многом завожу речь в "Дневнике", многое затронул, но ничего еще не довел до конца, и ободрял не робеть".

Письмо библиотекаря от 8 июня 1876 г. пришло в начале работы над этим июньским номером "Дневника". Отдавая должное писателю ("Ваша мысль гениальна — издавать "Дневник""), он упрекал автора: "Но Вы не доводите до конца. Доведите — и успех будет громадный, и это будет больше чем полезно в наше время — подкупного слова, денег и лжи".

Вполне в духе самого автора "Дневника" читатель наставлял: "Истинное назначение Вашего "Дневника" — дать постепенно нелицеприятный и строгий анализ нашей современной жизни, не в одних внешних проявлениях, но и той лжи и грехе, а также благих и честных задатках, которые кроются часто глубоко–глубоко, неузнаваемо за этими внешними фактами. Обоймите же русскую жизнь широко, гляньте на нее всю как она есть, разнообразная и сложная, и не тратьте слов на Утина. А второе — Вы слишком благодушны: Вы словно игнорируете всю тьму и неурядицу".

Н. Гребцов укорял писателя: "Не подумайте, что я говорю об отрицании повсеместном. Зачем? Разве мало у нас хорошего, доброго — в самих людях-то. Да без веры в добро, в рассвет и от зла отречься нельзя — нет во имя чего. Но громите же и зло, называйте его прямо, грубо". Читатель вызывал автора на прямой и открытый разговор, призывал его к проповеди: "Как Вы много вопросов затронули, хоть и мало сказали, по–видимому. Я собирался поговорить именно о них, об этих вопросах: о народе, о нас, о самоотречении. Но всё до другого раза".

Достоевский не стал ждать продолжения разговора до следующего раза, он ответил читателю сразу — и этим ответом стал июньский выпуск "Дневника".

Судя по реакции, Достоевский был неудовлетворен эффектом своих слов. По внутреннему ощущению, он нарушил неписаное правило литературы: "Поставьте какой угодно парадокс, но не доводите его до конца, и у вас выйдет и остроумно, и тонко, и comme il faut, доведите же иное рискованное слово до конца, скажите, например, вдруг: "вот это-то и есть Мессия", прямо и не намеком, и вам никто не поверит именно за вашу наивность, именно за то, что довели до конца, сказали самое последнее ваше слово. А впрочем, с другой стороны, если б многие из известнейших остроумцев, Вольтер например, вместо насмешек, намеков, полуслов и недомолвок, вдруг решились бы высказать всё, чему они верят, показали бы всю свою подкладку разом, сущность свою, — то, поверьте, и десятой доли прежнего эффекта не стяжали бы. Мало того: над ними бы только посмеялись. Да человек и вообще как-то не любит ни в чем последнего слова, "изреченной" мысли, говорит, что:

Мысль изреченная есть ложь".
Вопреки законам риторики Достоевский "взял да и высказал последнее слово моих убеждений — мечтаний насчет роли и назначения России среди человечества, и выразил мысль, что это не только случится в ближайшем будущем, но уже и начинает сбываться. И что же, как раз случилось то, что я предугадывал: даже дружественные мне газеты и издания сейчас же закричали, что у меня парадокс на парадоксе, а прочие журналы даже и внимания не обратили, тогда как, мне кажется, я затронул самый важнейший вопрос. Вот что значит доводить мысль до конца!"

Достоевский знал цену своим словам и придавал им огромное значение в определении будущей судьбы России.

Несколькими месяцами позже он признал в запрещенной цензурой главе "Нечто о петербургском баден-баденстве" (июльско-августовский выпуск 1876 г.), что "древняя русская историческая идея", которую он напомнил ("Константинополь должен быть наш"),А прозвучала неловко: "У меня большая ошибка в том, что я начал прямо с конца, сказал результат, последнее слово моей веры. Беда до конца высказываться". Достоевский объяснял: "Если же теперь Царьград может быть нашим и не как столица России, то равно и не как столица Всеславянства, как мечтают некоторые".

Аргументы Достоевского:

"Константинополь есть центр восточного мира, а духовный центр восточного мира и глава его есть Россия".

"Восточный вопрос есть в сущности своей разрешение судеб православия. Судьбы православия слиты с назначением России. Что же это за судьбы православия? Римское католичество, продавшее давно уже Христа за земное владение, заставившее отвернуться от себя человечество, и бывшее таким образом главнейшей причиной матерьялизма и атеизма Европы, это католичество естественно породило в Европе и социализм. Ибо социализм имеет задачей разрешение судеб человечества уже не по Христу, а вне Бога и вне Христа, и должен был зародиться в Европе естественно, взамен упадшего христианского в ней начала, по мере извращения и утраты его в самой церкви католической. Утраченный образ Христа сохранился во всём свете чистоты своей в православии. С Востока и пронесется новое слово миру навстречу грядущему социализму, которое может вновь спасет европейское человечество. Вот назначение Востока, вот в чем для России заключается Восточный вопрос".

Достоевский сформулировал парадокс, который вызвал непонимание и почти безоговорочную критику современников и потомков.

Отрицание и утверждение в парадоксе имеют разное происхождение. Один из источников (нигилизм) Достоевский раскрыл по поводу Вольтера. О другом умолчал, но он очевиден для всех, кто воспринял христианский пафос творчества русского гения, — это Евангелие, которое светом Истины озаряет правду его художественного реализма.

Парадокс не есть истина, но способ проявления истины. Это риторический прием усиления истины. В оценке парадокса всегда необходимо учитывать жанр высказывания. Если мы придаем парадоксу прямое значение, возникает неразрешимое противоречие, абсурд. В парадоксе важен иной, несказанный смысл, который стоит за произнесенными словами.

Достоевский не скрывал риторический характер подобных приемов: "Я нарочно поставил мою мысль ребром и желания мои довел до идеала почти невозможного. Я думал, что именно начав с абсурда и стану понятнее".

Вот одна из тех "абсурдных мыслей", которые обычно предваряли развернутые объяснения: "Стать настоящим русским, стать вполне русским может быть и значит только (в конце концов, это подчеркните) стать братом всех людей, всечеловеком, если хотите".

И Достоевский нередко начинал с "абсурда", наивно полагая быть понятнее.
Ясно сознавая неблагодарную роль пророка в своем отечестве, Достоевский продолжил давний спор западников и славянофилов. Собственно, весьма странный и характерный спор. Несмотря на убедительную критику и аргументы, умение и усердие в полемике, славянофилы и почвенники до сих пор всегда проигрывали западникам в споре о будущем России, точнее — их идеи не влияли на выбор политиков и реальный исторический процесс.

Такова и судьба пророчеств Достоевского. Вся русская история XX века развивалась и развивается вопреки Достоевскому, который знал, как исцелить Россию от бесов, как оздоровить душу народа, каким должно быть будущее человечества.

О чем же писал Достоевский, выкладывая парадокс за парадоксом в "Дневнике"?

В споре с западниками Достоевский утверждал, что русский народ православен, и это при том, что "народ и веры не знает, скажете вы, он и молитвы не умеет прочесть";

что "идеал народа — Христос", что "в высшие, роковые минуты свои народ наш всегда решает и решал всякое общее всенародное дело свое всегда по–христиански";

что "назначение русского человека есть бесспорно всеевропейское и всемирное. Стать настоящим русским, стать вполне русским, может быть, и значит только (в конце концов, это подчеркните) стать братом всех людей, всечеловеком, если хотите";

что "новые люди" не Базаровы и Рахметовы, Лопуховы и Кирсановы, а "Христовы дети";

что "Коробочка может стать совершенной Христианкой";

что господа должны "стать всем слугами и братьями и служить им своею любовью".

Все эти "фантазии" основаны у Достоевского на Пушкине, в котором заключены "две главные мысли", "прообраз всего будущего назначения и всей будущей цели России, а стало быть и всей будущей судьбы нашей": "Первая мысль — всемирность России, ее отзывчивость и действительное, бесспорное и глубочайшее родство ее гения с гениями всех времен и народов мира"; "Другая мысль Пушкина, это поворот его к народу и упование единственно на силу его, завет того что лишь в народе и в одном только народе обретем мы всецело весь наш русский гений и сознание назначения его". Пушкин дал пример всеобъемлющей любви к русскому народу. С него "начался у нас настоящий сознательный поворот к народу, немыслимый еще до него с самой реформы Петра", Пушкин так полюбил народ, что "сам вдруг оказался, народом".

Достоевский настаивал, что он говорит "про неустанную жажду в народе русском, всегда в нем присущую, великого, всеобщего, всенародного, всебратского единения во имя Христово";
что будущее России "не в коммунизме, не в механических формах заключается социализм народа русского: он верит, что спасется лишь в конце концов всесветным единением во имя Христово. Вот наш русский социализм!"

Об этом с понятным постоянством Достоевский писал и в 1861, и в 1873, и в 1876–1877, и в 1880–1881 гг.

Как и в последнем выпуске "Дневника писателя" за январь 1881 г., в июньском выпуске за 1876 г. фигурирует славянофильский образ Европы как "страны святых чудес".

Это Достоевский сказал:

"У нас — русских, две родины: наша Русь и Европа, даже и в том случае, если мы называемся славянофилами (пусть они на меня за это не сердятся). Против этого спорить не нужно. Величайшее из величайших назначений, уже сознанных русскими в своем будущем, есть назначение общечеловеческое, есть общеслужение человечеству, — не России только, не общеславянству только, но всечеловечеству. Подумайте и вы согласитесь, что славянофилы признавали то же самое, — вот почему и звали нас быть строже, тверже и ответственнее русскими, — именно понимая, что всечеловечность есть главнейшая личная черта и назначение русского";

что в "русском отношении к всемирной литературе" Жорж Занд, сама не ведая того, была "может быть, одною из самых полных исповедниц Христовых";

что Диккенс был "великим христианином";

что русские отрицатели–западники странным и неизбежным образом становятся либералами и коммунарами в Европе;

что А. Григорьев высказал проницательную догадку, что западник Белинский, проживи он долее, "наверно бы примкнул к славянофилам";

что западникам следует "поучиться России", в которой "должны эти идеи всемирного человеческого обновления явиться: в виде Божеской правды, в виде Христовой истины, которая когда-нибудь да осуществится же на земле и которая всецело сохраняется в православии";

что "выгода России пойти даже и на явную невыгоду, на явную жертву, лишь бы не нарушить справедливости";

что Россия несет в себе "драгоценность, которой нет нигде больше, — Православие, что она — хранительница Христовой истины, но уже истинной истины, настоящего Христова образа, затемнившегося во всех других верах и во всех других народах";

что в этой службе даже Петр I преуспел.

Более того — Достоевский переносит в европейскую политику исторический опыт образования России и объединения иноверных народов, в котором каждый народ остался самим собой. Политический принцип Достоевского на удивление не случайно совпадает с поэтическим принципом диалогизма, позже открытым в его творчестве Вяч. Ивановым и блестяще раскрытым М. Бахтиным в концепции "полифонического романа".

Это православный принцип в политике России, которая никого не угнетает: "Она — покровительница их и даже, может быть, предводительница, но не владычица; мать их, а не госпожа. Если даже и государыня их когда–нибудь, то лишь по собственному их провозглашению, с сохранением всего того, чем сами они определили бы независимость и личность свою".

Размышления Достоевского о судьбах России и народа, о женском вопросе и образованном обществе, о Пушкине и личном творчестве имеют доминанту — своего рода "постоянство в разнообразии".

Достоевский предельно откровенен: "Русский народ весь в Православии и в идее его".

Православие и есть тайна России, которую не понимают многие, в том числе и сами русские. Разгадка этой тайны составляет откровение "Дневника".

За это откровение русской идеи редко хвалят, но охотно ругают Достоевского.

Следуя этой идее, Достоевский предлагает универсальную модель решения социальных, этнических, политических, художественных и прочих проблем.
Например: "Вся ошибка "женского вопроса" в том, что делят неделимое, берут мужчину и женщину раздельно, тогда как это единый, целокупный организм, "Мужа и Жену создал их". Да и с детьми, и с потомками, и с предками, и со всем человечеством человек единый целокупный организм. А законы пишутся всё разделяя и деля на составные элементы. Церковь не делит".

Или еще одна глобальная проблема современного человечества: "Социализм и христианство. Попробуйте разделиться, попробуйте определить, где кончается ваша личность и начинается другая? Определите это наукой! Наука именно за это берется. Социализм именно опирается на науку. В христианстве и вопрос немыслим этот. (NB Картина христианского разрешения.) Где шансы того и другого решения?"

Достоевский сделал Христа "мерой" всех отношений людей и проверкой их решений: "Надо еще беспрерывно возбуждать в себе вопрос: верны ли мои убеждения? Проверка же их одна — Христос".

Для Достоевского Христос — пример в любых делах: "Нравственный образец и идеал есть у меня один, Христос. Спрашиваю, сжег ли бы он еретиков — нет. Ну так значит сжигание еретиков есть поступок безнравственный".

Достоевский оспорил рациональное понимание добра и зла: "Добро что полезно, дурно что не полезно. Нет, то что любим".

Нравственное чувство не рационально:

"Все Христовы идеи оспоримы человеческим умом и кажутся невозможными к исполнению. Подставлять ланиту, возлюбить более себя. Помилуйте, да для чего это?"

Достоевский уточняет и усиливает свою мысль новым парадоксом, еще одной вариацией на тему Истина и Христос: "Подставить ланиту, любить больше себя — не потому что полезно, а потому что нравится, до жгучего чувства, до страсти. Христос ошибался, доказано! Это жгучее чувство говорит: лучше я останусь с ошибкой, с Христом, чем с вами".

"Если мы не имеем авторитета в вере и во Христе, то во всем заблудимся".
"Нравственные идеи есть. Они вырастают из религиозного чувства, но одной логикой оправдаться никогда не могут".

"Вы тогда не будете разбиты, когда примете, что нравственные идеи есть (от чувства, от Христа), доказать же, что они нравственны, нельзя (соприкасание мирам иным)".

1 февраля 1881 г. Россия хоронила гения и с жадным вниманием ловила его предсмертные слова в последнем номере "Дневника Писателя", первом и единственном выпуске за 1881 г. Они звучали и звучат как завещание, хотя меньше всего Достоевский думал о смерти и предвечном, да и писал о финансах.

Конечно, масштабы кризиса в те времена совсем не те, что сегодня, но как похожи жалобы современников Достоевского: падение рубля, дефицит, долги по заграничным займам, прежнее и новое земледелие упало, "никто ничего не покупает", "фабрики сокращают производство до минимума", "всё–то на казну и на общественное достояние зубы точат".

Совет Достоевского парадоксален. Его вряд ли дал бы записной политэконом: "оздоровите корни" — и всё устроится; восстановите дух — поднимется и рубль, исчезнет бюджетный дефицит, увеличатся торговля и производство.

Это нам говорит Достоевский: "...спокойствия у нас мало, спокойствия духовного особенно, т<о> е<сть> самого главного, ибо без духовного спокойствия никакого не будет. На это особенно не обращают внимания, а добиваются только временной, материальной глади. Спокойствия в умах нет, и это во всех слоях, спокойствия в убеждениях наших, во взглядах наших, в нервах наших, в аппетитах наших. Труда и сознания, что лишь трудом "спасен будеши" — нет даже вовсе. Чувства долга нет, да и откуда ему завестись: культуры полтора века не было правильной, пожалуй что и никакой".

Это нас он учит пониманию России и народа: "Народ русский в огромном большинстве своем — православен и живет идеей православия в полноте, хотя и не разумеет эту идею ответчиво и научно. В сущности в народе нашем кроме этой "идеи" и нет никакой, и всё из нее одной и исходит, по крайней мере народ наш так хочет, всем сердцем своим и глубоким убеждением своим. Он именно хочет, чтоб всё, что есть у него и что дают ему, из этой лишь одной идеи и исходило. И это несмотря на то, что многое у самого же народа является и выходит до нелепости не из этой идеи, а смрадного, гадкого, преступного, варварского и греховного".

Свыше ста лет назад Достоевский призывал "оздоровить корни".

Теперь этого мало. Нужно восстанавливать "корни", укоренять традиции, иначе мы окончательно потеряем и забудем Россию, забудем, кто мы и зачем живем на земле.

В течение трех столетий Россия пыталась строить свой путь на отрицании традиций. Начиналось постепенно и сначала ничто не предвещало трагических последствий, но уже сто с лишним лет назад Россию поразил страшный недуг. Он ужаснул появлением Базарова и "новых людей", представился энтузиазмом цареубийц, революционеров и строителей нового мира. Имя этой болезни — нигилизм. Ее симптомы — отрицание Бога, Церкви, государства, презрение к народу, непонимание, а нередко и ненависть к России.

В записной тетради 1880 г. есть программа, которую Достоевский озаглавил "России учиться": "У нас дошло до того, что России надо учиться, обучаться как науке, потому что непосредственное понимание ее в нас утрачено. Не во всех, конечно, и блажен тот, который не утратил непосредственного понимания ее. Но таких не много. <...> Всякий такой уже не западник и уже не партия". Время не убавило, но лишь умножило наше историческое невежество.

Усвоим ли мы уроки Достоевского, которые сводятся к простым и вечным истинам: любить Россию, русскую историю, народ, семью, детей, людей, ближнего, природу, мир, положительную красоту, Творца, Спасителя?

В указании на эти истины и состоит проповедь автора "Дневника Писателя".

 


Страница 2 - 2 из 2
Начало | Пред. | 1 2 | След. | Конец | Все

© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру