Иван Шмелев. Жизнеописание. ХIII

«Лето Господне»

В 1933 году Шмелев получил из белградского издательства «Русская библиотека» два экземпляра книги «Лето Господне: Праздники», которую он посвятил посвященной Наталии Николаевне и Ивану Александровичу Ильиным. Но он был чрезвычайно огорчен тем, что ее не оказалось на книжном складе «Возрождения», что ее вообще нет в Париже. Он так рассердился, что в какой-то момент даже не захотел отдавать в Белград «Богомолье».

Составившие книгу главы появлялись в периодике с 1928 года, и между первыми и окончательными вариантами есть разночтения. В 1933 году история создания книги не закончилась. Шмелев все писал и писал новые главы, отвлекаясь на работу над другими произведениями. Он возвратился к «Лету Господню» в декабре 1936 – январе 1937-го, с января по апрель 1938-го в «Возрождении» увидели свет еще несколько глав, в 1939-м появилась другие главы, в том числе посвященный Кульману «Егорьев день», а 5 января 1940-го – «Рождество»… публиковались фрагменты и в 1940-е. В окончательном варианте книга вышла в парижском издательстве «ИМКА-Пресс» в 1948-ом, и ее полное название – «Лето Господне. Праздники – Радости – Скорби».

 «Лето Господне» написано в неореалистической традиции, лиризм и быт слились в поток образов и впечатлений. Так были написаны «Росстани», такой была «Пугливая тишина». К такому ощущению жизни призывала и европейская философия – созданная Эдмундом Гуссерлем феноменология. ВпрочемЮ не только европейская – среди видных феноменологов были и представители русской мысли, Густав Шпет и Алексей Лосев. И русские неореалисты, и феноменологии обратились к собственным восприятиям феноменов мира. Как Гуссерль писал, «субъект нигде и никогда не выходит за рамки взаимосвязей своего переживания»[1]. Так, обратившись к прежней форме повествования, Шмелев, сам, по-видимому, того не осознавая, отвечал новым европейским литературным формам, хотя написал и по духу, и по стилю откровенно русское произведение. . Так, обратившись к прежней форме повествования, Шмелев, сам, по-видимому, того не осознавая, отвечал новым европейским литературным формам, хотя написал и по духу, и по стилю откровенно русское произведение.

В нем не было тяжелого психологизма, отвечавшего традиции Достоевского, как не было психологических упражнений по Фрейду, от следования которому его предостерегал Ильин. В 1935-м Шмелев принялся читать Фрейда, но увидел у него лишь жонглерство. «Лето Господне», произведение об устоях, о родовом, в каком-то мысле о домостроевском, написано акварельно, легко. И этот блистательный парадокс, столь неожиданный, непривычный, поражал впечатление читателя. 

Герой – мальчик Ваня из Замоскворечья. Ему является мир, как сказано в Великом каноне св. Андрея Критского – текущее естество времени. И хотя В. Вересаеву Шмелев писал в ноябре 1921 года о том, что ему для творчества нужно не текучее состояние мира, а уже выявивший себя уклад, в «Лете Господнем» уклад только открывался мальчику, и Шмелев передал сиюминутность его узнавания, для Вани – его текучесть. Воспринявший Гегеля через Гуссерля Ильин писал Шмелеву: «Это не холодная воображаемостьТургенева; не горячая воображенность Толстого; не “лирическая” анатомия наблюденностей у Чехова; не глубокозримые камеи дивного Пушкина и столь же дивного Лермонтова. Это зримость блаженствующего сердца, поющего благодарную песнь и нежно улыбающегося сквозь слезы. К этому приближался мигами С. Т. Аксаков. Этой атмосферой умел дышать чудесный Лесков; изредка пытался так улыбнуться Чехов <…>»[2]

Ваня ласковый патриархальный мир чувствует и восхищается им: «Радостное до слез бьется в моей душе и светит», «радостная молитвочка»; утро «в холодочке»; в церкви все думают о яблочках, и Господь посмотрит на яблочки и скажет: «ну и хорошо, и ешьте на здоровье, детки!»; в церкви читается веселая молитва; постная еда не сама по себе описана, а через восторг Вани, и этот восторг, а не бытовая деталь, становится предметом изображения: «А жареная гречневая каша с луком, запить кваском! А постные пирожки с груздями, а гречневые блины с луком по субботам… а кутья с мармеладом в первую субботу, какое-то “коливо”! А миндальное молоко с белым киселем, а киселек клюквенный с ванилью, а… великая кулебяка на Благовещение, с вязигой, с осетринкой!»

Как это родственно языку Бунина! Не случайно Шмелев посвятил ему в 1925-м, еще до раздора, рассказ «Russie», в котором говорится: « <…> я лежал, прищурясь, прислушивался к стукам и вспоминал наше лето, тихое наше небо. И они приходили, как живые, – и запахи, и звуки». Но и Бунин писал о себе: «Я всегда мир воспринимал через запахи, краски, свет, ветер, вино, еду – и так остро, Боже мой, до чего остро, даже больно!»[3]; он и долго припоминал Гиппиус ее словечко в его адрес – описатель. Ни Шмелев в «Лете Господнем», ни Бунин не описывали, они воссоздавали.; он и долго припоминал Гиппиус ее словечко в его адрес – описатель. Ни Шмелев в «Лете Господнем», ни Бунин не описывали, они воссоздавали.

От великана Антона пахнет полушубком, баней, пробками, медом, огурцами; у капусты на постном рынке запах «кислый и вонький», у огурцов – «укропный, хренный»; в доме пахнет мастикой, пасхой, ветчиной; ласковая рука отца пахнет деревянным маслом, сапоги – полями и седлом, отец пахнет лошадью и сеном, а на Покров – икрою, калачом, самоварным паром, флердоранжем; ночная улица пахнет навозцем; в парусинной палатке пахнет можжевельником; говорится о запахе печеного творога по субботам; от грушовки исходит сладкий дух: «Все берут в горсть и нюхают: ааа… гру-шовка!..»; к нему примешивается вязкий, вялый запах от лопухов, пронзительно-едкий – от крапивы; замятая травка пахнет сухою горечью и яблочным свежим духом. Зайцев писал Шмелеву 16.09.1928: «Мне очень, очень понравился Ваш “Яблочный Спас”, так сильно, верно и чувственно написано – прелесть!»[4]

 И запахи, и розовые, золотистые тона «Лета Господня», все это дивование бытом – во славу мира. Ване открывается горний ангелов полет и как пустыня внемлет Богу, через земные удовольствия: в субботу третьей недели Поста выпекают рассыпчатые вкусные кресты, как пекла еще прабабушка; ощущение Рождества начинается тогда, когда подвозят мороженых свиней; на праздник Донской из богадельни привозят Марковну – она будет печь «райские прямо пироги, в сто листиков». Так и в бунинской «Жизни Арсеньева» (1927): радость бытия – через детский восторг от «черной, тугой, с тусклым блеском и упоительным спиртным запахом»[5] ваксы, от сапожек с сафьяновым ободком на голенищах, от ременной плеточки со свистком в рукоятке. «С каким блаженным чувством, как сладострастно касался я и этого сафьяна, и этой упругой, гибкой ременной плеточки!»[6]. . ваксы, от сапожек с сафьяновым ободком на голенищах, от ременной плеточки со свистком в рукоятке. «С каким блаженным чувством, как сладострастно касался я и этого сафьяна, и этой упругой, гибкой ременной плеточки!».

Радостное отношение Вани к намоленным огурцам или квашеной капусте, мысль его о том, что на том свете едят вкусную постную еду, – о том, что православная вера веселая, просветляющая унынье. Так и Горкин говорит. Позже, в 1941 году он написал Бредиус-Субботиной: «И верно, – что Православие наше – яркое. Больше – в Православии кульминационный пункт – Праздники-то! – “Воскресение”! Ра-дость, восторг, пенье во-всю, до душевного опьянения… а потому и – благо-лепие, святое торжество, священное зре-ли-ще… культ, богатейший, в цветах-огнях-звуках… в блеске “неба”, в дарах земли. В с е – подавай, празднуем, священно пируем, голосим, – вызваниваем – трезвоним… – отсюда и красота церковной стройки, красоты монастырского пейзажа, песнопений, глубин церковно-мистерийного, в с е г о. А куцые монахи “нарочито” – невнятики, мелочь. Чужд православию аскетизм грязи, бывали уклоны… но аскетизм подвижников – не самоцель, а лишь трамплин для высоченнейшего скачка ввысь!»[7]

В 1929-м Иван Сергеевич сказал Буниным, что о матери писать не может, «а об отце – бесконечно»[8]. Отцом Шмелев восхищался всю свою жизнь. Ему нравилось в нем даже то, о чем он не написал в «Лете Господнем» и что никак не способствовало утверждению устоев в шмелевском доме. Он писал о нем Бредиус-Субботиной: «Отец любил женщин. О-чень. До – романов. Были – на стороне. Притягивал: был живой, фантазер, “молодчик”. Любил хорошо одеваться, – франтил. После него стался большой “гардероб”. Много шляп и прочего»[9]. Сергей Иванович был пылким в работе и в любви. Он был тружеником, созидателем, он был истинным выразителем национального характера, о котором так усиленно размышляла русская эмиграция. Образ обожаемого отца появляется в первой же главе. . Сергей Иванович был пылким в работе и в любви. Он был тружеником, созидателем, он был истинным выразителем национального характера, о котором так усиленно размышляла русская эмиграция. Образ обожаемого отца появляется в первой же главе. . Отцом Шмелев восхищался всю свою жизнь. Ему нравилось в нем даже то, о чем он не написал в «Лете Господнем» и что никак не способствовало утверждению устоев в шмелевском доме. Он писал о нем Бредиус-Субботиной: «Отец любил женщин. . До – романов. Были – на стороне. Притягивал: был живой, фантазер, “молодчик”. Любил хорошо одеваться, – франтил. После него стался большой “гардероб”. Много шляп и прочего». Сергей Иванович был пылким в работе и в любви. Он был тружеником, созидателем, он был истинным выразителем национального характера, о котором так усиленно размышляла русская эмиграция. Образ обожаемого отца появляется в первой же главе.

Описанная в конце произведения смерть отца – источник скорби Вани, источник глубокой печали и постаревшего Шмелева, писавшего Ильину 13.04.39: «Подхожу в своем “Лете Госп<однем> к печальным событиям, и трудно кончать”»[10]. Горкин поучает мальчика: прими смерть как Божью волю и «не смей на Господа роптать!». И тот им внимает словам Горкина сердцем, верит, что у каждого есть ангел, что Христос – везде, что Господь отца сопричтет к праведникам. Главы о болезни и смерти отца были для него самыми тяжкими, и он радовался тому, что нашел заключительный аккорд, что произведение он завершил осиявшим его светом. Он поведал об этом в письме к Ильину от 4.04.45: «И воспел: “Ныне отпущаеши…”»[11]. «Лето Господне», действительно, заканчивается молитвой:. «Лето Господне», действительно, заканчивается молитвой:. Горкин поучает мальчика: прими смерть как Божью волю и «не смей на Господа роптать!». И тот им внимает словам Горкина сердцем, верит, что у каждого есть ангел, что Христос – везде, что Господь отца сопричтет к праведникам. Главы о болезни и смерти отца были для него самыми тяжкими, и он радовался тому, что нашел заключительный аккорд, что произведение он завершил осиявшим его светом. Он поведал об этом в письме к Ильину от 4.04.45: «И воспел: “Ныне отпущаеши…”». «Лето Господне», действительно, заканчивается молитвой:

                        …Свя-ты-ый… Без-сме-э-эртный…

                        По-ми - - - - - и - - - луй…

                                    На - - - - - а - - - ас…

Даже религиозные аксиомы Шмелев передал через быт. Обивка гроба в гробовой и посудной лавке Базыкина напоминает оборочку на кондитерских пирогах. Шмелев хотел быть предельно точным в деталях, особенно в описании церковных обрядов. Он обращался за помощью к Карташеву, читал ему фрагменты, тот давал ему нужную литературу. Церковная утварь смакуется с детским интересом и тайным восторгом. Например, для захворавшего отца привозят сундучок с мощами Св. Пантелеймона – фрагмент, написанный, по-видимому, под впечатлением от визита о. Саввы, принесшего мощи Целителя; детали описаны обстоятельно: сам серебряный сундучок с медными ручками, на крышке сундучка есть темные местечки, мутные стеклышки, отца кропят святой водой – и на пиджаке появились мокрые пятна, отец после окропления вытирает шею, а иеромонахи после совершения обряда пьют чай с горячей кулебякой – и тут же старенький иеромонах дает Ване книгу о житии Св. Пантелеймона. И в этом описании столько полноты жизни, столько ее многообразия и такое родство ее прозы и высокой поэзии.

Как дать смерть родного человека и не впасть в бездны мрака? С годами, Иван Сергевич желал смерти как избавления от страданий. Его друг-недруг Иван Алексеевич Бунин, так много написавший о смерти, напротив, боялся смерти. Шмелев не понимал, как это Бунин опасается даже дуновения смерти. И иронизировал. Услышав о том, что в квартире над квартирой Буниных лежал скончавшийся и что с узнавшим об этом Буниным случился сердечный приступ и даже вызывали врача, Шмелев отозвался шуткой:

                        Уж с утра погода злится,

                        Жмется Бунин в уголок…

                        А покойник все стучится

                        Сапогом и в потолок[12].

 

 

Слово тоже явлено сознанию ребенка. Шмелев не пишет «я почувствовал», «я увидел»; в слове Рождество «чудится <…> крепкий, морозный воздух». Сказано: «Самое слово это видится мне голубоватым». Слово наполняется смыслом в момент узнавания Ваней реальности и становится проводником в его отношениях с миром. Непонятное узы из «узы разреши» ассоциируется с узлы и становится понятным после слов Горкина: «А чтобы душеньке легче изойти из телесе… а то и ей-то больно». Матушка грозит пожаловаться на Ваню о. Виктору, и тот «чего-то наложит». Наложит  понимается как кара. Оказывается, наложит «питимью», и теперь   питимью наполняют ощущением: «…это чего, а?.. страшное?..».

Горкин в говенье говорит Ване о том, что из адова пламени грешника «подымут» поминальные молитвы. Подымут интуитивно понимается как спасение и рождает страх быть непрощенным: «А все-таки сколько ждать придется, когда подымут…», «чьи же молитвы-то из адова пламени п о д ы м у т? И опять мне делается страшно… только бы поговеть успеть». Так Шмелев показал языковые восприятия мальчика. Поток звуков наполняется смыслом – и все это так личностно, без чьей-то помощи… но так верно, родово.   «В д о в а – новое слово, какое-то тяжелое, чужое». Понимал ли сам он, какой неожиданный и яркий рождался текст? Вряд ли он об этом думал. И уж, конечно, он не рассуждал по этому поводу. Лишь в ряде случаев давал разрядку. Отец «у х о д и т», «папашенька будет   о т х о д и т ь», «нет никакой надежды: о т х о д и т», «будут читать о т х о д н у ю», «о. Виктор о т х о д н у ю читает», «случилось ужасное… –   о т о ш е л», «мне чудится непонятное и страшное:   т о т свет, куда о т о ш е л отец». Понятные слова становились многомерными и связывали жизнь земную с вечной.

Шмелев, по сути, не вспоминал. Он создавал образ памяти, ее звуки, запахи, память в «Лете Господнем» – живая, она дышит, боится, таится, смакует, узнает. В такой памяти была непосредственность и ничего не было литературного. К. Мочульский в рецензии на «Лето Господне» писал о «памяти ясновидца»[13], о простоте и точности записей, об отсутствии украшений, живописных метафор, сравнений. Непосредственность – то, что притягивало всех к новому произведению Шмелева, в котором он не поучал и не обличал. Ильин в письме от 23.11.1946 писал Шмелеву о том, что в «Лете Господнем» есть два плана: во-первых, художественное созерцание бытия, в котором рождается эпос России; во-вторых, излияние сыновнего сердца, наполненного любовью к отцу, некая автобиографическая лирика. , о простоте и точности записей, об отсутствии украшений, живописных метафор, сравнений. Непосредственность – то, что притягивало всех к новому произведению Шмелева, в котором он не поучал и не обличал. Ильин в письме от 23.11.1946 писал Шмелеву о том, что в «Лете Господнем» есть два плана: во-первых, художественное созерцание бытия, в котором рождается эпос России; во-вторых, излияние сыновнего сердца, наполненного любовью к отцу, некая автобиографическая лирика.

Сам материал – русская ментальность – захватил читателей. Амфитеатров написал Шмелеву восторженное письмо, в котором поставил «Лето Господне» в один ряд с «Детскими годами Багрова-внука» (1858) С. Т. Аксакова. «Лето Господне» внушало надежду. Оно спасало. И вот Бальмонт пишет в 1933 году поэтический цикл «Лето Господне», в котором строки:

                          Лето также есть Господне,

                          То, что длится лишь сегодня,

                          Звон заоблачных звонниц.

                            Лето света, Воскресенье,

                                        За терзанием прощенья,

                            Час восстания из тленья,

                                    Час нездешних огневиц.

Были и не принявшие в «Лете Господнем», как и в других произведениях Шмелева, земного, утварного христианства, укорененного в национальном быте. Но справедливо писал Ильин о сродстве хозяйственного и духовного в русских патриархальных семьях. Отметим, что и его оппонент Бердяев, споря в 1916 году с противопоставлявшим дух и плоть Мережковским, размышлял о том, как озабочена Церковь символическим освещением плотской, бытовой жизни, как старцы благословляли семьи, давали хозяйственные советы по устройству материальных дел: «Религиозный материализм, материализация всех религиозных тайн проникает всю церковную метафизику»[14]..



[1] Гуссерль Э. Идея феноменологии // Фауст и Заратустра. СПб., 2001. С. 163.

[2] Письмо от 30.05.1948 // Переписка двух Иванов (1947 – 1950). Сост. Ю. Т, Лисицы. М., 2000. С. 335.

[3] Бунин И. Дневники // Бунин И. Собр.соч. Т. 7. С. 403.

[4] Зайцев Б. Письма 1923 – 1971. С. 62.

[5] Бунин И. Собр.соч. Т. 5. С. 29.

[6] Там же.

[7] Письмо от 18.02.42 // И.С. Шмелев и О.А. Бредиус-Субботина. Т. 1. С. 502.

[8] Устами Буниных. Т. II. С. 199.

[9] Письмо от 6.12.41 // И.С. Шмелев и О.А. Бредиус-Субботина. Т. 1. С. 320.

[10] Переписка двух Иванов (1935 – 1946). С. 270.

[11] Там же. С. 306.

[12] Публ. по: Переписка двух Иванов (1937 – 1946). С. 435.

[13] Мочульский К. Ив. Шмелев. «Лето Господне. Праздники». Русская библиотека. Белград. 1933 // Мочульский К. Кризис воображения. Томск, 1999. С. 308.

[14] Бердяев Н. Новое христианство (Д. С. Мережковский) // Мережковский: pro et contra / Сост. А.Н. Николюкин. СПб., 2001. С. 338 – 339.


© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру