Меня очень занимал Гоголь
Из «Записок» В. О. Шервуда
В начале 1870-х годов в Москве специальной ученой комиссией, куда входили известные историки и археологи, было задумано создание национального исторического музея. На конкурсе первую премию получил проект архитектора В. О. Шервуда и инженера А. А. Семенова. Во внешнем облике музея Шервуд ориентировался на формы древнерусского зодчества.
И действительно, ему удалось построить здание, удивительно гармонировавшее с окружавшими площадь строениями. Красная кирпичная кладка музея напоминает о кремлевской стене, прихотливые башни и сложные перекрытия перекликаются с Храмом Василия Блаженного и башнями Кремля. В эпоху Шервуда этот ансамбль был еще разнообразнее за счет башен Иверских ворот и колокольни Казанского собора (и то и другое ныне восстановлено). Русский стиль, в котором был создан музей, воплощал, по замыслу архитектора, идею единства исторического развития России.
Идеей единства – на этот раз единства славянских народов – проникнуто и другое сооружение Шервуда в Москве: памятник гренадерам – героям Плевны.
Всего в пяти – семи минутах ходьбы от Исторического музея, у Ильинских ворот, находится этот оригинальный монумент в форме колокола. Он представляет собой восьмигранную часовню, увенчанную православным крестом, имеющим в подножии своем магометанский полумесяц. Памятник был воздвигнут в 1887 году в ознаменование десятилетней годовщины освобождения русской армией болгарского города Плевны от турок. Главную роль в сражении сыграл русский гренадерский корпус. Памятник был создан на средства его офицеров и солдат в память о погибших, о чем говорит надпись: «Гренадеры своим товарищам, павшим в славном бою под Плевной 28 ноября 1877 года».
Горельефы монумента символически изображают эпизоды русско-турецкой войны, в которой ярко проявилась солидарность русского и болгарского народов. Здесь мы видим крестьянина, благословляющего сына-воина на ратный подвиг; янычара, занесшего ятаган над ребенком на руках у матери-болгарки; гренадера, повергающего турецкого солдата-захватчика; и русского воина, который, умирая, срывает с женщины, олицетворяющей Болгарию, цепи рабства. Идея славянского единства, чрезвычайно популярная в России в середине ХIХ века, получила здесь наглядное воплощение.
Третий московский памятник Шервуда – великому русскому ученому, врачу-педагогу, основоположнику военно-полевой хирургии, участнику героической обороны Севастополя, почетному гражданину Москвы Николаю Ивановичу Пирогову. Он расположен на Большой Пироговской улице перед зданием хирургической клиники 1-го Московского медицинского института. Во времена Шервуда это был центр университетского клинического городка на Девичьем поле.
Торжественное открытие памятника состоялось в 1897 году. Пирогов изображен здесь сидящим в кресле; вдохновенная голова его слегка приподнята, в правой руке ланцет, а левой он придерживает лежащий на коленях череп. Кресло установлено на гранитном пьедестале, окруженном легкой красивой решеткой. Памятник Пирогову стал своеобразным завещанием замечательного скульптора, не дожившего трех недель до его открытия.
Биография Владимира Осиповича (по другому написанию Иосифовича) Шервуда известна сейчас, пожалуй, только небольшому кругу специалистов, поскольку сведения о его жизни скудны. А между тем он происходил из древнего рода. Потомки его оставили значительный след в истории русского искусства. Его сын, скульптор Леонид Шервуд, – автор знаменитого «Часового», а старшая дочь, Ольга Владимировна, художница, – мать выдающегося художника, книжного графика Владимира Андреевича Фаворского.
Владимир Осипович Шервуд по отцу происходил из обрусевшего английского рода. Фамилия Шервуд (Sherwood) очень древняя. Владимир Осипович вспоминал, что, когда он был в Англии, его возили в лес, называющийся Шервудским, и уверяли, что среди его предков были герцоги и святой Фома Шервуд. Дед Владимира Осиповича, кентский механик Вильям, или, как звали его в России, Василий Яковлевич, был рекомендован английским правительством Императору Павлу I на должность «придворного механика». Он прибыл в Петербург в числе других иностранных специалистов в 1800 году. И остался навсегда в России.
Предки Владимира Осиповича по материнской линии – малороссийского происхождения. Его дед, Николай Степанович Кошелевский, был родом из старинной казацкой семьи. В малолетнем возрасте его поместили в петербургскую Академию художеств. Выпущенный по окончании курса с аттестатом первой степени, он стал помощником архитектора на строительстве Исаакиевского собора, потом строил Таврический дворец, принимал участие в строительстве Мариинского канала, набережной Невы, арки Главного штаба, Михайловского дворца (ныне Русский музей) и других работах. В литейной Петербургского арсенала он построил колоссальную печь для отливки металла, помещавшую в себе до тысячи пудов.
Последние годы Кошелевский жил в Москве, куда переехал, будучи приглашен архитектором Александром Лаврентьевичем Витбергом для строительства грандиозного памятника-ансамбля на Воробьевых годах в честь победы над Наполеоном в 1812 году. Он должен был стать главным исполнителем этого проекта, оставшегося неосуществленным. Как человек честный и прямой, Николай Степанович, видя злоупотребления при постройке храма и непреодолимые трудности в практическом воплощении фантастического проекта, несколько раз подавал Витбергу прошение об отставке, но тот не отпускал опытного мастера.
Кошелевский был знаком с Александром Сергеевичем Пушкиным. Семейное предание сохранило рассказ о встрече его с поэтом у московского генерал-губернатора. Вот как пишет об этом в своих воспоминаниях В. О. Шервуд: «В ожидании приема Николай Степанович мерно прохаживался по зале. В это время вбежал небольшого роста человек с взъерошенными волосами, с заметным беспорядком в костюме. Пушкин только что был возвращен из ссылки. Он буквально бегал по комнате. Кошелевского заинтересовала эта личность, и он, посматривая на него, вынул табакерку. Только что он ее раскрыл, Пушкин бросился к нему и выбил эту табакерку из его рук, страшно сконфузился и начал извиняться. Между ними завязался разговор, вследствие которого Пушкин выразил свое удивление – встретить такого просвещенного деятеля в московском обществе и после, встречаясь с ним, любил беседовать с ним».
Елизавете Николаевне Кошелевской – третьей дочери Николая Степановича – едва минуло шестнадцать лет, когда, увлеченный ее необыкновенной красотой и высокими душевными качествами, к ней посватался третий сын Василия Яковлевича Шервуда – Джозеф (Иосиф). Первое время молодые жили в московском доме Шервудов. Но вскоре Иосиф Васильевич уехал с женой в Тамбовскую губернию, где купил себе в Елатомском уезде село Ислеево. Построив там суконную фабрику, он производил из местного сырья сукно и отправлял готовую продукцию в Москву.
18 августа 1832 года у Иосифа Васильевича и Елизаветы Николаевны родился сын Владимир[1]. Раннее детство будущий художник провел в имении родителей. Ему было всего шесть лет, когда умер отец. Вскоре скончалась и его мать.
Мальчика отвезли в Москву, и он воспитывался у своей тетушки Марии Николаевны Кошелевской, а восьми лет от роду был помещен в Московский сиротский дом, вскоре преобразованный в Межевое училище. Окончившие в нем курс ученики выпускались старшими и младшими землемерами. Особое внимание в училище уделялось черчению и рисованию. Изучали здесь и архитектуру. Ее преподавал даровитый архитектор и прекрасный рисовальщик П. П. Зыков. Именно ему Шервуд обязан своими первыми познаниями в живописи и архитектуре.
Владимиру прочили карьеру художника. Уже в сиротском доме он устраивал декорации для школьных спектаклей, писал акварелью портреты товарищей. Попечитель училища князь Дмитрий Михайлович Львов, видя способности юноши к искусству, смотрел сквозь пальцы на его невнимание к другим наукам. Все свободное время Владимир отдавал занятиям архитектурой и рисованием. Он часто говорил тетушке, что хотел бы посвятить всего себя искусству. Но она настаивала на окончании курса, видя в этом возможность приобретения какого-то положения в обществе.
Вскоре случай помог Владимиру. Зыков рассказывал знакомым архитекторам и художникам о своем талантливом ученике, показывал его рисунки. Однажды юноше сделали заказ на несколько проектов. Гонорар за выполненную работу – около 50 рублей – был целым состоянием для Владимира. Когда в ближайшее воскресенье тетушка пришла навестить его, он, сохраняя полную невозмутимость, вынул из кармана деньги и отдал ей. Узнав, каким образом они заработаны, растроганная тетушка сказала: «Я вижу, тебя надо взять. Должно быть, судьба велит идти тебе по стопам своего деда».
При содействии Зыкова Владимир Шервуд поступил в Архитектурную школу при Московской дворцовой конторе, которая помещалась в здании Сената в Кремле. Директором школы был профессор архитектуры Федор Федорович Рихтер. Оценив способности Шервуда, он хлопотал, чтобы послать его в Академию художеств, но безуспешно. Тогда Владимир перешел в Московское училище живописи и ваяния. В1857 году он получил звание свободного художника по части живописи пейзажной.
Шервуд стал выполнять самые различные работы: иллюстрировал книги, рисовал орнаменты, писал пейзажи, бытовые жанры, портреты. Познакомившись через своего двоюродного брата с англичанином Чарлзом Диккенсоном, контора которого находилась в Москве, Шервуд в начале 1860-х годов по его приглашению отправился в Англию писать портрет с него самого и членов его семьи. В Англии он прожил пять лет, занимаясь живописью и архитектурой.
Вернувшись в Россию, Шервуд открыл Москве художественные классы. Он написал ряд портретов, в том числе А. В. Станкевича, А. И. Герье, Б. Н. Чичерина, Н. X. Кетчера, М. Ф. Корша, О. В. Ключевского, А. И. Кошелева, Ю. Ф. Самарина, В. А. Долгорукова. В 1868 году за картину «Беседа Христа с Никодимом» академия присвоила ему звание классного художника третьей степени. В следующем году за представленные на выставку портреты – звание художника первой степени. А в 1872 году – звание академика живописи.
Широко известна скульптура Шервуда «Боян». Она готовилась для Исторического музея и получила премию на Всероссийской выставке в 1882 году. Один из посетителей его мастерской так описывает изваяние: «На земле полулежит титанический вещий старик в рубахе, портах и плаще. Густота волос, бровей и бороды соответствует эпической мощности торса. С земли приподнята согбенная верхняя часть тела, голова с напряженным вниманием протянута к апостолу (Андрею Первозванному. – В. В.); могучие руки приложены к первобытной арфе, одна упирается в нее, другая уже соскальзывает со струн».
Шервуд часто выступал и как публицист. В 1880–1890-х годах он сотрудничал в «Московских Ведомостях», «Русском Обозрении» и других изданиях. Из его работ по теории искусства обращает на себя внимание труд «Опыт исследования законов искусства. Живопись, скульптура, архитектура и орнаментика», изданный в 1895 году.
Умер Владимир Осипович 9 июля 1897 года, он погребен на старом кладбище Донского монастыря.
+++
Шервуд принадлежал к тем деятелям русской культуры, у которых любовь к отечеству сочеталась с верой в возможность преобразования общества с помощью искусства. В нравственном совершенствовании человечества он видел средство преодоления социальных противоречий. Своей целью он поставил также воссоздание единого национального стиля на основе законов народного зодчества. «Разработка русского стиля должна быть вопросом национального достоинства», – писал Шервуд. Это, по мысли архитектора, должно способствовать возрождению русского общества.
В биографии Шервуда есть эпизод, которому сам он придавал особенное значение и которому посвятил несколько страниц своих «Записок» (ныне хранятся в Российской государственной библиотеке). Ниже мы приводим этот отрывок с небольшими сокращениями. Он озаглавлен «Вечера у Шевырева (Гоголь)» и датирован 14 ноября 1895 года. Воспоминания эти интересны тем, что не только многое объясняют в судьбе Шервуда-художника, но и содержат новые, неизвестные ранее факты из биографии Гоголя.
Они познакомились, видимо, в 1850 году через Степана Петровича Шевырева, друга Гоголя, профессора Московского университета. В ту пору Шервуд учился в Архитектурной школе и зарабатывал на жизнь частными уроками. Дату знакомства помогает установить записная книжка Гоголя, где есть краткая помета, относящаяся к 1850 году: «Шервут». В комментариях академического Полного собрания сочинений Н. В. Гоголя сказано, что «Шервут – лицо неустановленное». Имени В. О. Шервуда мы не встретим ни в биографической, ни в мемуарной литературе о писателе. Вот контекст, в котором оно упомянуто у Гоголя:
«Шевыреву о Рихтере. У Рихтера о школах архитектур<ы> и рисованья и юношах, годных в учители, о бедных, дающих уроки рисованья, о рисовальных школах и книгах, издан<ных> рисоваль<ными> школами. <...> Шервут».
В «Записках» Шервуд рассказывает, что Шевырев, видя ограниченность его средств, поручал ему небольшие заказы. Известно, что в распоряжении Шевырева находились гоголевские деньги, которые предназначались «на вспоможение бедным людям, занимающимся наукой и искусством». Вполне возможно, что Шевырев помогал начинающему художнику именно из этой благотворительной суммы. Из новых сведений, сообщаемых Шервудом о Гоголе, важен прежде всего сам факт знакомства писателя с тогда безвестным художником. Примечательно описание (отчасти со слов Шевырева) того, как работал Гоголь. Рассказ о чтении Гоголем «Ревизора» в Италии в некоторых деталях перекликается с тем, что сообщает в своих воспоминаниях известный художник-гравер, ректор Академии художеств Ф. И. Иордан. В суждениях Гоголя на архитектурные темы можно найти отголоски его статьи «Об архитектуре нынешнего времени» (1834).
Среди упоминаемых лиц – люди из ближайшего окружения Гоголя: художник Александр Иванов, историк М. П. Погодин, искусствовед и математик Ф. В. Чижов, публицист Ю. Ф. Самарин, актер М. С. Щепкин, доктор А. Т. Тарасенков... Кстати, Тарасенков не был, как иногда считают, домашним врачом Гоголя. До предсмертной болезни писателя они были едва знакомы.
Из «Записок» Шервуда явствует, что Тарасенков пользовал семью графа Александра Петровича Толстого, в доме которого жил Гоголь, и лишь поэтому взялся лечить писателя. Известные воспоминания Тарасенкова «Последние дни жизни Н. В. Гоголя» основаны не только на личных наблюдениях, но и на сведениях, полученных от других лиц. В этой связи любопытно замечание Шервуда о Тарасенкове: «Он был, между прочим, доктором Толстых и следил последнее время за болезнью Гоголя, которую и описал в брошюре и где, между прочим, были ему сообщены и мною некоторые факты».
Отрывок из «Записок» В. О. Шервуда печатается с небольшими сокращениями. В оригинале это не без труда прочитываемая карандашная скоропись. Нами восстановлены сокращенные Шервудом отдельные слова, учтены цифровые и условные обозначения, текст разбит на абзацы. Свойственные рукописи некоторые стилистические погрешности не исправляются.
Не раз случалось бывать на вечерах у Степана Петровича (Шевырева). Народу было много; видел я там Погодина, Аксаковых и Гоголя. В это время много было говорено о Рафаэле и вообще о западном искусстве. Наши славянофилы были хорошие знатоки европейской цивилизации. Высказывались мнения и о возможностях русского искусства, причем все разговоры сосредоточивались на Александре Андреевиче Иванове. Шевырев, Гоголь, Чижов посылали Иванову древние иконы. Гоголь был другом Иванова, он сам рассказывал мне, что спал с ним на одной кровати, и для меня не осталось никакого сомнения, что вся сила высокорелигиозного одушевления и традиционность типов Иванова в его картине «Явление Христа народу» было наполовину делом так называемых «славянофилов». <…>
Смолоду я был очень осторожен <…> Общество было выше меня, и я держался в нем, как ученик. Сидишь где-нибудь в уголке на стуле, меня очень занимал Гоголь. Его рассказы из тех произведений, которые были у него на очереди, но Гоголь производил поражающее впечатление своим искренним юмором, но он изменялся в лице, как будто и самый костюм на нем становился другим, и он, меняя всевозможные голоса, рассказывал сцены из своих произведений. Приведу рассказ Ю. Ф. Самарина, поскольку я его помню, конечно, как в Италии впервые русским друзьям читал Гоголь «Ревизора»[2]. Одна из особенных черт гениальных людей, которая так резко выдавалась у Гоголя, это способность уходить в себя, как будто он не замечал окружающего. «Мы уже давно собрались, – говорил Юрий Федорович, – в большой зале; недалеко от двери был поставлен стол, две свечи и стакан воды. Все ждали с нетерпением появления Николая Васильевича. Дверь отворилась, и, бледный как мертвец, с серьезным, значительным выражением лица, с тетрадью в руках, вошел Гоголь. По обыкновению он читал, как самый превосходный актер: он не называл имен, но по изменению голоса можно было догадываться о лицах. И в то время как все не могли удержаться от невольного хохота, Гоголь, все такой же бледный и серьезный, спокойно сидел, и ни один фибр его лица не дрогнул при общем заразительном смехе!»
Вообще он казался серьезным: <сидел>, понуривши голову, прядь волос спадала на его лоб и придавала ему еще более унылый вид, но черты лица его были ясны: он не хмурился; можно было думать, что это эпическое спокойствие как бы выражало его равнодушие. Он редко улыбался, да и улыбка его была скорее насмешливая, чем добродушная. Одевался он франтом, носил альмавиву[3], только в последние годы его жизни я его встретил раз в дождливую погоду в шинели, которая была сделана из такого простого материала, что вся как-то торчала во все стороны, и это далеко не было элегантно.
Гоголю я также был рекомендован, и после нескольких вечеров как-то раз он незаметно пересаживался с одного стула на другой и наконец как будто нечаянно очутился рядом со мной. Я невнятно сделал ему несколько вопросов, и тут он впервые высказал мне надежды свои на будущность русского искусства: живописи и архитектуры. Странно, что он <так> чувствовал русскую архитектуру. Он рассказал о других архитектурах, о каком-то смешении разных стилей, говорил, что железо как новый материал достигло возможности игривых, живых форм, парящих ввысь; вместе с тем он восхищался и египетским стилем, его примитивной и изящной раскраской и хотя не упоминал о русском стиле, но все те элементы, на которые он указывал, действительно составляют стороны русского зодчества.
Гоголь позвал меня к себе, и вот в первый раз я забрался к нему на Никитский бульвар в дом графа Толстого. Он жил внизу, где и скончался. На диване карельской березы с клеенчатой или кожаной обивкой сидел в халате Николай Васильевич. Перед ним – круглый стол того же дерева, на котором лежали буквально клочки бумаги в виде каких-то треугольников, листков, оторванных от писем, на которых было написано по нескольку слов. Я спрашивал потом Шевырева, что это за явление? Николай Васильевич, прежде чем окончательно написать свое произведение, и только те слова, которые производили сильное впечатление, – он записывал. Словом, он собирал так одни бриллианты и потом со всем искусством соединял их в целое. Я часто думал, что самое высокое проявление литературы есть поэзия. Не говоря уже о высоком поэтическом одушевляющем построении, она имеет и краткость, и силу, и необыкновенную благозвучность, которая составляет величайшую прелесть человеческой речи; поэтому поэтов всегда цитируют; но, увы, многих прозаиков речения цитировать нельзя <...> а Гоголя-то, оказывается, цитировать можно. Я знал людей, которые наизусть знали его целые страницы. Возьмите вы любые десять строчек из Гоголя, вы найдете в них интерес. Вот эта ювелирная работа – такое любовное отношение к слову – и делает истинного художника, каким был Гоголь.
«Что вы компонуете?» – спросил меня Николай Васильевич. В это время я сочинял большую композицию «Смерть Самсона». Конечно, это был детский лепет. Я рассказал Николаю Васильевичу, что мне хочется изобразить пир филистимлян, жертвоприношения Молоху, разнузданность земных страстей, и в это время Самсон раздвигает колонны – в мощной и крестообразной позе. Словом, люди увлекаются, не думая, что над ними каждый час может разразиться страшная гроза. Гоголь знал, как трудно писать большие картины, – по работе Иванова; рассказал мне весь ужас этого подвига и закончил такими словами: «Я знаю, вам хочется расписать Кремлевскую стену, но погодите, смиритесь до возможности, и если вам предложат расписать блюдо, то делайте и это, но так, чтобы вы могли себе сказать, что лучше этого я не могу сделать, и поверьте, что вы этим путем пойдете вперед и будете достойны служить своему Отечеству!»
Я никогда не решался посещать его без его приглашения. Случалось, кому-нибудь нужен урок из его знакомых, он рассказывал про этих людей, делая очень тонкие и меткие замечания, и давал советы, прежде чем познакомить меня с этими людьми; но когда отдельная речь кончалась, я вставал, и он часто удерживал меня, но я заявлял ему, что не имею никакого права для своего удовольствия или даже пользы отнимать у России драгоценные минуты его творчества.
Наконец я узнал, что Гоголь захворал. Я явился на его квартиру, чтобы узнать о его здоровье, и Алексей Терентьевич Тарасенков передал мне все подробности. Положение было трагическое. Его подозревали в сумасшествии, его подозревали в каких-то изумительных болезнях, но, по свидетельству Тарасенкова, ничего подобного не было. Тут приехал к нему вице-губернатор Капнист и еще несколько друзей, и все они стоят в комнате, где лежал на диване Николай Васильевич. Он был лицом к стенке дивана, на которой висела икона. Но друзья были неосторожны, и до Гоголя долетело слово, из которого он ясно мог понять, что они считают его умалишенным. Капнист твердил: «Бедный Колушка, бедный!» Но Гоголь обернулся и говорит ему: «У вас в канцелярии десять лет служит на одном месте чиновник, честный, скромный и толковый труженик, и нет ему ходу и никакой награды; обратите внимание на это, ваше превосходительство, хотя бы в мою память»[4]. Кто же в это время имел больше здравого смысла и справедливого отношения к жизни.
Не стану повторять, что уже написано в брошюре Ал. Т. Тарасенкова о последних минутах Гоголя, несомненно для меня одно, что болезнь Гоголя была органическое, наследственное расстройство желудка; я слышал от него, как они в Италии пировали в каком-то отеле, и Гоголь становился на бочку и произносил похвальные речи повару. Но эти обеды ему никогда не проходили даром. Он сам рассказывал мне, как он хворал желудком. Дело в том, что его отец умер на том же году жизни и таким же загадочным недугом[5], в котором все-таки было заметно органическое расстройство желудка.
Когда Николай Васильевич лежал больной, приехал Михаил Семенович Щепкин и звал его на блины: была масленица, и так рассказывал аппетитно о своих блинах, что у Гоголя невольно загорелись глаза: «Отойди ты от меня, сатана, ты меня искушаешь».
Не стану описывать возмутительное отношение к похоронам Гоголя, того Гоголя, который написал Тараса Бульбу, который до сих пор подымает дух не только русского, но и всего славянства. Не могу не упомянуть, что в Англии некто написал несколько писем, которые вызывали патриотические чувства, и парламент за три-четыре письма назначил ему громадную пожизненную пенсию. Вот это так.
Слова Гоголя точно были пророчеством: мне пришлось рисовать блюдо на коронацию великого Государя Александра Николаевича, и блюдо это одним материалом – золотом – стоило 40.000 рублей.
Все же я был очень молод и скорее чувствовал, чем понимал, этих великих людей.
[1] Дата рождения В. О. Шервуда уточнена по архивным источникам.
[2] Известно, что в 1841 г. в Риме Гоголь читал «Ревизора» у княгини 3инаиды Александровны Волконской в Pallazzo Poli. Однако сведениями о присутствии на этом чтении Ю. Ф. Самарина мы не располагаем.
[3] Альмавива – широкий мужской плащ-накидка без рукавов, модный в первой половине ХIХ в.
[4] Этим чиновником был сын священника Иоанна Никольского, настоятеля церкви Преподобного Саввы Освященного на Девичьем поле, духовника Гоголя.
[5] Гоголь умер на 43-м году жизни, его отец – на 48-м. По свидетельствам современников, Гоголь был убежден, что ему суждено умереть в том же возрасте, в котором умер его отец и от той же болезни. О диагнозе предсмертной болезни писателя у специалистов нет единого мнения.