"Автобиографический" роман в творчестве И.Бунина и В.Набокова ("Жизнь Арсеньева" и "Другие берега")

Типологическое соотнесение наследия Бунина и Набокова, объективное исследование их личных и творческих взаимоотношений, намеченное в литературоведении[1], способствуют восстановлению целостной картины тенденций литературного развития в Русском Зарубежье. Сопоставление ярчайших "автобиографических" романов двух художников позволяет проследить магистральные пути обновления романной формы в ХХ в., выявить особый характер автобиографизма, художественные функции категории памяти – ключевой для Бунина и Набокова.

Романы "Жизнь Арсеньева" (1933) и "Другие берега" (1954) разделены немалой исторической дистанцией и по времени создания, и по тому материалу русской жизни, к которому они обращены: 80-е гг. XIX в. в произведении Бунина; период "с первых годов века по май 1940 года" у Набокова. Но они сближаются в целостном осмыслении исторических судеб России в ХХ в., которое обогащено драматичным эмигрантским мироощущением каждого из авторов. "Жизнь Арсеньева" и "Другие берега" – это и "романы о художнике", содержащие напряженную рефлексию о генезисе творческого дарования, таинственных стихиях красоты и воображения.

Стержнем романного мышления Бунина и Набокова становится новое, по сравнению с классической традицией, восприятие "биографии" героя – в аспекте не только социально-психологическом, но прежде всего онтологическом[2]. Герои-рассказчики двух романов обостренно ощущают сопряженность их жизненного пути с иррациональными началами бытия, силами родовой памяти и наследственности. Герой Бунина, вглядываясь в тайну младенческих лет, прозревает беспредельность своего внутреннего "я", онтологически не имеющего "чувства своего начала и конца". Позднее, уже как художник, герой с новой силой осознает свое бессилие в рационалистическом понимании того, "с чего надо начать писать свою жизнь", невозможность создания линейной, исторически мотивированной биографии: "Я родился во вселенной, в бесконечности времени и пространства", с верой "в любовную благость Божьего веления" (237)[3]. Основой его первых детских впечатлений становится интуитивно угадываемое, питаемое силами Прапамяти знание о мире, будь то глубоко прочувствованная "томящая красота" природного мироздания или вид острожника, чью "жуткую душу" с одного взгляда "угадал" Арсеньев. От ощущения героем глубин Прапамяти, восприятия жизни как радостного "соучастия" в родовом "пути" в романе начинается постепенное расширение сферы изображения – усадебного быта, природного мироздания, загадок национального бытия.

Онтологический ракурс "биографического" повествования задан и начиная с первых глав "Других берегов". Символичный образ "колыбели, качающейся над бездной", ощущение жизни "между двумя идеально черными вечностями" настраивают героя на раздумья о непостижимых законах времени, гранях бытия и небытия, побуждают "высмотреть малейший луч личного среди безличной тьмы по оба предела жизни". Как и у Бунина, с полнотой "вещественности" изображаются Набоковым импрессионистические зарисовки детских впечатлений от яркости и многоцветия мира, которые вели к "пробуждению самосознания", погружению "в сущий рай осязательных и зрительных откровений". Исторически подробнее, чем в "Жизни Арсеньева" в романе Набокова запечатлены родовые корни автобиографического героя, хотя такого, как у Бунина, углубления в мистическую сферу Прапамяти здесь не происходит.

Центральной в романах Бунина и Набокова становится художественная категория памяти, предопределяющая ассоциативность повествовательной структуры, синтезированный характер хронотопа, основанного на взаимопроникновении далеких пространственно-временных пластов, когда на суждения юного героя органично "накладываются" взгляды зрелого повествователя. Проникновенно звучащее "а вот еще помню", с которого в двух романах зачастую начинается новый повествовательный фрагмент, обуславливает лейтмотивную композицию, "технику" монтажных переходов, циклически передающую "развитие и повторение тайных тем в явной судьбе" (133)[4]. Смысл названия созданного вдали от России набоковского романа полностью созвучен художественной сверхзадаче бунинской книги: "Описание реальности, лежащей "по ту сторону" забвения, смерти или сна, на "других берегах""[5]. Но если Бунин "целиком доверяется памяти как некоему удивительному и непостижимому чуду"[6], то для Набокова в большей степени характерен аналитизм в рассмотрении свойств памяти-Мнемозины, которой даровано "заклинать и оживлять прошлое" и которой, по убеждению автора, необходимо "дать закон". У Набокова персонифицированный образ Мнемозины многолик и психологически сложен: она явлена то "привередничающей", то мудрой или, наоборот, плутающей и растерянно останавливающейся в тумане", то принимающей обличие кого-то из персонажей: "Рука Мнемозины, теперь в нитяной перчатке буфетчика Алексея…" (187).

У Бунина и Набокова на место линейной сюжетной динамики выдвигаются ассоциативные механизмы памяти. Единичные интимные воспоминания подчас вбирают в свою орбиту прозрения о природном космосе, стихиях исторической жизни. Так, воспоминания Арсеньева о детской влюбленности в Лизу Бибикову неотторжимы от любви "к нашему быту, с которым так тесно связана была когда-то вся русская поэзия" (128), а отложившиеся в позднейшей памяти эпизоды драматичных взаимоотношений с Ликой пронизаны интуициями о таинственных циклах бытия природного мироздания, соотнесенных с масштабом человеческой судьбы. В романе же Набокова проблески любовного переживания в юношеских встречах героя с "дочкой кучера" Поленькой, с Тамарой, Колетт ассоциируются в осмыслении зрелого повествователя с близкими во времени историческими сдвигами в русской жизни и непроизвольно соединяются в памяти с нюансами чувственных впечатлений: "Эти листья смешиваются у меня в памяти с кожей ее башмаков и перчаток" (222).

С весомостью категории памяти связана и символическая глубина финалов двух произведений. В "Жизни Арсеньева" это обостренная в сновидческой стихии память героя о далекой любви, "прелести увядшей красоты": в радостном торжестве жизненных сил заключено напоминание о неизбывном трагизме, краткости земного существования. Близкое по звучанию к притче завершение романа Набокова знаменует устремленность к собиранию – на "других берегах" личностного бытия – целостного "узора" из далеких, давно разъединенных "осколков" родовой памяти, что осознается как восстановление потаенной гармонии всего сущего, ибо "однажды увиденное не может быть возвращено в хаос никогда" (302).

В ценностном строе памяти героев бунинского и набоковского романов сквозным оказывается противопоставление лада устойчивого детского, семейного быта и разрушительной силы войн и революций ХХ в. У Бунина изображение этого второго плана углублено в подтекст, находясь далеко за рамками сюжетного действия, у Набокова же картина исторической эпохи доведена к концу романа до образа гитлеровской Германии, порабощенной "вездесущим портретом фюрера".

В "Жизни Арсеньева" изображение дворянского усадебного быта пронизано веянием грядущей катастрофы, что придает повествованию эмоциональную многоплановость, соединяя юношескую восторженность героя со взглядом прошедшего через последующие "окаянные дни" повествователя: "Дух этой среды, романтизированный моим воображением, казался мне тем прекраснее, что навеки исчезал на моих глазах" (128). Память становится для Арсеньева духовным испытанием, образуя область пересечения антиномичных граней мироощущения, "начал" и "концов" пути, пройденного как героем, так и всей Россией: "И была в эти легендарные времена, в этой навсегда погибшей России весна…" (149).

В сознании героя "Других берегов" знакомые по детским годам предметно-бытовые детали сращены с трагедийным переживанием близких потрясений: и "тайничок с материнскими драгоценностями", к которому "швейцар Устин лично повел… восставший народ в ноябре 1917 года"; и "навесный выступ", откуда герою суждено будет увидеть "начальные дни революции" (180-182)…  Как и у Бунина, важнейшие внутренние переживания автобиографического героя приобретают объемную перспективу благодаря скрытой "рифмовке" лейтмотивов, развитие которых подчинено "чистому ритму Мнемозины". Так, повторяющееся воспоминание о гибели отца "той ночью 1922-ого года" дважды накладывается трагедийным контрастом на сцены благополучной домашней жизни, изображенные в первой и девятой главах.

Нелинейный характер романного времени в "Жизни Арсеньева" и "Других берегах" обусловлен сквозными антиципациями – опережающим предвидением дальнейших "узоров" судьбы, заложенным в описании событий настоящего; проекцией раннего периода жизни повествователя на последующую эмигрантскую участь. В романе Бунина такое сращение временных планов происходит в ряде эпизодов, рисующих странствия юного Арсеньева по России, которые исподволь предвосхищают "целые годы скитаний, бездомности": "Впоследствии, без конца скитаясь по свету, много пережил я подобных часов одинокого спокойствия…" (182). А проходной эпизод встречи с "гусаром" на вокзале в Орле получает неожиданное развитие во вставном повествовании из эмигрантского времени – "когда целая жизнь прошла с тех пор" (186). Сопряжение далеких "концов" жизненного пути, дискретность композиционного рисунка, сводящего воедино мимолетное интуитивное предчувствие и глубокое осмысление прожитого, способствуют лирической субъективации повествования[7]. 

Подобного рода антиципации проходят и через произведение Набокова. Так, уже в первой главе, отмечая раннюю, "поистине гениальную восприимчивость" к впечатлениям от окружающего мира, свойственную герою и многим сверстникам его круга, автор прозревает в этом даре судьбы предвестие ее дальнейших перипетий, "точно судьба в предвидении катастрофы… пыталась возместить будущую потерю…" (140). А пережитое в пору любовных странствий героя и Тамары по Петербургу "чувство бездомности" высветит еще одну тайную "рифмовку" в жизненном пути рассказчика: "Тут начинается тема бездомности – глухое предисловие к позднейшим, значительно более суровым блужданиям…" (261).

Непостижимые стихии бытия и человеческой души, иррациональные веления исторической судьбы оказываются центральным предметом изображения в романах Бунина и Набокова, которые близки по типу авторской эмоциональности, окрашенной ностальгическим чувством. У Бунина это переживание скрыто в подтексте произведения и заряжает его лирической энергией, а в романе Набокова оно эксплицировано и насыщено онтологическим смыслом. Еще детская грусть по России во время заграничных отъездов предстает в "Других берегах" как точная антиципация последующих переживаний, "пронзительная репетиция ностальгии"; бытийный же смысл горечи от потерянной Родины осознается автором как "гипертрофия тоски по утраченному детству" (170).

В архитектонике "автобиографических" романов Бунина и Набокова существенную роль играет сопряжение единичных юношеских впечатлений героев, частных эпизодов – с бытийными прозрениями, эпохальными проблемами национального бытия. В "Жизни Арсеньева" через глубоко воспринятый эпизод гибели Сеньки к герою приходит первый опыт интуитивного постижения тайны существования Бога, бессмертия и смерти, "вещественность" которой он с остротой почувствовал. И у набоковского героя во внешне неприметном эпизоде трудного засыпания неожиданно "вещественно" раскрывается предстояние человека концу своего земного пути: "Смерть и есть вот эта совершенно черная чернота…" (195).

Разноплановая сфера автобиографизма в каждом из романов вбирает в себя широкую национально-историческую проблематику, заветные авторские размышления о сущности национального сознания, проступающей в пору катастрофических испытаний.

В изображении многогранных характеров персонажей бунинского романа – будь то "беспечный, как птица небесная, отец", мать, с ее внутренним "высоким напряжением", Баскаков или Ростовцев, с его имеющей сильные и слабые стороны национальной "гордостью", –  "поле отроческих наблюдений" Арсеньева расширяется до познания специфики национальной ментальности и исторического пути России. Эти наблюдения предстают в призме позднейшего опыта повествователя, вглядывающегося в далекие предвестья уже свершившегося апокалипсиса. Антиномичный дух авторской мысли ведет к тонкому различению в исконной русской "жажде отрешения от жизни" подлинной высоты, выразившейся в литературе, в ее "изумительной изобразительности", – и "страсти ко всяческому самоистреблению", заключающей ключ к пониманию надысторической обусловленности последующей трагедии.

На пересечении субъективно-личностного и исторически значимого строятся многие сюжетообразующие эпизоды в романе Набокова. При этом, как было отмечено, если бунинским Арсеньевым главным образом руководит спонтанный порыв, то "герои Набокова, наоборот, находят в своей судьбе совпадения, которые имеют свою логику и складываются в точный продуманный узор"[8]. А потому там, где у Бунина господствует лирическая интонация, предопределяющая непроизвольные повороты в сюжетном движении, там у Набокова прочерчивается выверенная "симметрия", подчас некая намеренная "литературность" в скрещении судеб главных и эпизодических персонажей и связанных с ними как частных, так и исторически решающих событий. Неслучайно, давая высокую оценку бунинской книге, автор "Других берегов" подчеркнул именно ее лирическую доминанту – в "звучных, душистых словах, проникнутых такой жадностью до красоты, таким бунинским волнением"[9].

Стремясь "обнаружить и проследить развитие… тематических узоров" (141), набоковский герой нащупывает грани взаимодействия частного и общеисторического, когда одна незначительная деталь может стать "зерном" дальнейшего повествования о судьбе персонажа, что очевидно, например, в той роковой роли, которую сыграл  "магический случай со спичками" в судьбе Главнокомандующего Дальневосточной Армии Куропаткина. Провиденциальный исторический смысл таит в себе и мимолетный бытовой эпизод чтения отцом героя газетного сообщения о смерти Толстого (о рубежном характере событий 1910 г. размышлял еще Блок в предисловии к "Возмездию") – "точно смерть Толстого была предвестником каких-то апокалиптических бед…" (253). Апокалиптическим ощущением исторического времени пронизаны у Набокова (более явственно, чем в "Жизни Арсеньева") и эпизоды интимной жизни героя. Так, тревожная встреча с Тамарой в тамбуре в начале лета 1917 г. на фоне "широкого оранжевого заката", "при последних вспышках еще свободной, еще приемлемой России" (266) неожиданно оказывается для героя "синхронной" с образным рядом пророческих дневниковых строк Блока: "Как раз в этот вечер Александр Блок отмечал в своем дневнике этот дым, эти краски" (266).

Таким образом, автобиографизм в романах Бунина и Набокова, при всей специфике его конкретного художественного воплощения, основан на синтезе индивидуального и все более властно заявляющего о себе исторического времени, дыханием которого просквожены даже субъективные грани мироощущения персонажей.

Рассматриваемые "автобиографические" романы – это примечательные образцы и жанровой формы "романа о художнике", обращенного к постижению философии творчества.

Для формирующейся художнической натуры бунинского Арсеньева источниками эстетического переживания становятся созерцание природного бытия – "истинно-божественного смысла и значения земных и небесных красок" (32), а также глубокое восприятие образного мира, ритмической стихии классической поэзии. Творческая личность героя вступает в незримый диалог прежде всего с пушкинско-лермонтовскими строками, которые, по его признанию, "выражали… существенность того, чем полна была… душа" (93)[10]. При этом для Арсеньева, как впоследствии для героя "Других берегов", весьма характерна взыскательность эстетического вкуса, пристрастная строгость литературных оценок.

"Рай осязательных и зрительных откровений" прокладывал путь к будущему художническому опыту и для набоковского героя. Роман наполнен многими эстетическими оценками, порой с тонкой иронией направленными на самые разные литературные явления – от парадоксальности в языке поэм Лермонтова, сочетающих "невыносимые прозаизмы с прелестнейшими словесными миражами", до "толстовского дидактического говорка" и эмигрантских литературных впечатлений, среди которых образ Бунина занимает особое место. Не без горечи вспоминая о несостоявшемся личностном общении, автор романа высоко ценит лирическое дарование Бунина, даже предпочитая его стихи "парчовой прозе". Соответствующий фрагмент романа отчасти построен как диалог с образным миром бунинских произведений на уровне скрытых реминисценций: "И чем-то горьковатым пахнет с полей, и в бесконечно отзывчивом отдалении нашей молодости опевают ночь петухи…" (288).

По внутреннему складу творческой натуры герои романов Бунина и Набокова многим созвучны. В обоих сильны страсть к творческому уединению и одновременно к движению, стихийному открытию бытия, существованию в хронотопе пути, дороги; жажда с помощью силы воображения слиться с загадочностью окружающего мира, преодолеть традиционное субъектно-объектное разделение. Сила воображения помогала Арсеньеву в моменты поэтического восторга от "кочевой страсти" испытать таинственное расширение личности ("чувствую в себе кого-то лихого, старинного, куда-то скачущего в кивере и медвежьей шубе"), породить неповторимую художественную реальность, не раз "мысленно видеть какой-то уездный городишко…" (234). Эта же сила наполняла его интуициями о трансцендентном характере творческого акта, когда "над самим стихотворцем колдовал кто-то неразумный…" (37). Подобные "перевоплощения", стирание граней между субъективным "я" и объективной реальностью знакомы и набоковскому герою, когда в радостном порыве открытия неизведанного мира он "видит себя водителем поезда", может "вообразить себя вон тем пешеходом и за него пьянеть от вида… романтических вагонов", "быть и машинистом, и пассажиром, и цветными огнями, и пролетающей станцией" (214). В "Других берегах", как и в "Жизни Арсеньева", сила творческого воображения способна высветить в единичной вещной детали обобщающий масштаб судеб целой семьи и поколения. Так, вглядываясь в "прозрачные грани" материнского перстня, которому предстояло быть проданным в пору послереволюционного лихолетья, герой Набокова прозревает в этих гранях тягостную бесприютность и нужду эмигрантского существования.

Искусство, творческий процесс в представлении героев двух романов глубоко родственны стихиям Памяти-Мнемозины, природы и составляет величайшую тайну бытия, вступая в сложные, подчас даже, как показано у Набокова, в сопернические отношения с действительностью. При этом раздумья Арсеньева о творчестве носят в большей степени интуитивный характер, связанный с острым переживанием непостижимости этого "самого странного из всех человеческих дел, называемого писанием", ощущением частой растерянности художника перед лицом загадочного потока жизни, перед тем, чтобы "образовать в себе из даваемого жизнью нечто истинно достойное писания" (229). Автор "Других берегов" подхватывает бунинские суждения об искусстве и также видит в нем главный путь к постижению "неповторимого водяного знака" жизни, преодолению пространственно-временных пределов (бесконечно новые виды бабочек, открываемые героем в разных уголках земли). Именно цитируя "изумительные стихи Бунина" (202), он передает явленное в образе бабочек утонченное чувство красоты. По сравнению с романом Бунина, у Набокова большее место уделено собственно эстетической рефлексии, попытке представить философию и психологию творчества в системном, рациональном виде – и в развернутой "исповеди синэстета" (147), и в приоткрывании лаборатории художественного творчества, которая овеяна щемящим чувством "страха забыть или засорить единственное, что успел я выцарапать из России" (277). Набоковский герой стремится и к  определению координат "точки искусства" в мыслительном пространстве: "В гамме мировых мер есть такая точка, где переходят одно в другое воображение и знание, точка, которая достигается уменьшением крупных вещей и увеличением малых; точка искусства" (233).  События действительности воспринимаются героем как своеобразное "произведение" жизни, имеющее "предисловия", "эпилоги" и даже исподволь посягающее на "творческие права" самого героя-художника: "… стоит мне только подарить вымышленному герою живую мелочь из своего детства, и она уже начинает… стираться в моей памяти" (184).

Творческое делание для героев обоих романов, воплощая абсолютную свободу художника, оказывается несовместимым с любыми проявлениями кружковой ангажированности,  что бунинский Арсеньев напряженно ощущает в харьковский период своей жизни, а герой Набокова после истории с лживой хвалебной рецензией на свою "первую книжечку стихов" не раз признается в "отвращении ко всяким группировкам, союзам", "сберегая все свои силы для… своих игр, своих увлечений и причуд…" (241).

Подводя итог предложенному сопоставлению, стоит указать на то, что "автобиографические" романы И.Бунина и В.Набокова, при всей отмеченной самобытности в творческой манере двух авторов, явили общность в путях обновления романной формы, в специфике автобиографизма, в  экспериментах с художественными пространством и временем, обусловленных онтологической весомостью категории Памяти. Художественное содержание "Жизни Арсеньева" и "Других берегов" обращено и к постижению таинственной целостности бытия творца, личности в "вывихнутом" историческом времени.
                                                                                             
––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––
[1]  Из новейших работ см.: Кириллина О.М. И.Бунин и В.Набоков: проблемы поэтики ("Жизнь Арсеньева" и "Другие берега"). Автореф. канд. дис. М., МГУ, 2004. 
[2]  Подробнее см.: Ничипоров И.Б. И.А.Бунин и литературные течения рубежа XIX-XX веков: опыт осмысления личности // Ничипоров И.Б. "Поэзия темна, в словах не выразима…". Творчество И.А.Бунина и модернизм. Монография. М., Метафора, 2003.С.203-231.С.90-108.
[3]  Ссылки на текст И.А.Бунина даны с указанием  страницы по изд.: Бунин И.А. Собр. соч.: В 9 т. М.,1965-1967.Т.6.
[4]  Ссылки на текст В.В.Набокова даны с указанием страницы по изд.: Набоков В.В. Собр. соч.: В 4 т. М.,1990.Т.4.
[5]  Антошина Е.В. "Чужое слово" в прозе В.В.Набокова 20- 40-х годов. Автореф. канд. дис. Томск, ТГУ, 2002.С.13.
[6]  Мальцев Ю.В. Бунин. М.,1994.С.312.
[7]  Ничипоров И.Б. Лирический роман // Ничипоров И.Б. "Поэзия темна, в словах не выразима…".C.182-203.
[8]  Кириллина О.М. Указ.соч.С.16.
[9]  Набоков В.В. <Рец. на:> "Современные записки". XXXVII // В.В.Набоков: pro et contra. СПб, 1997.С.32.
[10] Ничипоров И.Б. Литературные реминисценции в художественном целом романа И.А.Бунина "Жизнь Арсеньева" // Русский роман ХХ века. Духовный мир и поэтика жанра. Сб. научн. трудов. Саратов, 2001. С.90-98.


© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру