Пасхальность в поэтике Гоголя

Совершенно особенное празднование Пасхи, Воскресения Господня, как известно, является характернейшей особенностью русской культуры. Эту особость отмечали многие писатели и наблюдатели. Н.В.Гоголю принадлежит заслуга   первому из отечественных писателей отчетливо сформулировать значимость Пасхи для русского человека. В "Выбранных местах из переписки с друзьями" сама структура книги подчеркивает ее пасхальный смысл: первая ее строка – о болезни и близкой смерти – выражает ту память смертную, которая проходит через всю книгу, а последняя передает общее архетипическое сознание русского человека: "У нас прежде, чем во всякой другой земле, воспразднуется Светлое Воскресенье Христово!". Желание автора отправиться Великим постом в Святую землю и можно истолковать как лейтмотив духовного восхождения, лествицы. Ведь Великий пост для христианина и является своего рода паломничеством, паломничеством к Пасхе, к Воскресению Христову. Это духовное паломничество и художественно организуется автором таким образом, что последняя глава ("Светлое Воскресенье") представляет собой вершину духовного пути как автора, так и читателя, но наряду с этим является и итогом композиционной последовательности предыдущих гоголевских глав.
 
О глубокой укорененности гоголевской книги в православной пасхальной русской традиции,  как и о трансисторическом пасхальном типе мышления,  может свидетельствовать тот факт, что первое же из многочисленных затем русских "хождений" – "Хождение в Святую землю игумена Даниила" - так выстраивается его автором, что завершается именно пасхальной радостью паломника. Показательно, что на фоне чрезвычайной порой  лаконичности предшествующих этому пасхальному финалу частей, последние дни Страстной недели и сам день Воскресения Господня в Иерусалиме описываются  автором весьма детально, с указанием часа того или иного события. Эту пасхальную "великую радость"[1]   игумен Даниил  переносит и на всех русских православных христиан. Лампаду  к Гробу Господню автор ставит не от себя, а "от всея Русьскыя земля". В этом же пасхальном завершении своих "писаний" автор специально замечает, что "не забых именъ князь русскых, и княгинь, и детей ихъ, епископъ, игуменъ, и боляръ, и детей моих духовных, и всех христианъ николи же не забыл есмь". Живые и успопшие "князи русскыя" тем самым приобщаются к вселенской пасхальной радости, как и читатели "Хождения" игумена Даниила: "Буди же всемъ, почитающим писание се с верою и с любовию, благословение от Бога и от святаго Гроба Господня". Таким образом, читатели прямо уравниваются с паломниками ("приимут мзду от Бога равно с ходившими места си святаа"), поскольку вектор духовного пути как паломников, так и читателей "Хождения" - один и тот же: к Воскресению Христову.
 
Весьма характерны сетования  оказавшегося на Страстной неделе в Риме непримиримого оппонента Н.В.Гоголя, поразительно, однако, совпавшего с ним в особом переживании архетипичного для русского  пасхального ожидания:  "Колизей был темен и черен. Наконец без четверти в одиннадцать заиграла музыка; заиграла марш, может быть, персидский или итальянский? И потом, через маленькие антракты, музыка уже почти непрерывно играла – из опер. Вот знакомый "хор горожан" из "Фауста" и еще что-то, знакомое-знакомое по итальянской опере в зале Петербургской консерватории. "Да что это такое? – всё недоумевал я. – Завтра Светлое Христово Воскресение, сейчас Страстная суббота, ночь с субботы на воскресенье. Почему тут опера?". Играли очень хорошо, как вообще везде в Италии, но ужасно как-то неуместно <…>. Тут нужно бы "Te Deum"! Десять-пятнадцать человек, укромно молящихся в нишах, и священника, непременно священника! Непременно литию, панихиду, "со святыми упокой"! И ведь шла Страстная суббота, и всего полчаса оставалось до Светлой утрени! <…>. Тут дело не в "filioque", прибавленном к Символу, и не в опресноках <…>. Обо всем этом едва ли знает народная масса, как католическая, так и православная. Но и мне, как человеку массы, живущему более общим впечатлением от церкви, нежели вхождением в ее подробности, когда я бродил по улицам Рима, внутренний голос шептал: "Не то! Не то! Это совершенно не то, что смиренная вера Москвы, Калуги, Звенигорода, моей родной Костромы" <…>. Да, "filioque" нетрудно отбросить или согласиться на его прибавку <…>. Но как из души народной, из сердца народного, из привычек народных, из рыдающей души православного: "Боже, буди милостлив ко мне, грешному", - вырвать Великий Пост, и наши "ефимоны" и "Господи Владыко живота моего" и "Воздеяние руку моею, жертва вечерняя", и "стояние" в Великий четверг за 12 евангелиями, и возвращение домой после этого стояния с зажженными свечками?"[2] .
 
По сути дела, В.В.Розанов, говоря о душе народной, сердце народном, привычках народных, пытается выразить архетип "рыдающей души православного" человека, не находящей чего-то весьма существенного, если не самого главного, в католическом богослужении. Это главное отнюдь не сводится, по В.В.Розанову, к чисто догматическим различиям ("подробностям"), но осознается, скорее, именно на глубинном уровне "культурного подсознательного", то есть как раз на архетипическом уровне. Именно поэтому писатель и свидетельствует в данном случае о себе как "человеке массы" (а не богослове), который – наряду с другими – вполне "репрезентативно" представляет "смиренную веру" своей родины: его "внутренний голос" и является  архетипическим "голосом" этой "массы", живущей как раз "общим впечатлением от церкви".
 
Думается, что   далеко   не   во    всех    случаях современному    исследователю    русской    культуры   следует соглашаться с точкой зрения,  господствовавшей в  XIX  веке,  согласно которой светскую и духовную литературу в России будто бы разделяет какой-то непреодолимый барьер.

Как раз  с  этой  позиции  становится  более  понятен как феномен  возникновения  "Выбранных   мест   из   переписки   с друзьями", так и почти общее замешательство при ее публикации. Эта книга призвана была именно соединить светскую  и  духовную сферу.    Однако   ее   "пограничность"   помешала  современникам Гоголя осознать это сочинение в качестве позитивной  ценности,  что  и привело  к  нападкам  на  писателя  с  двух сторон сразу.  Для современников   Гоголя   такое    прямое    и непосредственное   соединение   показалось, по всей видимости,  слишком вызывающим  и,  возможно,  нарушающим  сложившиеся  читательские установки  (как читателей светской литературы,  так и любителей духовного чтения).

Однако сегодня  мы  должны  поставить  феномен этой книги (как и всего творчества писателя) в иной  контекст  понимания, недоступный  по ряду причин современникам Гоголя.  Дело в том, что для адекватного  описания  именно  русской  культуры,  где процесс  расцерковления  жизни  не  был завершен и к началу ХХ века,  сама оппозиция светского и духовного может  быть  верно понята, если мы вначале задумаемся над тем общим знаменателем, который  и  конституирует  единство  русской  культуры  в   ее разнообразных проявлениях. Только в пределах этой единой культуры сосуществуют, а не противостоят  друг  другу   светское и духовное,  "народное" православие и православие "догматическое",  а также Гоголь-художник и Гоголь-мыслитель. И не только Гоголь.

Так, романное творчество Достоевского всецело принадлежит русской художественной литературе.  Однако для многих и многих его читателей это творчество стало ступенью к воцерковлению.

Объяснение такого   "совмещения"   состоит   в  том,  что творчество Достоевского глубинно укоренено в православном типе культуры, как и творчество Гоголя,  Пушкина и других выдающихся русских писателей. Поэтому изучение поэтики русской литературы  в отрыве от ее религиозных корней является сегодня явным анахронизмом.
 
Напомним некоторые   важнейшие гоголевские положения из "Выбранных мест…":

 В русском человеке есть особенное участие к празднику  Светлого Воскресения. Он это чувствует живей, если ему случится быть в чужой земле. Видя, как повсюду в других странах день этот почти не отличен от других дней, - те же всегдашние занятия, та же вседневная жизнь, то же будничное выраженье на лицах, - он чувствует грусть и обращается невольно к России. Ему кажется, что там  как-то лучше празднуется этот день, и сам человек радостней и лучше, нежели в другие дни, и самая жизнь какая-то другая, а не вседневная. Ему вдруг представятся – эта торжественная полночь, этот повсеместный колокольный звон, который как всю землю сливает в один гул, это восклицанье "Христос Воскрес!", которое заменяет в этот день все другие приветствия, этот поцелуй, который  только раздается у нас, –  и он готов почти воскликнуть: "Только в родной России празднуется этот день так, как ему следует праздноваться!"

Несмотря на несоответствие русской реальности – да и в целом любой земной реальности "нынешнего века" - этому "святому дню", когда "празднует святое, небесное свое братство всё человечество до единого, не исключив из него ни одного человека", Гоголь завершает свою главу тем, что продолжает убежденно настаивать на особом участии к этому дню русского человека:

 Отчего же одному русскому еще кажется, что праздник этот празднуется, как следует, и празднуется так в одной его земле? Мечта ли это? Но зачем же эта мечта не приходит ни к кому другому, кроме русского? Что значит в самом деле, что самый праздник исчез, а видимые признаки его так ясно носятся по лицу земли нашей: раздаются слова "Христос Воскрес!" – и поцелуй, и всякий раз так же торжественно выступает святая полночь, и гулы всезвонных колоколов гудят и гудут по всей земле, точно как бы будят нас? Где носятся так очевидно призраки, там недаром носятся; где будят, там разбудят. Не умирают те обычаи, которым определено быть вечными. Умирают в букве, но оживают в духе. Померкают временно, умирают в пустых   и выветрившихся толпах, но воскресают с новой силой в избранных, затем, чтобы в сильнейшем свете от них разлиться по всему миру. Не  умрет из нашей старины ни зерно того, что есть в ней истинно русского и что освящено Самим Христом. Разнесется звонкими струнами поэтов, развозвестится благоухающими устами святителей,  вспыхнет померкнувшее – и праздник Светлого Воскресенья воспразднуется, как следует, прежде у  нас, чем у других народов! На чем же основываясь, на каких данных, заключенных в сердцах наших, опираясь, можем сказать это? Лучше ли мы других народов? Ближе ли жизнью ко Христу, чем они? Никого мы не лучше, а жизнь еще неустроенней и еспорядочней всех их. "Хуже мы всех  прочих" – вот что мы должны всегда говорить о себе. Но есть в нашей природе то, что нам пророчит  это.
  
Итак, в начале главы, завершающей "Выбранные места…", Гоголь отмечает    особенное  участие к пасхальному торжеству  русского человека. Писатель подчеркивает, прежде всего,  особое ощущение пасхальной радости, которая отличает именно Россию. Заметим и то, что описание от третьего лица, когда местоимение "он" обозначает  русского человека ("он чувствует", "ему кажется", "ему вдруг представятся"), незаметно переходит в архетипическое "мы" ("этот поцелуй, который только раздается у нас"). Сам переход от "он" к "мы" не случайно следует сразу же за пасхальным возгласом "Христос Воскрес!": тем самым автор и читатель вовлекаются в это соборное "мы", словно приветствуя друг друга этим же восклицанием.
 
Описание недолжного состояния мира, которое мы не стали цитировать, заканчивается напоминанием об апостасийном отступничестве, когда тщетно "готова сброситься с Небес нам лестница и протянуться рука, помогающая возлететь по ней". Поскольку человек сам своею волею отказывается от спасения, образы безблагодатной тоски и исполинской скуки приводят к духовной смерти: "Всё глухо, могила повсюду. Боже! Пусто и страшно становится в Твоем мире!". Значимость Пасхи такова, что в данном гоголевском тексте этот самовольный отказ "один этот день вырвать из ряду других дней" равнозначен отказу от спасения.
 
Загадочное, но динамичное описание последствий этого отказа требует еще своего осмысления: "И непонятной тоской уже загорелася земля; черствей и черствей становится жизнь; всё мельчает и мелеет и возрастает только в виду всех один исполинский образ скуки, достигая с каждым днем неизмеримейшего роста". По-видимому, этот образ соприроден тому "духу тьмы", диаволу, который, по Гоголю, "выступил уже без маски в мир": именно потому в Божием мире "пусто и страшно".
 
Но эта память смертная, сопровождающаяся апостасийным вступлением в мир духа тьмы, преодолевается пасхальной памятью. Гоголь так композиционно выстраивает свою главу, что после слов "… могила повсюду. Боже! Пусто и страшно становится в Твоем мире!" вновь следует описание Пасхи в русской земле и снова звучит возглас: "Христос Воскрес!", разгоняющий тьму и побеждающий самого "духа тьмы".
 
Заметим, что в начальном описании Светлого Воскресения, хотя и упоминается "повсеместный колокольный звон", но не говорится о том, что "гулы колоколов гудят и гудут по всей земле, точно как бы будят нас". Вспомним, что необыкновенная суета, переходящая в смертное оцепенение, - это финальная сцена "Ревизора" (об этом – ниже). Безблагодатная суета в этот торжественный день в чужой земле ("та же вседневная жизнь"), да и в России зачастую это "день какой-то полусонной беготни и суеты", приводит именно к оцепенению: из-за подмены Божественной благодати незаконными законами, которые "чертит исходящая снизу нечистая сила", ввиду появления "духа тьмы" "мир.., как очарованный,  не смеет шевельнутся".  Вот эти чары и призваны рассеять гулы колоколов. Звукопись Гоголя   ("…гулы всезвонных колоколов гудят и гудут…"), пытающаяся передать пасхальный трезвон, одновременно стремится словно разбудить читателя.
 
Не случайно местоимение "он", несколько дистанцирующее читателя и самого автора от "русского человека" в начале главы, однажды появившись во втором описании, затем совершенно пропадает.  Если сначала мы видим взгляд "русского человека" как "его", обращенный к России из "чужой земли", а саму Россию определяет местоимение  "там" (эта уединенность преодолевается как раз пасхальным восклицанием), то в финале  это "там" преображается в "лицо земли нашей". Неверно говорить об элементарном изменении "точки зрения" русского человека (когда нахождение его "вне" русской земли неявно преодолевается,  а  местоимение "там" - по отношению к России – исчезает): в том-то и пасхальный смысл гоголевской книги, что сама индивидуально-личная точка зрения преображается в финальном возгласе "Христос Воскрес!", когда "вся Россия – один человек".
 
Само пасхальное восклицание звучит дважды в гоголевском тексте. Дважды говорится и о пасхальном поцелуе, "который только раздается у нас". Однако читатель, имеющий пасхальный горизонт ожидания и трижды прочитавший строки, выделенные восклицательным знаком[3] , дойдя до конца текста, не может оставаться сторонним зрителем пасхального торжества: он точно лично приглашается к пасхальному приветствию, которое может быть истинным завершением произведения[4]  и одновременно завершением паломничества к Пасхе, либо возглашая в третий раз "Христос Воскресе!", либо же отвечая на него "Воистину Воскресе!", как это и происходит на православном пасхальном богослужении.
 
В "Выбранных местах…" Н.В.Гоголь высказывает надежду, что в будущем русская поэзия "… вызовет нам нашу Россию – нашу русскую Россию <…> – ту, которую извлечет она из нас же и покажет таким образом, что все до единого <…> скажут в один голос: "Это наша Россия; нам в ней приютно и тепло, и мы теперь действительно у себя дома, под своей родной крышей, а не на чужбине". Правда, Гоголь относил эти слова к будущему  времени. Однако промыслительно его высказывания об отечественной словесности оказались именно в той главе книги, которая называется "В чем же наконец существо русской поззии и в чем ее особенность": советский обвал и постсоветская совершенно особенная развязность принудили русских читателей, несмотря на мертвящие "учебные пособия"  и "методические указания" бесчисленных  интерпретаторов и пропагандистов,  несмотря на  многошумное "племя пушкиноведов", догадаться, "наконец", что "существо" и "особенность" русской словесности в том, что она показывает  нам "нашу Россию – нашу русскую Россию", где, в отличие от исковерканной отчизны, мы "действительно у себя дома, под своей родной крышей".
 
Для нас же особенно важно, что глубокие суждения Гоголя о существе и особенности русской поэзии непосредственно предшествуют завершающей пасхальной главе "Выбранных мест…": автор тем самым задает вполне определенное направление читательской рецепции – тем, кому действительно небезразличны "метафизические" вопросы о "существе" и "особенности" нашей литературы. Духовное единение, которым завершается глава о русской поэзии, и единение, которым заканчивается глава о Воскресении,  являются  важнейшим  свидетельством глубинного родства русской словесности – в ее идеальном воплощении, как его понимал Гоголь, - и пасхальной радости, что и позволяет нам говорить о пасхальности  русской словесности.
 
Однако важно в гоголевском прозрении и то, что он парадоксально объясняет пасхальность России не тем, что русские "ближе" жизнью ко Христу, ибо жизнь эта "лучше" других народов: русские "хуже… всех прочих". Но, в отличие от этой видимой внешней неустроенной и беспорядочной жизни, есть, по Гоголю, "…много в коренной природе нашей, нами позабытой, близкого закону Христа…": пасхальный архетип и принадлежит "коренной природе", зачастую "позабытой" и даже отвергаемой -  на рациональном уровне сознания. Собственно, именно это ощущение глубинной укоренненности  предпочтения  Воскресения  Христова в России заставляет автора написать: "это не мысль, выдуманная в голове. Такие мысли не выдумываются".
 
Верные соображения В.А. Воропаева, что "Выбранные места…" представляют собой своеобразное сочетание жанров проповеди и исповеди[5] , следует, на наш взгляд, дополнить указанием на источник гоголевского "паломничества к Пасхе": "Хождение" игумена Даниила. Независимо от того,  читал ли Н.В. Гоголь именно "Хождение" игумена Даниила, его текст  – с пасхальным завершением пути - явился инвариантом для множества других подобных текстов "хождений", которых, в свою очередь, не мог не читать писатель. Поэтому предшествующее пасхальному торжеству описание достопримечательностей Святой Земли русским игуменом и описание нынешнего состояния России Гоголем, завершающееся тем же Воскресением, могут быть поняты как вехи одного и того же инвариантного паломничества к Пасхе: тем самым, "Выбранные места…" имеют  жанровые черты паломничества. Главы "Выбранных мест…" поэтому не только имеют неслучайную композиционную организацию, но и обнаруживают свой сюжет, что подчеркивается сплошной нумерацией этих глав,   –  именно как путь автора и читателя от смерти к воскресению. Иными словами, главы книги являются своего рода последовательными ступенями лествицы, ведущей к Христу.
 
 Жанр "хождения", имеющий в данном случае пасхальный смысл, таким образом воздействовал на целое "Выбранных мест из переписки с друзьями", что некоторые более частные "проповеди" автора (такие, как "Что такое губернаторша", "Близорукому приятелю", "Занимающему важное место"), следует рассматривать не только как обращенные к эксплицированным читателям (к которым как будто непосредственно относятся те или иные части), не только к той или иной близкой им группе читателей ("Женщина в свете", "Русский помещик") и, наконец, не только как "путь" имплицитного читателя всей книги, призванного пройти от начала к концу организованного автором "паломничества" (именно так было бы, если бы жанр гоголевской книги включал в себя лишь элементы проповеди и исповеди), но и  -  ввиду финального Воскресения как итога "пути" каждого человека -  как  путь самого автора: автор  не только "проповедует" своим читателям, или "исповедуется" у них же, но, как и они, проходит свой путь от личного "исповедывания" и личных "проповедей" к пониманию пасхальности России.   
 
Переходя к рассмотрению пасхальности других произведений Гоголя, невозможно не отметить очевидного  направления его творчества – от романтизма "Вечеров..." через "Миргород" и "Мертвые души"  к собственно духовной прозе. Заметим, что сам вектор этого пути направлен в ту же сторону, что и движение пушкинского гения, а затем и эволюция Достоевского. В каждом из этих случаев углубление авторов в русскую духовную традицию на более поздних этапах творчества господствующей "демократической" критикой было встречено либо неодобрительно, либо открыто враждебно.  Было бы ошибочным говорить об элементарном "непонимании" критикой действительного масштаба поздних, наиболее зрелых, произведений писателей.  Видимо, объяснение следует искать в иной плоскости: драматическом расхождении духовных ориентиров авторов и установок "передовой" критики.
 
Интересно, что рождественский архетип как субдоминантный присутствует именно в "Вечерах на хуторе близ Диканьки".   Рождественское чудо в данном случае имеет оттенок игровой перемены  судьбы: отвергаемый гордой красавицей герой для авантюрного изменения своей участи прибегает к помощи инфернальной силы, однако вместо дьявольского "контракта" наложением креста заставляет черта участвовать в изменении судьбы. Это итоговое посрамление используемой нечистой силы, имеющее в гоголевской повести фольклорно-игровой характер, существенно для понимания путей реализации рождественского архетипа в литературе: в отличие от полноты пасхального торжества, в данном случае мы видим удавшееся "предприятие" героя, которое им самим хотя и осознается как не вполне благочестивое, если не прямо греховное, но – в данном случае – приводит к "одурачиванию" инфернальной силы: "вместо того, чтобы провести, соблазнить и одурачить других, враг человеческого рода был сам одурачен".
 
В избранном контексте понимания "Миргород" и "Мертвые души" представляют собой два противоположных типа художественного изображения апостасии. В "Миргороде" контраст  начала  и  конца повествования явно становится одним из циклообразующих факторов. Сборник начинают слова "Я очень люблю...",  но завершается  он знаменитой   фразой   "Скучно  на  этом  свете,  господа!". В первой части цикла, объединяющей повести  "Старосветские помещики" и "Тарас Бульба" обнаруживается два типа "удержания" апостасирующего "мира" от превращения его в прозаический, поддавшийся "злому духу" (упоминание о котором имеется в самом начале первой повести цикла) "город". В "Старосветских помещиках" представлен наиболее отвечающий самому духу христианства вариант, где только любовь к ближнему является действительным "частоколом", препятствующим проникновению  апостасийного начала в православный мир. Авторское противопоставление покоя старосветской жизни и беспокойства, которое господствует по ту сторону защитного "частокола", имеет отчетливо православный подтекст. Тогда как весь остальной мир, далеко не сводимый к пространству Российской империи,  поддался губительному воздействию "злого духа", уединенная жизнь "владетелей отдаленных деревень" выполняет миссию удерживающего.
 
Разрушение границы, с изображения которой начинается первая повесть ("ни одно желание не перелетает за частокол, окружающий небольшой дворик, за плетень сада"), не случайно описывается автором в той же последовательности: "частокол и плетень во дворе были совсем разрушены". Тем не менее нельзя сказать, что старосветские люди - после "прорыва" апостасийных сил - лишены всякой духовной защиты. Обратим внимание, что сразу же после "особенного происшествия" - вестника смерти - Пульхерия Ивановна упоминает о новой границе: "Когда я умру, то похороните меня возле церковной ограды". В данном случае автором демонстрируется изменение границы, удерживающей от "злого духа". Позже оказывается, что и могила героя  находится "возле церкви": Афанасия Ивановича "похоронили возле церкви, близ могилы Пульхерии Ивановны". Православная Церковь и становится в данном произведении для героев таким духовным пространством, которое посмертно соединяет героев. 
 


Страница 1 - 1 из 2
Начало | Пред. | 1 2 | След. | КонецВсе

© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру