Лирическая сатира М.Цветаевой и В.Маяковского

Раскрытие лирического характера сатиры Цветаевой и Маяковского в ее эволюции позволит не только уточнить сопоставление их художественных миров, но и шире воспринять горизонты поэтической мысли Серебряного века.

Сопоставление поэтических систем М.Цветаевой и В.Маяковского имеет основательную традицию и велось в работах В.Швейцер, А.Саакянц, Е.Эткинда, В.Хаимовой и др. на различных уровнях. Речь шла о жанровых свершениях в творчестве двух поэтов, о моделях художественного пространства и времени в их произведениях, путях лирического самораскрытия, о рефлексиях, касающихся творческого процесса, а также об особенностях ритмической, стиховой организации стихотворений и поэм. При этом на периферии литературоведческой мысли оставалось сопоставление Цветаевой и Маяковского в свете сатирической стороны их творческого дарования, которая в поэзии Маяковского – особенно 1910-х гг. и первых послереволюционных лет – была представлена очень весомо, а в творчестве Цветаевой часто окрашивала лирические раздумья о судьбе Поэта, философских основаниях бытия, социокультурных аспектах жизни в ХХ веке. Симптоматичны в этом смысле наблюдения Цветаевой о "гомерическом юморе" (V, 385) Маяковского – "бойца во стане мировых певцов" (V, 388).

Если в ранней "городской" поэзии Маяковского преобладает остросоциальный аспект сатирического изображения действительности, то в стихотворениях Цветаевой первые сатирические образы возникают в контексте сакрализованного мифа о Поэте, его земном и посмертном бытии.

Сатирические ноты отчетливо звучат уже в юношеских цветаевских посланиях "Литературным прокурорам" и "В.Я.Брюсову" (1912), соединяясь, как и во многих последующих произведениях, с пронзительными интонациями исповеди. Во втором стихотворении сатирические элементы проступают в сотканном из парадоксов портрете мэтра символизма, неприятие которого соединяется с тайным преклонением:

                                        Я забыла, что сердце в вас –  только ночник,
                                                Не звезда! Я забыла об этом!
                                                Что поэзия ваша из книг… (I, 175).

Позднее сатирические образы враждебной Поэту земной обыденности возникают у Цветаевой и в стихотворениях о Блоке, Пушкине. В шестом стихотворении "Блоковского цикла" ("Думали – человек…", 1916) сатирическое изображение безликой массы ("топчутся люди праздные") приобретает собирательный характер и предстает в призме мифо-поэтики – антитезы  "Солнца Светоносного" и "суеверных" "трех восковых огней". Здесь, как и во многих стихотворениях и поэмах Маяковского, отчаянное, одинокое воззвание лирического "я" звучит как бы "поверх" праздной массы и, подчеркивая его вселенское одиночество, обращено в "посмертье". Подобный перенос сатирического изображения романтического конфликта поэта и обывательской массы в будущее, вечность возникает и в стихотворении Маяковского "Дешевая распродажа" (1916). Лирический сюжет, центром которого становится здесь сам герой, заглядывающий в свою посмертную судьбу, отчасти напоминает коллизии цветаевского цикла о Блоке:

                                     Склонится толпа,
                                             лебезяща,
                                             суетна.
                                             Даже не узнаете –
                                             я не я:
                                             облысевшую голову разрисует она
                                             в рога или в сияния…        (1, 142). [1]1

Если у ранней Цветаевой сатирический образ тяготеет к предельной обобщенности, то у Маяковского сатира характеризуется большей социально-психологической определенностью, экспрессией сниженно-разговорного языка, когда во враждебной толпе поэт различает и "лобастых идиотов", шаблонно воспринимающих мир творчества, и "млеющих" над стихами "курсисток". В отличие от Цветаевой, обращение героя Маяковского к миру в поиске "одного только слова ласкового, человечьего" соединяет отчаяние с  надеждой на переустройство мироздания. Важно, что уже в ранних произведениях проступает лирическая основа сатиры двух поэтов, синтезирующих сатирическое обличение мира с проникновенной творческой исповедью.

Предвосхищая позднейший образец социальной сатиры Цветаевой, поэтику гротескно-фантастических форм в стихотворении "Читатели газет" (1935), Маяковский в своем "Гимне критику" (1915) сквозь призму подчеркнуто антиэстетичного образа чуждой творческому духу "газетной сети" раскрывает бытие творца в эпоху "восстания масс" (Ортега-и-Гассет):


                                Но если просочится в газетной сети
                                           О том, как велик был Пушкин или Дант,
                                           Кажется, будто разлагается в газете
                                           Громадный и жирный официант…   (1, 81).

Сатирическая направленность в осмыслении бытия художника в условиях торжества плоти над духом связана у Цветаевой и Маяковского с культурным мифом о Пушкине.

В раннем стихотворении "Счастие или грусть…" (1916) едкий сатирический портрет Н. Гончаровой, построенный на ассоциативном нанизывании предметных деталей ("Быть как шелк, как пух, как мех"), являет онтологический конфликт "плотского" и  метафизического: "Сердце Пушкина теребить в руках…" (I, 325). Примечательно, что в финале, едва ли не впервые во всей поэзии Цветаевой, здесь происходит гротескное заострение сатиры, которое позднее разовьется в ее стихотворениях и особенно поэмах: "И потом, в гробу, // Вспоминать – Ланского".

В позднейшем цикле "Стихов к Пушкину" (1931) наблюдается заметное усиление художественного потенциала цветаевской сатиры, становящейся теперь главным путем утверждения безмерности "своего" Пушкина. Сатира выходит из сферы только лишь лирической исповеди и обретает напряженную "драматургичность" в ситуации длящегося вечность спора "голосов" о Пушкине:

                                 Критик – ноя, нытик – вторя:
                                       "Где же пушкинское (взрыд)
                                       Чувство меры?" Чувство – моря
                                       Позабыли – о гранит

                                       Бьющегося? Тот, соленый
                                       Пушкин – в роли лексикона?  (II, 281).

Решающую роль в этом пронизанном искрометной сатирой "действе" играет, по метким наблюдениям Л.В.Зубовой, "драматургия" самого слова, приобретающего игровой характер, связанный с "преобразованием идиом и составных слов", обыгрыванием внутренней формы слова, в результате чего возникает порой "сарказм алогизма" ("Пушкин в роли пулемета!") [2]. Использование широкого арсенала экспрессивных лексико-интонационных средств для сатирического изображения "карлов", литературных оп-понентов из эмигрантской среды ("Беженство свое смешавши // С белым бешенством его!"), сочетание лирической патетики со сниженно-разговорной, бранной, даже военной лексикой близко тональности сатирических стихов Маяковского. Весьма созвучно поэтике Маяковского и использование в сатирических целях гиперболы, а также метонимического, гротескового по сути изображения: "И справа, и слева – ручищи по швам – // Жандармские груди и рожи…" (II, 289).

Как впоследствии в "Крысолове", сатира выходит в "Стихах к Пушкину" за рамки собственно пушкинского мифа и наполняется социально-историческим и политическим смыслом, будучи направленной на несвободную действительность, вековые личины российского тоталитаризма, сфокусированные в образе "певцоубийцы" Николая. Размышления о "пушкинском мускуле" свободы, "бега, борьбы" выводят на жесткое – с учетом опыта пережитого – осмысление кризисных сторон национальной ментальности: "Пре-одоленье // Косности русской – // Пушкинский гений?" (II, 287) .

В жанровом отношении сатира Цветаевой в "Пушкинском цикле" вариативна и проникает то в лирический, глубоко исповедальный монолог героини, то в драматизированную диалоговую структуру (споры с "голосами" о Пушкине), то в повествовательную ткань эпизода, как в детализированном рассказе о похоронах поэта в финальной части (" С проходного двора –  // Умнейшего мужа России")*.

В "Юбилейном" Маяковского (1924), как и в стихах Цветаевой, именно пушкинская мера (при внешне ироничном авторском отношении к памятнику) являет ту высоту, с которой обоими поэтами ведутся и саркастическая литературная полемика, которая у Маяковского, по сравнению с Цветаевой, менее завуалированна и более политизированна,  и сатирическое развенчание всяческой неправды и неподлинности в творчестве. Как и у Цветаевой, сатирическое слово Маяковского о поэтах прошлого и современности, "пушкинистах" и "хрестоматийном глянце" облечено в драматургичную форму живого разговора – разговора с Пушкиным – не в "роли монумента" или "гостя каменного". Сатирическое изображение действительности усилено у Маяковского и Цветаевой болью собственного одиночества – неспроста этим чувством делится с "собеседником" герой "Юбилейного":

                                              Может,
                                                            я
                                                               один
                                                                         действительно жалею,
                                                  что сегодня
                                                                       нету вас в живых…       (4,48)

Динамика сатирического изображения связана у Маяковского, как и у Цветаевой, с экспрессией словесной формы, подчиняющей себе даже пушкинский текст ("из письма Онегина к Татьяне"), мозаикой миниэпизодов, героями которых становятся сатирически выведенные литературных оппоненты (от Есенина до Безыменского) и даже Дантес ("Мы б его спросили: // А ваши кто родители?"); а также с тончайшей гранью между сатирой и лирической, творческой исповедью. Однако если у Цветаевой сатирическое отрицание несовершенного мира углубляется до осознания онтологического трагизма бытия поэта (не только в России), то сатира Маяковского со временем все больше наталкивается на декларативные лозунги, постепенно ослабляющие ее лирический заряд.

Насыщенное сатирой изображение конфликта творческого духа с закоснелой плотью мира возникает и в поэмах Цветаевой и Маяковского – наиболее ярко в "Крысолове" (1925) и "Про это" (1923).

"Лирическая сатира" "Крысолов", ставшая венцом трагедийной сатирической линии творчества Цветаевой, соединила, как мы увидим, сатиру лирическую, социально-политическую и философскую и рисует непримиримый конфликт поэта-флейтиста с неподвижным миром Гаммельна, по отношению к которому он, как и герой Маяковского, "вершит свой приговор" [3]. Оценка "пожирающим большинством" Гаммельна искусства в качестве "беспоследственного дребезга струн" проистекает от полного попрания индивидуальности гаммельнским и – шире – современным сознанием эпохи "масс", абсурд-ность которого саркастически передана поэтом через оксюморонность словесной фактуры: " "Я" означает всяк…" (III, 92). Примечательно, что в пятой главе поэмы ("В ратуше"), где конфликт флейтиста с обыденностью, жаждущей упрятать флейту в "футляр", обостряется, особенно громко начинает звучать собственно авторский голос, содержащий философские раздумья о смысле человеческой, творческой индивидуальности ("Что есть аз? // Что не бывает парой"), выходящие на уровень звукосемантических интуиций: "Я: нагруженная по края // Яблонь: снимай не снимешь!..". Зиждущаяся на антитезах, метких сравнениях, цветаевская сатира в "Крысолове" обретает хлесткость, афористичную отточенность –  под воздействием и опыта творческого освоения народнопоэтической стилистики, и парадоксализма как ключевой черты художественного мышления [4]: "Гения с Гаммельном – тот же брак, // Что соловья с капустой";  "Миродержателя сыном быв, // Стать бургомистра зятем?" (III, 95).

Поединок голоса поэта с "помоев ушатом" голосов обывателей звучит в сходном ключе и в одной из завершающих главок поэмы Маяковского "Про это", заключая в себе ее лирическую кульминацию:                          

Я вам не мешаю.
К чему оскорбленья!
Я только стих, 
я только душа.
А снизу:
 – Нет!
Ты враг наш столетний…     ( 3,129-130).

Картина гибели поэта в поединке с миром облечена Маяковским в образность, близкую цветаевскому поэтическому контексту, но с усилением гротескового начала: "Лишь на Кремле // поэтовы клочья // сияли по ветру красным флажком" (3,130). Фантастический прорыв "воскресшего" поэта за грань времен обретает, в сопоставлении с "Блоковским циклом" Цветаевой ("Мертвый лежит певец // И воскресенье празднует"), зримо-материальное воплощение и высвечивает специфическое для Маяковского, особенно послереволюционного, парадоксальное соединение жесткой сатиры и футурологической социальной утопии:

                          Ваш
                                        тридцатый век
                                                                обгонит стаи
                               сердце раздиравших мелочей.
                               Нынче недолюбленное
                                                                 наверстаем
                               звездностью бесчисленных ночей. (3,137-138).

Значимой в поэзии Цветаевой и Маяковского оказывается и социальная, гражданская сатира, отразившая новый личностный опыт в эпоху катаклизмов.

У Маяковского этот аспект сатирического изображения возникает раньше – уже с первых стихотворений начала 10-х гг.  Лирическое "я" в стихотворениях "Ночь", "Из улицы в улицу", "Адище города", "Нате!", "А все-таки" оказывается в ситуации отчаянной противопоставленности безликой городской толпе – "пестрошерстой быстрой кошке". Пронизанная сатирой жанровая форма городской "сценки" таит в себе и потенциал бытийных обобщений – как в случае с инфернальными лейтмотивами в "Адище города": "Адище города окна разбили // на крохотные маленькие адки…" (1, 28). Подобная онтологическая  насыщенность сатиры несомненно сближала Маяковского и Цветаеву.

В сатирической функции часто выступают у раннего Маяковского и пейзажные образы, призванные явить одряхление мироздания ("ночь излюбилась", "дряблая луна"), людских душ, втянутых в орбиту царящей повсеместно агрессивности:

                                   Ветер колючий
                                          трубе
                                          вырывает
                                          дымчатой шерсти клок. (1, 17).

Лирический герой Маяковского все определеннее стремится к открытому противопостав-лению своего творческого дара безликой массе, представители которой подчас сатирически изображаются путем зоологических уподоблений: "Вот вы, женщина, на вас белила густо, // вы смотрите устрицей из раковин вещей…" (1,29). Глубинный трагизм этого поединка – в осознании самим лирическим "я" опасности гибельной саморастраты в стремлении обличить "стоглавую вошь" толпы: "Я – бесценных слов мот и транжир…" (1,29).

Социальный аспект сатиры Маяковского и Цветаевой сопряжен с трагедийным чувствованием выхода на историческую арену масс, агрессивно посягающих на автономию  личности. Используя свою излюбленную форму остро сатирического "прославления", Маяковский в стихотворении "Гимн обеду" (1915) предваряет цветаевскую "Хвалу богатым" (1922) и выводит собирательный объект сатиры – в образе "восставших масс", "идущих обедать миллионов". Через гиперболизированное нагнетание "плотских", натуралистических деталей повседневных "отправлений" масс, сатирически значимые метонимические, гротескные образы ("желудок в панаме") раскрывается вселенский конфликт узкоплотского и бесконечности мироздания ("из звезд сфабрикуешь котлеты"), представленный на фоне сотрясающих мир исторических катастроф:

Спи, не тревожась картиной крови
     и тем, что пожаром мир опоясан, –
                        молоком богаты силы коровьи,
                                                 и безмерно богатство бычьего мяса…(1, 83).

Сатирический модус осмысления цепи потрясений, связанных с началом Первой мировой войны, весьма заметен у Маяковского и в поэме "Война и мир" (1915-16). Поэма продолжает образный ряд стихотворений начала и середины 10-х гг., рисуя гротескное нагромождение плоти и передавая в серии гиперболизированных образов антропологический смысл происходящего в истории:

 И вот
 на эстраду,
 колеблемую костром оркестра, 
 вывалился живот.
 И начал!
 Рос в глазах, как в тысячах луп… (1, 161).

Гротескно-фантастическое обличие сатирически направленной эмоции поэта соединяет в поэме экспрессионистски выпуклый предметно-вещественный план изображения "быко-мордой оравы", действующей как в обыденности, так и на арене всемирной истории – с притчевым началом – в рассказе о "прогрызанной душе золотолапым микробом" (1,163)… Сатирические образы Маяковского приобретают, как и в поздней сатире Цветаевой, апокалипсическое звучание, доходя до отчаянного отрицания разумности современного мироустройства ("люстрой подвешена целая зажженная Европа"). В смеховых образах и интонациях острее ощущается трагизм современного человечества, по-ницшеански переживающего "смерть богов":

                                         Бежали,
                                                 все бежали,
                                                 и Саваоф,
                                                 и Будда,
                                                 и Аллах,
                                                 и Иегова… (1,174).

Лиризм сатирической поэмы Маяковского особенно наглядно обнаруживается в ее заключительной части – в пронзительном исповедальном монологе поэта-сатирика, ощущающего личную ответственность за происходящее во Вселенной:

                                        Чтоб не было бессмысленной лжи за ней,
                                                 каюсь:
                                                 я
                                                 один виноват
                                                 в растущем хрусте ломаемых жизней!.. (1,178).

Социально-политическая, гражданская сатира широко представлена и в поэзии Маяков-ского революционных, первых послеоктябрьских лет, причем исследователи не без оснований усматривают в ней усиление, в сопоставлении с трагической "гримасой смеха" в произведениях 10-х гг., собственно смехового начала [5]. Но вместе с тем даже в наиболее заметных сатирических вещах этого времени – "Сказке о том, как кума о Врангеле толковала без всякого ума", "Сказке о дезертире…", стихотворениях "О дряни", "Прозаседавшиеся", "Бюрократиада", "Париж", "Взяточники", "Любовь", "Плюшкин" и др. – используются в основном те художественные находки, которые были уже осуществлены поэтом ранее: гротескные, фантастические приемы сатирического изображения, смещение пропорций в картине мира, одушевление предметов и даже гигантских сооружений (как в стихотворении "Париж") и "втягивание" их в поле лирической эмоции. На этом фоне заметно ослабление собственно лирической составляющей сатиры, ее онтологической глубины и трагедийного заряда вследствие усиления декларативности и дидактизма, формализации авторского присутствия в художественном тексте – как, например, в "Бюрократиаде", где это присутствие выделено  отдельными частями стихотворения: "Моя резолюция", "Конкретное предложение"…  Преобладание рационалистического подхода к сатирическому творчеству и поэзии вообще озвучено Маяковским в статье "Можно ли стать сатириком?" (1923), где размышления о "необходимости поднятия квалификации сатирика" в РСФСР завершаются характерным лозунгом: "Сатира растет – нужно дать ей высшую квалификацию" (3,422).

В поэзии Цветаевой социальная, гражданская линия сатиры отчетливо возникает в стихах 1917-18 гг. ("Царю – на Пасху", "Из строгого, стройного храма…", "Кровных коней запрягайте в дровни…" и др.). Ее гражданская сатира предстает подчас в форме возвышенной поэтической риторики – как в инвективе, обращенной ко "вчерашнему царю" и апелляции к высшему суду Бога и истории: "Помянет потомство // Еще не раз –  // Византийское вероломство // Ваших ясных глаз" (I, 340). С другой стороны, в сатирических целях используются Цветаевой резкое столкновение возвышенных поэтизмов и сниженного образного ряда (" – Свобода! – Гулящая девка // На шалой солдатской груди!"), псевдосочувственное воззвание к новым вершителям судеб России:

                                       Кровных коней запрягайте в дровни!
                                               Графские вина пейте из луж!
                                               Единодержцы штыков и душ!..    (I, 390).

Эмигрантский период цветаевского творчества также дал примечательные образцы социальной сатиры, в личностном плане сопряженные как с бытовой неустроенностью жизни, так и с глубинными прозрениями поэтом кризисных сторон западной цивилизации.

Стихотворение "Хвала богатым" (1922) напоминает "цикл" сатирических "гимнов" Мая-ковского и представляет антипанегирик, социальную сатиру, основанную на восхвалении отрицаемого явления и характеризующуюся благодаря этому контрастностью эмоционального фона. Сатирическое изображение "целующих и пьющих насильно" повелителей мира наполняется трагедийным онтологическим смыслом,  подкрепляется обращением  к евангельской мудрости, возвестившей о трудной совместимости упоения земными благами и духовной свободы:

                                     И за то, что в учетах, в скуках,
                                             В позолотах, в зевотах, в ватах,
                                             Вот меня, наглеца, не купят, –
                                             Подтверждаю: люблю богатых!.. (II, 156).

Лиризм цветаевской сатиры, органично сочетающийся, как и у раннего Маяковского, с ораторским звучанием поэтического слова (" с колокольной крыши объявляю…"), обнаруживается в том, что детально переданные социальные реалии, "сценки" из жизни персонажей подсвечены стержневыми для Цветаевой метафизическими интуициями о настигающих даже богатых "отверженстве", "сиротстве" личности в земном мире.

Художественное развитие созданного Маяковским сатирического образа агрессивных безликих людских масс обнаруживается в стихотворении "Читатели газет" (1935) и "Поэме Лестницы" (1926).

В "Читателях газет" зарисовка сцены в парижском метро перерастает в сатирическое выявление болезни века – обезличения человека, его растворения в толпах и превращения в функцию. Гротесковая доминанта в изображении "восстания масс" сближает Цветаеву с Маяковским и реализуется как на уровне предметной изобразительности ("Стою перед лицом //  –  Пустее места – нет!  –  // Так значит – нелицом…"), так и через экспрессивное расщепление словесной формы:

                                        Кача – "живет с сестрой" -
                                                ются – "убил отца"!..      (II, 335).

Социальная сатира Цветаевой, обращенная к западному миру, не ведающему о близкой пропасти (1935 г.), близка сатирической поэзии Маяковского расширительным видением эпохи господства масс в перспективе ХХ в. ("Гутенбергов пресс // Страшней, чем Швар-цев прах!"), бытийной насыщенностью лирической эмоции: "О, с чем на Страшный суд // Предстанете: на свет!..". А в более позднем стихотворении уже 1939 г. образ "Бедлама нелюдей" заставит цветаевскую героиню, как и героя стихов и поэм раннего Маяковского, провозгласить свой "отказ" "безумному миру", "Творцу вернуть билет"…

В "Поэме лестницы", этом "сатирическом рассказе о мрачной лестнице и обитателях жи-лого дома" (М.Мейкин [6]6), из бытовых эпизодов на "лестнице тряской", "драматургии" "гримас" повседневности рождается  сатирический образ "жизненной давки", "сутолочи" как реальности ХХ столетия, редуцирующей проявления душевности до "короткой схватки на лестнице шаткой", "короткой шутки на лестнице чуткой" (III, 121). Воплощая симво-лическую модель современного бытия, зараженного болезненным мироощущением ("Что этаж – свой кашель") цветаевская лестница – "щипкая", "сыпкая", "каткая", "хлипкая" - являет глубинную непрочность рационалистских установок возгордившегося человека, мнящего себя властелином над "нравом вещи", убежденного в своей "застрахованности от стихий", а на деле превратившегося в заведенный механизм. Это превращение передается посредством гротескных метонимических образов: "Торопится папка, // Торопится кепка, // Торопится скрипка…" (III, 122). Примечательно, что мощное сатирическое развенчание рационализма в глубинных прозрениях Цветаевой о потаенном "нраве вещи" перекликается с сатирическим "Гимном ученому" Маяковского, где иссушающее действие крайнего рационализма приобрело в гротескной оптике вселенский масштаб:

                                        Сердце девушки, вываренное в йоде,
                                                Окаменелый обломок прошлого лета.
                                                И еще на булавке что-то вроде
                                                засушенного хвоста небольшой кометы…  (1,77).

 

Творимая Маяковским и Цветаевой сатирическая картина мира, осмысляемая в совокупности его социальных и философских оснований, нередко обретает эсхатологическую перспективу – как в поэме "Война и мир", цветаевской "Поэме Лестницы", где уподобленная "водопаду в ад" лестница проходит в финале огненное очищение "ваших рабств и ваших главенств", или в "Крысолове", конец которого знаменует апокалипсис гаммельн-ского мира.

"Лирическая сатира" "Крысолов" может быть рассмотрена как вершина всей сатирической поэзии Цветаевой. Сатира социальная обогащена здесь как серьезным политиче-ским подтекстом, так и онтологической, мифопоэтической глубиной, культурологическим смыслом. В жанрово-родовом отношении эта сатира прорастает из лирических корней и одновременно синтезирует эпическую разносторонность и драматургическое столкновение противостоящих друг другу "голосов": самих гаммельнцев, с их базарными криками и пересудами; крыс; а с другой стороны – флейтиста и лирического "я".

Сатирически изображенный в цветаевской поэме город становится художественным обобщением современного мироустройства, с присущей ему нивеляцией бытийного в пользу плотского, разросшегося до вселенских масштабов, что очевидно во вставной "оде" пуговице, которой "весь склад и быт держатся". Взгляд поэта-сатирика безжалостно высвечивает интимные стороны жизни гаммельнцев, находя здесь простирающееся в "посмертье" десакрализующее торжество плоти: "Вдвоем потели, // Вместе истлели…" (об-разная перекличка с "Войной и миром" Маяковского: "Вывалясь мясами в пухе и вате, // сползутся друг на друге потеть"). Углубление сатирического изображения в цветаевской поэме связано и с проникновением в сновидческую сферу жизни персонажей, которая оказывается лишенной спонтанного, творческого начала и подчинена механистичности яви: "Что въяве – то в дреме…" (III, 57).

Вместе с тем исследователями поэмы отмечен политический подтекст и культурологический смысл образа крысиного нашествия, "прыть" которого вскрыла бессмысленность рационалистического городского "порядка". М.Мейкин увидел в поэме "безжалостную политическую сатиру на коллективистский советский социализм в лице крыс" [7]7, а Л.В.Зубова, предложив расширительную трактовку этого образа, подчеркнула в крысах "носителей разрушительной стихии, антикультуры" [8]8. Однако при этом политическая составляющая художественной мысли автора поэмы, в отличие от многих сатирических вещей послереволюционного Маяковского, не приводит к обескровливанию собственно образного плана, но вписывается в широкий круг актуальных для ХХ столетия культурфилософских интуиций. Глубинное опровержение жестко рациональной, тоталитарной в своей основе модели личностного и социального бытия гам-мельнцев обнаруживает антиутопическую направленность сатирической мысли поэта, разоблачающей химеру Гаммельна:

                                               Гаммельна просто не было:
                                                        Пыль.
                                                        Мель.
                                                        Моль.
                                                        Нуль…   (III, 79).

Глубоко лирическая природа сатирической поэзии Цветаевой и Маяковского, парадоксальная сопряженность в ней "громады любви" и "громады ненависти", обличитель-ной остроты и душевной обнаженности, незащищенности лирического "я" наиболее пока-зательны  в их лирических поэмах [9]9.

В поэмах Маяковского "Облако в штанах" (1914-15), "Флейта-позвоночник" (1915) едва ли не впервые в русской поэзии осуществлен синтез двух противоположных тональностей поэтического слова: пронзительной, глубоко интимной исповеди героя, мучительно переживающего любовную коллизию –  и ораторски приподнятой сатиры, направленной на улицу, город, толпу, мироздание и даже Бога. Трагическая раздвоенность лирического "я" – в несоединимом сочетании смехового отрицания социального и природного бытия с их нестерпимыми "гримасами" (земля, "обжиревшая, как любовница", "вздрагивал, околе-вая, закат", "всех пешеходов морда дождя обсосала") –  и попытки экспансии лирического "я" в это "одряхлевшее" мироздание ради его подчинения своему эмоциональному заряду и в конечном счете – переустройства: "Это я под мостом разлился Сеной"; "Это я, взобравшись туда высоко, // луной томлю, ждущий и голенький" (1,125). Вопреки классической поэтической традиции в сатирической поэзии Маяковского, которая неотделима часто от интимной лирики ("Письмо товарищу Кострову…", "Письмо Татьяне Яковле-вой"), любовное переживание не гармонизирует внутренний мир лирического "я", а, напротив, усиливает энергию борьбы с несовершенством мира, тягу "вражьи головы спиливать с плеч". (Как писала Цветаева в статье "Эпос и лирика современной России" (1933), Маяковский "во вражде больше сливается с врагом, чем Пастернак, в любви, с любимым" – V,381). Неспроста в указанных поэтических посланиях абсолют любви определяется через инвективы, которые наполняются смыслом как бытийным ("не мужа Марьи Иван-ны считая своим соперником"), так и социально-политическим ("я смирю чувства отпрысков дворянских"). А в исповедальной поэтической "автобиографии"  – поэме "Люблю" (1922) –  свое нелегко давшееся "люблю" жизни поэт произносит не иначе, как через сатирическое противопоставление собственного опыта "боками учить географию" массовой пошлой обыденности, всему тому, что "обыкновенно так"…

В поэмах Цветаевой 20-х гг. ("Поэма Горы", "Поэма Конца"), цикле "Деревья" (1922-23),  сатира, становится, как и у Маяковского, неотъемлемой составляющей лирического, любовного самовыражения героини и даже занимает ключевое место в обращении к бывшему возлюбленному ("Попытка ревности", 1924). Сатирическая экспрессия получает в поэмах образное воплощение на уровне пространственных антитез: замкнутого хроно-топа "дома", где "наласкано, налюблено, // А главное – натискано!" –  и "высоты бреда над уровнем жизни"; мощи Горы как воплощения устремленного ввысь духа – и мелочного дробления бытия, превращаемого в обыденность "дешевизн": "И пойдут лоскуты выкраивать, // Перекладинами рябить…" (III, 28). Как и у Маяковского, яростные инвективы, обращенные к "муравьям", "городу мужей и жен", наполняются, благодаря ассоциациям Горы с пережитой любовной драмой, глубоко лирическим, направленным уже вовнутрь души самой героини, смыслом. Как и в поэмах Маяковского, раскрытие вселенского смысла любви осуществлено в "Поэме Конца" через ассоциативную цепочку сатирических отрицаний вариантов ложного понимания любви. И это драматизирует поэтическую ткань произведения, привнося в нее элементы напряженного спора:

                          Любовь – это плоть и кровь.
                               Цвет, собственной кровью полит.
                               Вы думаете, любовь –
                               Беседовать через столик?

                               Часочек – и по домам?
                               Как те господа и дамы?
                               Любовь, это значит…
 – Храм?
                           Дитя, замените шрамом

                              На шраме! – Под взглядом слуг
                              И бражников? (Я, без звука:
                              "Любовь – это значит лук
                              Натянутый – лук: разлука").      (III, 35)


Таким образом, сатира М.Цветаевой и В.Маяковского во многом развивалась по типологически сходным художественным путям, при всем том, что ее весомость в самом складе творческого мышления Маяковского была значительнее, чем у Цветаевой, для которой сатирические произведения в чистом виде не были характерными.

Главное основание этого сближения видится нам в лирической природе сатиры двух по-этов, которая, прорастая из трагедийной лирической исповеди, обнаруживает глубинные стороны современного мира – в его социальных, философских, культурных основаниях –  и доходит до вселенских, надвременных обобщений, касающихся крайностей рационализма, противостояния духа и плоти, индивидуальности и безликих масс – "глотателей пустот", творческой личности и давящей несвободы…

Сатирические произведения Цветаевой и Маяковского часто созвучны и на уровне жанрово-стилевых решений, что обусловливало симптоматичные контекстуальные переклички (ср. образы "ревности, двигающей горами" в "Письме Татьяне Яковлевой" и "Поэме Горы"; пожара в "Облаке…" и "Поэме Лестницы" и др.). Поэтический мир этих произведений демонстрирует синтез лирического, "монологического", самовыражения,  "эпической" детализации в обрисовке отрицаемого явления и напряженной "драматургии" спора лирического "я" с враждебными "голосами". В арсенале художественных средств сатирического изображения у двух поэтов – активно используемая гротескная образность, соединение бытового и фантастического колорита, единичного и символически обобщенного, эксперименты со словесной формой, использование собирательных образов людских "толп", "масс" в качестве объектов сатирического осмысления, а у Маяковского в качестве такого специфического объекта выступает и природный космос.

 При этом если трагедийный накал поэтической сатиры Маяковского со временем все оп-ределеннее уступает место надеждам на переустройство бытия [10]10, преодоление его извечной дисгармонии путем революционного, волевого вмешательства, то цветаевская сатира уже 20-х гг., раскрывая в динамике захлестывающей исповеди жизнь как "двоедушье дружб и удушье уродств" (цикл "Деревья"), как "место, где жить нельзя" ("Поэма Конца"), ведет к углубленному познанию "топографии души", онтологического трагизма личностного бытия –  трагизма, помноженного на пронзительное чувствование "мирового кочевья" во "мгле" ХХ столетия.

Примечания

1. Здесь и далее ссылки на текст В.Маяковского приведены с указанием тома и страницы по изд.: Маяковский В.В. Собрание сочинений в 8 томах. / Под ред. Л.В.Маяковской, В.В.Воронцова, А.И.Колоскова. М., Б-ка "Огонек". Изд-во "Правда", 1968.

2. Зубова Л.В. Язык поэзии Марины Цветаевой (Фонетика, словообразование, фразеоло-гия). СПб.,1999.С.120,125.

* Здесь и далее курсив в цитатах принадлежит их авторам.

3. Соловьева Е.Е. "Гаммельн – славный городок…" (образ европейского города в поэме М.Цветаевой "Крысолов" и в поэзии немецких романтиков) // Век и Вечность: Марина Цветаева и поэты ХХ века. Вып.1: Межвузовский сборник научных работ. Череповец, ЧГУ, 2002.С.147.

4. Ляпон М.В. Парадокс как ментальная потребность личности (М.Цветаева: проза, дневники, письма) // Русский язык: исторические судьбы и современность: Междунар. кон-гресс исследователей русского языка. Труды и материалы. М.,МГУ, 2001.С.453.

5.Кормилов С.И., Искржицкая И.Ю. Владимир Маяковский М., МГУ, 1998 (Перечитывая классику).С.73.

6. Мейкин М. Марина Цветаева: поэтика усвоения. М., Дом-музей Марины Цветаевой, 1997.С.261.

7. Там же, С.218.

8.Зубова Л.В. Указ.соч. С.127.

9. Хаимова В.М. В.Маяковский и М.Цветаева (жанр лирической поэмы). Канд. дис. М., МГУ, 1998.

10. Там же, С.49.


Страница 1 - 3 из 3
Начало | Пред. | 1 | След. | Конец | По стр.

© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру