Поэзия Арсения Несмелова

Арсений Несмелов — псевдоним Арсения Ивановича Митропольского (1889—1945) — стихотворца и прозаика, признанного современниками одним из самых талантливых поэтов русской дальневосточной эмиграции. Судьба Арсения Несмелова причудлива, извилиста и парадоксальна. Участник боев с большевиками в Москве 1917 г., Несмелов продолжал сражаться с советской властью в армии Колчака, отступал в составе отряда генерал-лейтенанта В.О. Каппеля лютой зимой через всю центральную Сибирь к Чите, ранней весной 1920 г. поселился во Владивостоке. Здесь была создана Дальневосточная республика, и Несмелов занялся журналистикой. Но и после падения ДВР, уже под «Советами», он, хотя и состоял под надзором ОГПУ, продолжал свои литературно-журналистские занятия. Лишь в 1924 г., ожидая ареста, Несмелов вместе с несколькими другими бывшими офицерами перешел маньчжурскую границу и очутился в Харбине, который тогда был наводнен русскими и являлся центром русской эмиграции на Дальнем Востоке. Парадоксальным образом, бегство из СССР не привело к разрыву всех связей с отечеством, в том числе литературных: поэт продолжал еще лет пять печататься в Советском Союзе, сотрудничал с журналом «Сибирские огни» и даже получал гонорары в советских рублях.

25 декабря 1925 г. в газете «Советская Сибирь» появилась поэма Несмелова «Декабристы», написанная, очевидно, уже в эмиграции. Она завершалась вполне советскими официозно-пафосными строками:

И виселицы встали. Но не зря 
Монарх-палач на площади их строил; 
От них до грозных пушек Октября 
Одна тропа... И слава вам, герои! 
Явились вы, опередивши час, 
И деспот вас обрек на смерть и пытку, 
Но чуждый вам и победивший класс 
Приветствует отважную попытку. 
По сумрачному, злому рубежу 
Сверкнул декабрь ракетою огнистой, 
И, столько лет взывая к мятежу, 
Стране как лозунг было: «Декабристы!» 
 
Автор этих стихов, прославляющий декабристов, чьи выстрелы на Сенатской площади разбудили не только Герцена, но и Ленина, спустя семнадцать лет, в 1942 г., издаст в Харбине сборник «Белая флотилия», в котором будут совсем иные строки о другом, последнем императоре Николае, впрочем, идейными потомками декабристов тоже «заклейменным» как «монарх-палач», «Николай Кровавый»:  

ЦАРЕУБИЙЦЫ

 
Мы теперь панихиды правим, 
С пышной щедростью ладан жжем, 
Рядом с образом лики ставим, 
На поминки Царя идем. 
 
Бережем мы к убийцам злобу, 
Чтобы собственный грех загас, 
Но заслали Царя в трущобу 
Не при всех ли, увы, при нас? 
 
Сколько было убийц? Двенадцать, 
Восемнадцать иль тридцать пять? 
Как же это могло так статься — 
Государя не отстоять? 
 
Только горсточка этот ворог, 
Как пыльцу бы его смело: 
Верноподданными — сто сорок 
Миллионов себя звало. 
 
Много лжи в нашем плаче позднем, 
Лицемернейшей болтовни, 
Не за всех ли отраву возлил 
Некий яд, отравлявший дни. 
 
И один ли, одно ли имя — 
Жертва страшных нетопырей? 
Нет, давно мы ночами злыми 
Убивали своих Царей. 
 
И над всеми легло проклятье, 
Всем нам давит тревога грудь: 
Замыкаешь ли, дом Ипатьев, 
            Некий давний кровавый путь! 
 
А между этими двумя текстами — участие во Всероссийской фашистской партии и агитационные стихи под псевдонимом «Николай Дозоров»:  
Слово мое — не мольба к врагу, 
Жизнь молодую не берегу, 
Но и в смертельной моей судьбе 
Миг, как фашист, отдаю борьбе! 

Стоит лишь заменить «фашиста» на «коммуниста» и убрать обращение к Господу, — и эти строки превратятся в соцреалистический гимн Партии и ее героям, благо лексика вся подходящая — «партия», «актив», «кадры». Несмеловский текст выглядит как пародия на советскую официозную поэзию, хотя в действительности пародийным не является:

«Годы отбора, десятилетье... 
Горбится старость, но крепнут дети: 
Тщательно жатву обмолотив, 
Партией создан стальной актив, 
И что б ни сделали вы со мной — 
Кадры стоят за моей спиной! 
 
Девушки наши и парни наши — 
Не обезволенный день вчерашний, 
Не обессиленных душ разброд: 
Честный они, боевой народ! 
Слышите гул их гремящих ног?.. 
Слава России!» — салют. Звонок. 
 
«Родина, Партия, ты, жена, — 
Нет уж соратника Семена... 
Жизнь, уж земным ты меня не томи, — 
Господи, душу мою прими! 
Смерть, подойди с покрывалом чистым, 
Был я фашист и умру фашистом...» 
 
(Из поэмы «Георгий Семена», 1936, под псевдонимом «Николай Дозоров»). 
По замечанию исследователя несмеловского творчества Евгения Виктовского, «стихи он писал с одинаковой легкостью, используя незаурядный импровизационный дар: и на смерть Ленина, и о красотах Фудзи, — ни того, ни другого Несмелов не видел, но стихи на заказ сочинял буквально за пять минут (как свидетельствовал в письме к автору этих строк Н.Щеголев), а для харбинских «русских фашистов» даже специального поэта создал, Николая Дозорова, и тот для них писал «стихи», используя преимущественно богатую рифму «фашисты — коммунисты» (или «коммунисты — фашисты», уж как ложилось)» (Витковский Е. Формула бессмертия: Очерк о жизни и творчестве русского поэта Арсения Несмелова; цит. по электронной версии на сайте: http://www.belousenko.com/wr_Nesmelov.htm, электронная библиотека Александра Белоусенко). 
 

Наконец, как совместима мучительная, ноющая боль по утерянной России с последним выбором Арсения Несмелова? «…Последние четыре года жизни Несмелов являлся штатным сотрудником главной японской военной миссии в Маньчжурии (г. Харбин). Миссия была создана в 1931 году после оккупации японскими войсками Маньчжурии и действовала до конца августа 1945 года. Состояла из 6 номерных отделов и особого отдела. Фактически ЯВМ была одной из спецслужб Японии, которая выполняла функцию политического сыска в эмигрантской среде и контролировала все сферы её жизни. Она также выявляла агентуру советской разведки и проводила с помощью различных эмигрантских объединений активную диверсионно-разведывательную и пропагандистскую работу против СССР.

4-й отдел ЯВМ, в котором работал Арсений Несмелов, ведал подготовкой разведчиков, пропагандистов и агитаторов, руководил подготовкой и заброской разведчиков на территорию Советского Союза. Располагал своими базами в Имяньпо и Шитоуацзы, где с разведчиками проводились практические занятия. В ведении отдела находилась школа пропагандистов и агитаторов в городе Харбине, которая существовала до апреля 1945 года. Начальником отдела до июня 1945 года был майор Ямагата. На случай вторжения японских войск на территорию Советского Союза школа готовила кадры, которые должны были быть проводниками политики Японии среди советских людей, объединять их на борьбу против коммунистической власти.

В этой школе читал свои лекции в прояпонском духе Арсений Иванович. Читал мастерски, опираясь на хорошие знания русской и советской литературы. Содержательная сторона лекций Несмелова, его преподавательские способности получили высокую оценку японского командования, и он был переведён в ключевой — 6-й отдел ЯВМ, в который попадали только прошедшие тщательную проверку и пользующиеся полным доверием японцев люди. Этот отдел занимался надзором за идеологическими настроениями русских эмигрантов, а также осуществлял агитационно-пропагандистскую работу среди них, пытаясь отбить у них чувство русского патриотизма, любви к родине, заменяя любовью к Японии. Он же пресекал всякое инакомыслие в среде эмигрантов». — Буяков А. Русский поэт и фашист: Вырванные страницы из биографии Арсения Несмелова (Владивосток. 3 марта 1994 г.).  
Арест Несмелова в августе 1945 г. после вступления советских войск в Харбин и мучительная (охрана так и не озаботилась прислать врача) смерть в пересыльной тюрьме в декабре оказываются по-своему единственным закономерным итогом этой разорванной противоречиями судьбы.  

А противоречия эти, действительно, кажутся непостижимыми. И если идейные метания еще можно объяснить (и нетвердостью убеждений, и даже приспособлением к навязанным обстоятельствам), то уже совсем, кажется, невозможно понять разрыв между верой, которой согреты ностальгические строки о старой России («Тихвинская Божья Матерь горько / Плачет на развалинах одна. / Холодно. Безлюдно. Гаснет зорька, / И вокруг могильна тишина», стихотворение «Тихвин», 1922) и сатанинское прославление анархии, бунта, убийства:

И когда разрывается снаряд, 
Разорвав короля в торжественном появленьи, — 
Старухи крестятся и говорят 
О наступающем светопреставленьи. 
 
Старухам не верят: зачем хвост? 
Анархисты нечистого злей еще. 
И только ребенку, который прост, 
Снится хвостатый и с бомбой тлеющей. 
              («Анархисты», из сб. «Уступы», Владивосток, 1924) 
 

Разве мог эти строки написать тот же самый человек, которому принадлежат стихи: «В Екатеринбурге, никни головою, / Мучеником умер кроткий Государь» («Пели добровольцы. Пыльные теплушки…»)? Или стихи:

Две эпохи ночь бесстрастно вместит,

Ясен ток двух неслиянных струй.

И повсюду, под "Христос воскресе",

Слышен троекратный поцелуй.

Ночь спешит в сияющем потоке,

Величайшей радостью горя,

И уже сияет на востоке

Кроткая Воскресная заря.

(«Москва Пасхальная»)

Оказывается, мог. Очевидно, не только в жизни, но и в поэзии Несмелова, в худших из его стихотворений, многое, действительно, объясняется искусством приспособления. Но не только им. Поэзия Арсения Несмелова изначально питалась эстетизацией насилия и смерти, и в этом она родственна новой, пореволюционной эпохе — от Маяковского до Николая Тихонова и Эдуарда Багрицкого. Не случаен у Несмелова культ оружия, немного детский и инфантильный:  
 
Ты дулом дуло револьвера 
Встречал на пашне голубой, 
Где распластавшейся химерой 
           Полз ощетинившийся бой. 
                («Сова», из сборника «Кровавый отблеск», Харбин, 1928 – фактически — 1929) 
Любил я еще веблей 
(С отскакивающей скобoю), 
Нагана нежней и злей, 
Он очень пригож для боя. 
 
Полгода носил его, 
Нам плохо пришлось обоим. 
Порядочно из него 
Расстреливалось обойм. 
 
Он пламя стволом лакал, 
Ему незнакома оробь... 
Его я швырнул в Байкал, 
В его голубую прорубь. 
      («Стихи о револьверах», там же) 
 
Не случайно, герой стихотворений Несмелова Владивостокского, а отчасти и харбинского периода — отверженный обществом, изгнанник, беглец, «маргинал», бросающий вызов и людям, и миру. Он один во множестве ликов: Неврастеник, Урод Квазимодо, Бандит:  
Когда пришли, он выпрыгнул в окно. 
И вот судьба в растрепанный блокнот 
Кровавых подвигов — внесла еще удачу. 
 
Переодевшись и обрив усы, 
Мазнув у глаз две темных полосы, 
Он выехал к любовнице на дачу. 
 
Там сосчитал он деньги и патроны, — 
Над дачей каркали осенние вороны, — 
И вычистил заржавленный Веблей. 
 
Потом зевнул, задумавшись устало, 
И женщине напудренной и вялой 
Толкнул стакан и приказал: налей. 
 
Когда же ночью застучали в двери, — 
Согнувшись и вися на револьвере, 
Он ждал шести и для себя — седьмой. 
 
Оскаленный, он хмуро тверд был в этом, 
И вот стрелял в окно по силуэтам, 
Весь в белом, лунной обведен каймой. 
 
Когда ж граната прыгнула в стекло, 
И черным дымом всё заволокло, 
И он упал от грохота и блеска, — 
 
Прижались лица бледные к стеклу, 
И женщина визжала на полу, 


Показательно для Несмелова это повторяющееся сближение любовного свидания и противостояния врагам: борьба окрашивается почти эротической эмоцией, а «любовь» если и не рифмуется с «кровь», то ассоциируется с гибелью. Любовное свидание и приход на конспиративную квартиру, на явку, могу даже образовывать единый сюжет, в присутствии неизбежного пистолета:  
Крутилась ночь, срываясь с воя, 
Клубясь на облаках сырых.   
За вами следом крались двое, 
Но вы опередили их. 
 
В порывах ветра бился оклик, 
Фонарь качал лучи в лицо, 
И вы устали и промокли, 
Пока увидели крыльцо. 
 
Условный стук, упавший глухо, 
И счет сердец — минута, две... 
Полуодетая старуха 
Скрипуче отворила дверь. 
 
И вы, как те безумцы, кои 
Идут в заклятые места, 
Укрылись в маленьком покое, 
Где темнота и теплота. 
 
И шорох ткани падал прямо, 
И рядом трепетала дрожь, 
Над головою же — упрямой 
Рукою барабанил дождь. 
 
И ночь, и он, и третье — это, 
Отмежевавшее порог, 
И маленького пистолета 
Тугой зазубренный курок. 
 
И поразительная ясность — 
Смертельная! — текла в крови, 
Пленительная, как опасность X pre>



 
Не случайно, предметом поэтизации оказываются, например, пираты:  
Зорче слушай команду,  
Зарядив фальконет: 
Белокрылую «Ванду» 
Настигает корвет. 
 
Он подходит к добыче, 
Торопя абордаж, 
И на палубу кличет 
Капитан экипаж. 
 
Нет к былому возврата, 
К падшим милости нет, 
Но запомнит пирата 
Королевский корвет! 
 
Грозен в погребе порох, 
Дымно тлеет фитиль, — 
Бросит огненный ворох 
Золотистую пыль. 
 
И туда, где струится 
Дым зари в небеса, — 
Обожженные птицы, 
Полетят паруса! 
 
Забывайтесь, проклятья 
Шире зарься, рассвет! 
Мы погибнем как братья, 

                           («Пираты», из сборника «Стихи», Владивосток, 1921) 
Конечно, это не простое однозначное иносказание — аллегория Гражданской войны. Но стихотворение навеяно ее бурями и кровью, причем гибель и убийство врага осмысляются как братские объятия пиратской «Ванды» и королевского корвета. Цветовая палитра унаследована от символизма: золото и розовые краски рассвета, как и «пашня голубая» в «Сове». Но эти цвета олицетворяют не иной, высший, идеальный мир, как в символизме, а упоение мужеством и силой этой, земной реальности, как знаки бесшабашно-мужественной гибели.  
Арсений Несмелов в этом отношении многим обязан и декадентству с культом «сверхчеловека» Фридриха Ницше, и поэзии Николая Гумилева. (Между прочим, гумилевская традиция питает и советскую героику Николая Тихонова.) Но в сравнении с Гумилевым у Арсения Несмелова акцент переносится на беззаконность и обреченность «подвига».  
Тема Гражданской войны в лирике Несмелова владивостокского периода и в стихах первых харбинских сборников лишена ангажированной «белогвардейской» трактовки. Война оценивается как освобождающее, раскрепощающее начало, а правота той или иной из противоборствующих сил в этой братоубийственной схватке неважна:  
Хвала тебе, год-витязь, год-наездник, 
С тесьмой рубца, упавшей по виску. 
Ты выжег в нас столетние болезни: 
Покорность, нерешительность, тоску. 
              («Восемнадцатому году» - из первого харбинского сборника «Кровавый отблеск», 1929 г., на обложке ошибочно указан 1928 г.) 
Гиперболичность образов и несдержанность эмоций, как и неожиданность метафор, роднят поэзию Арсения Несмелова с футуризмом; встречаются у него, как и у футуристов, кощунственно переосмысляемые христианские образы и мотивы, например Распятие:  
 
Словно моряк, унесенный льдиной, 
Грезит о грани гранитных скал, 
Близкий к безумью, к тебе, единой, 
Я приближенья путей искал. 
 
Мир опрокинут, но в цепких лапах 
Злобно вкусил я от всех грехов, 
Чтобы острее твой странный запах 
Прятать в стальные ларцы стихов. 
 
Душу я предал клинкам распятья, 
Сердце кроваво зажал в тиски, 
Лишь бы услышать лишь шорох платья, 
Лишь бы поверить в предел тоски. 
(«Марш», из сборника «Стихи», Владивосток, 1921) 
 
Во владивостокский период своего творчества Арсений Несмелов, действительно, сближается с футуристами, собственно, тогда же и происходит его «второе рождение» — рождение как поэта: «Владивосток стал для Несмелова местом становления его как поэта и писателя. Он окунулся в богемную жизнь, познакомился футуристами, подружился со своим одногодком уже знаменитым Николаем Асеевым, тоже фронтовиком. Во Владивостоке родилось поэтическое имя "Арсений Несмелов" - так звали погибшего под Тюменью друга поэта, поручика царской армии, а затем и колчаковской, Арсения Ивановича Митропольского» (А. Белых. Под чужим небом // // http://www.netslova.ru/belyh/nesmelov.htm).  
 
И гиперболизация любви с резким сближением возлюбленной и всего мира, и кощунственное «самораспятие» лирического героя, и овеществляющая метафора «стальные ларцы стихов» напоминают о Маяковском. В поэзии Несмелова есть очень много общего с текстами Маяковского. Например:   
 
Домик съеживается, поджимает бока,  
Запахивает окна надорванным ставнем. 
Сладко втягивает дым табака  
Выдох длительный. Верста в нем! 
              («Солдат») 
Или:  
 
Красный сентябрь на осинах высох,  
В кленах багровый и пятипалый.  
Думает путник о рыжих лисах,  
Пахнут печеным хлебом палы. 
 
Осень — достаток. И ватой лени  
Облако лепится на стропиле.  
Этой тропою прошли олени,  
В этом болотце воду пили. 
 
Вечер придет, на вершины ляжет  
Небом багровым, дальневосточным.  
Что-нибудь смелое мне расскажет  
В травах запутавшийся источник. 
 
Право, не знаю, зачем я нужен,  
Всё же сегодня, скажу по чести,  
Мне не добудет разбойный ужин  
Мой поцарапанный злой винчестер. 
                     («Тишина») 
 
От Маяковского здесь и составные («ставнем — верста в нем») и иные нарочито неточные и неожиданные рифмы, и развернутые олицетворения (домик), и броское, царапающее сближение «далековатых» предметов (лени и облака). Несмелов ценил Маяковского весьма высоко и видел в его стихах одно из величественных проявлений русского языка:  
 
Да ваш язык. Не знаю лучшего 
Для сквернословий и молитв, 
Он, изумительный, — от Тютчева 
До Маяковского велик.  
                    («Переходя границу») 
«Несколько стихотворений он посвящает, как это ни странно, "гению революции" Владимиру Маяковскому. Для Несмелова, окопного офицера, верного своей присяге, поэзия, как и офицерская честь не нуждались в идеологической окраске. Он писал о мужестве. Однако в мотивах его поэзии есть что-то дикарское. "Их душит зной и запах тьмы, / Им снится ласковое тело, / Оно цветёт на ткани белой / За каменной стеной тюрьмы. / Рыча, кусая тюфяки, / Самцы, заросшие щетиной, / Их лиц исщербленная глина / Измята пальцами тоски". Если бы судьба свела его с поэтами из окружения Николая Гумилёва, акмеистами, проповедавшими природное начало, возврат к Адаму, думаю, что его бы приняли за "своего" - и по духу, и по эстетике, отстаивавшей "самовитое слово". А талант его был быстро развивающимся» (А. Белых. Под чужим небом // http://www.netslova.ru/belyh/nesmelov.htm).  
«Маяковские» интонации и ритмика отчетливы (как, впрочем, и воинствующее «антимещанство») и в стихотворениях Несмелова эмигрантского периода:  
Говорит Хабаровск, 
Р.В.15, 
На волне в семьдесят метров... 
Диск 
В содрогании замирающих вибраций: 
Шорох, треск, писк. 
 
Родина декламировала баритоном актера, 
Пела про яблочко, тренькала на мандолинах, 
Но в этом сумбуре мы искали шорохов 
Родимых полей и лесов родимых. 
 
Но тайга, должно быть, молчание слушала,  
Вероятно, поля изошли в молчании. 
Нагло лезли в разинутые уши — 
Писк, визг, бренчанье. 
 
— Революционная гроза? 
Где там! 
Давно погасла огнеликая вышка. 
Перетряхивал Хабаровск перед целым светом 
Мещанских душ барахлишко. 
         («Р.В.15», из сборника «Без России», Харбин, 1931) 
 
Вполне в духе автора стихотворения «О дряни» и поэмы «Во весь голос»  и полемический жест Несмелова, отвергающего «обветшалую» поэзию природы и противопоставляющего свою стремительную мотоциклетку несчастному жеребенку из стихов Есенина, не способному угнаться за паровозом 
 
Какой же шлак фильтруется в стихах 
О звонкой речке и печальных нивах,  
О деревенском домике в садах,  
О мамочке и о годах счастливых. 
 
А сколько тошных проливалось слез,  
Что не вернуться вновь к себе, ребенку, 
Что паровоза — милый паровоз! —  
Не обскакать паршивцу жеребенку. 
 
А сам — вопрос — к какому рубежу  
Перегибаешь собственную ветку?  
И, улыбаясь, я в ответ скажу: 
— А видели ли вы мотоциклетку? 
 
Так это — я. И мы. Простор велик,  
А путь один. И этот путь — погоня,  
Но неуклюжий черный паровик  
Ее, неистовую, не догонит! 
 («Вперед», из сборника «Без России», Харбин, 1931) 
 
Укорененность в футуристической поэтике и тяготение к футуристическому мировидению способны отчасти объяснить и сближение Несмелова с фашистами, и сотрудничество с японскими спецслужбами: культ сокрушающей силы естественно приводил его и в тот и в другой лагерь. Не случайно такую же эволюцию прошел и лидер западноевропейского футуризма Маринетти.  
Однако постепенно в творчестве Несмелова становятся все сильнее мотивы трагического разрыва с Родиной и с ее культурой и верой. Об этом — стихи, напечатанные в конце 1920-х и в 1930-е гг. в харбинской газете «Рупор».  
Произошла тектоническая катастрофа, Россия сползла, рухнула в пропасть, и потому особенно драгоценна литературная память о ней:  
Лиловатей аметистов
Тишина на их меже,
Но как будто декабристов
Есть предчувствие уже.

Где всё это? Нашу силу,
Нашу смелость выкрал кто?
Словно оползень, Россия
Опрокинулась в поток.

В жизни медленной и пресной,
Сквозь отчаянья отстой, —
Нам поэмою чудесной
Вспоминается Толстой.
               («Над “Войной и миром”», 1928) 
Эмиграция в Харбине обречена на историческое небытие, на забвение.  
Что сулит рука Господня
И куда ведет?

Город вырос, горд и строен, —
Будет день такой,
Что не вспомнят, что построен
Русской он рукой!

Пусть удел подобный горек, —
Не опустим глаз:
Ведь какой-нибудь историк,
Вспомнит и о нас.

Позабытое отыщет,
Впишет в скорбный лист…
Да на русское кладбище
Забежит турист.

Он возьмет с собой словарик
Надписи читать.
Так погаснет наш фонарик,
Утомясь мигать!
               («О Харбине и о нас», 1933) 
 
Но ужасу небытия теперь противостоит вера в Господа, вера в воскресение:  
 

Гроб опускаем в могильную прорубь.
Что же возносит на белых крылах
Ласковый, радостный, огненный голубь?
Душу уносит блестящий летун
В небо, над ним, — в голубую пучину!
Смерть проповедует — трус или лгун,
Мы же, поэты, не верим в кончину.
Ладан — печаль опаленных сердец.
Лица склоненные. Тихое пенье.
Скрыто безумие в слове конец,
Если не верить в сигнал воскресенья.
                         («На могиле», 1931, стихотворение посвящено памяти доктора В.А. Казем-Бека, бессребреника и подвижника)

Новую манеру и даже новое лицо Арсений Несмелов обрел, несомненно, только в своем последнем сборнике «Белая флотилия» (Харбин, 1942). В его стихах утверждается в качестве едва ли не доминирующей напевная интонация романса, тексты подчеркнуто классичны, с элементами пряной стилизации, например под ветхозаветную Песнь Песней, трактуемую как поэма о любви царя Соломона:  
 
                         ***   
Глаз таких черных, ресниц таких длинных 
     Не было в песнях моих, 
Лишь из преданий Востока старинных 
     Знаю и помню о них. 
 
В царственных взлетах, в покорном паденьи — 
     Пение вечных имен... 
«В пурпур красавицу эту оденьте!» 
     Кто это? — Царь Соломон! 
 
В молниях славы, как в кликах орлиных, 
     Царь. В серебре борода. 
Глаз таких черных, ресниц таких длинных 
     Он не видал никогда. 
 
Мудрость, светильник, не гаснущий в мифе, 
     Мощь, победитель царей, 
Он изменил бы с тобой Суламифи, 
     Лучшей подруге своей. 
 
Ибо клялись на своих окаринах 
     Сердцу царя соловьи: 
«Глаз таких черных, ресниц таких длинных 
     Не было...» Только твои! 
Теперь Несмелов уже не чурается ни банальной любовной темы, ни, казалось бы, набивших оскомину поэтизмов («ветреная подруга») и сомнительного вкуса сравнений («И будто лермонтовский Демон»). Даже типичная для более ранних стихов Несмелова составная рифма («нем он — Демон») звучит приглушенно, не «цепляет» слуха:  
 
Бровей выравнивая дуги, 
Глядясь в зеркальное стекло, 
Ты скажешь ветреной подруге, 
Что всё прошло, давно прошло; 
 
Что ты иным речам внимаешь, 
Что ты под властью новых встреч, 
Что ты уже не понимаешь, 
Как он сумел тебя увлечь; 
 
Что был всегда угрюм и нем он, 
Печаль, как тень свою, влача... 
И будто лермонтовский Демон 
Глядел из-за его плеча... 
                     («Разрыв») 
 
«Новый» Несмелов не одержим рваными ритмами, а взыскует «музыкальной стройности» стихотворной строки, «победившей темную страстность». Ему милы «простые слова», простые вещи, но вместе с тем ставшие чуть экзотичными, как тени прошлого — «ларец прабабки», «заветные письма», «засушенная травка».  
 
Мы блуждали с тобой до рассвета по улицам темным, 
И рассвет засерел, истончив утомленные лица. 
Задымился восток, заалел, как заводская домна, 
И сердца, утомленные ночью, перестали томиться. 
Повернувшийся ключ оттрезвонил замочком прабабки, 
Замыкавшей ларец, где хранятся заветные письма, 
Где еще сохраняется запах засушенной травки, 
Серый запах цветка, бледно-розовый — нежности, мысли. 
Я тебя целовал. Ты меня отстранила спокойно. 
В жесте тонкой руки почему королевская властность? 
Почему в наши души вошла музыкальная стройность 
Стихотворной строкой, победившая темную страстность. 
Было таинство счастья. На его изумительном коде 
Прозвенели слова, как улыбка ребенка, простые: 
«Посмотри-ка, мой милый, над городом солнышко всходит, 
И лучи у него, как ресницы твои, — золотые!» 
 
В действительности эти стихи не столь просты, как могут показаться на первый взгляд. Начальная строка созвучна первому стиху мандельштамовского «Я буду метаться по табору улицы темной…» (1927, первоначальная публикация с заглавием «Из табора улицы темной»); светлый, «солнечный» текст Несмелова вступает с мандельштамовским, исполненным трагизма, в сложный полемический диалог. Несмелов словно опровергает финал стихотворения Мандельштама, утверждающего: «И некому молвить: “Из табора улицы темной…”», и молвит свое слово. Не уходит полностью из несмеловской поэзии и футуристический след.  
Тем не менее сдвиг и перелом несомненны. Футуристическая поэтика ощущается как стершаяся, переставшая задевать и «дразнить». Тема России, ее быта, ее прошлого, обреченного подвига Белой гвардии выходит на первый план. Теперь отчужденность лирического героя от жизни вокруг мотивирована безумным желанием возвращения вспять. Теперь Арсений Несмелов декларирует разрыв с советским настоящим и даже будущим, варьирует тему собственной неприкаянности и непонятости даже отдаленными потомками «красных» и взывает к Божьему Последнему суду как единственной инстанции, способной рассудить его с этими «потомками» и, быть может, оправдать:  
 
ПОТОМКУ
Иногда я думаю о том,
На сто лет вперёд перелетая,
Как, раскрыв многоречивый том
"Наша эмиграция в Китае",
О судьбе изгнанников печальной
Юноша задумается дальний.

На мгновенье встретятся глаза
Сущего и бывшего: котомок,
Страннических посохов стезя...
Скажет, соболезнуя, потомок:

"Горек путь, подслеповат маяк,
Душно вашу постигать истому.
Почему ж упорствовали так,
Не вернулись к очагу родному?"
Где-то упомянут - со страницы
Встану. Выжду. Подниму ресницы:

"Не суди. Из твоего окна
Не открыты канувшие дали:
Годы смыли их до волокна,
Их до сокровеннейшего дна
Трупами казнённых закидали!

Лишь дотла наш корень истребя,
Грозные отцы твои и деды
Сами отказались от себя,
И тогда поднялся ты, последыш!

Вырос ты без тюрем и без стен,
Чей кирпич свинцом исковыряли,
В наше время не сдавались в плен,
Потому что в плен тогда не брали!"

И не бывший в яростном бою,
Не ступавший той стезёй неверной,
Он с усмешкой встретит речь мою
Недоверчиво-высокомерной.

Не поняв друг в друге ни аза,
Холодно разъединим глаза,
И опять - года, года, года
До трубы Последнего суда!
 
 
В известной степени «белогвардейская» поэзия позднего Несмелова была возвращением и обновлением его творчества довладивостокского периода, когда Арсений Митропольский осенью 1919 г. публиковал в омской газете «Наша армия» стихи о солдатах-белогвардейцах Колчака. Например, такие:  
 
РОДИНЕ 
 
             Россия! Из грозного бреда 
             Двухлетней борьбы роковой 
             Тебя золотая победа 
 Возводит на трон золотой... 
 
Под знаком великой удачи 
Проходят последние дни, 
И снова былые задачи 
Свои засветили огни. 
 
Степей снеговые пространства, 
Лесов голубая черта... 
Намечен девиз Всеславянства 
На звонком металле щита... 
 
Россия! Десятки наречий 
Восславят твое бытие. 
Герои подъяли на плечи 
Великое горе твое. 
 
Но сила врагов - на закате, 
Но мчатся, Святая Земля, 
Твои лучезарные рати 
К высоким твердыням Кремля! 
 
Однако между этими риторически велеречивыми и исполненными оптимизма (хочется написать: казенного, хотя это может и не быть правдой) строками и стихотворениями из «Белой флотилии» — пропасть. Для бравурной тематики остались стихи «Николая Дозорова», от которых Арсений Несмелов сам отстранился, выбрав другой псевдоним. «Поздний» Несмелов пишет не о единении Белой армии и народа, а о собственной одинокой судьбе, о предчувствуемых аресте и гибели:  
 
Всё земное отжену, оставлю, 
Стану сердцем сумрачно-суров 
И, как зверь, почувствовавший травлю, 
Вздрогну на залязгавший засов. 
 
И без жалоб, судорог, молений, 
Не взглянув на злые ваши лбы, 
Я умру, прошедший все ступени, 
Все обвалы наших поражений, 
Но не убежавший от борьбы! 
                («Моим судьям»)
 
«Белая тема» предстает не в героике гимнов и маршей, а тихо, очень лично — как символический пейзаж, фантазия и воспоминание, полэфемерные, легкие, как облака, лермонтовские «тучки небесные»:  

* * *

Сыплет небо щебетом 
     Невидимок-птах, 
Корабли на небе том 
     В белых парусах. 
 
Важные, огромные, 
     Легкие, как дым, — 
Тянут днища темные 
     Над лицом моим. 
 
Плавно, без усилия, 
     Шествует в лазурь 
Белая флотилия 
     Отгремевших бурь. 
 
Теперь он пишет об истоках катастрофы, которые видит событиях февраля 1917 г., причем не противопоставляет себя и других, боровшихся против «красных», прочим, виновным в великой Смуте и во всем, что было потом. Вина признается как всеобщая, а стихи обличающие превращаются в покаянные:  
 

В ЭТОТ ДЕНЬ

В этот день встревоженный сановник

К телефону часто подходил,

В этот день испуганно, неровно

Телефон к сановнику звонил.

В этот день, в его мятежном шуме,

Было много гнева и тоски,

В этот день маршировали к Думе

Первые восставшие полки!

В этот день машины броневые

Поползли по улицам пустым,

В этот день... одни городовые

С чердаков вступились за режим!

В этот день страна себя ломала,

Не взглянув на то, что впереди,

В этот день царица прижимала

Руки к холодеющей груди.

В этот день в посольствах шифровали

Первой сводки беглые кроки,

В этот день отменно ликовали

Явные и тайные враги.

В этот день... Довольно, Бога ради!

Знаем, знаем, -- надломилась ось:

В этот день в отпавшем Петрограде

Мощного героя не нашлось.

Этот день возник, кроваво вспенен,

Этим днем начался русский гон, --

В этот день садился где-то Ленин

В свой запломбированный вагон.

Вопрошает совесть, как священник,

Обличает Мученика тень...

Неужели, Боже, нет прощенья

Нам за этот сумасшедший день?! 
 

В этих строках, как почти всегда у Несмелова, немало просчетов и проколов, от «затасканных» образов («В этот день царица прижимала / Руки к холодеющей груди») и плоско прозаических строк («В этот день садился где-то Ленин / В свой запломбированный вагон») до невольно каламбурного: «В этот день испуганно, неровно

Телефон к сановнику звонил» (звонил все-таки некто по телефону, а не сам телефон). Но в ходульности их не упрекнешь.

С образом России в поэзию Несмелова по-настоящему входит и тема религиозная. Кроме России воспоминаний в поздней поэзии Несмелова оживает Старая Русь, Россия исторических преданий— времен раскола и протопопа Аввакума (поэма «Протопопица», Харбин, 1939) и народных легенд. В поэме «Прощенный бес» (1941, при жизни автора, по-видимому, не печаталась) Арсений Несмелов рассказывает забавную небылицу о прощении беса — лешего и крещении его Николой (Николаем) Угодником за любовь к зверькам.

     А Леший всё аукает  
          В густых березняках 
          И тенью длиннорукою  
          Проносится в кустах; 
          Еще сивей и гривистей,  
          Могучее еще: 
          Никак его не вывести,  
          Зане он окрещен! 
 
          И спит зверье укладистей, —  
          Не без охраны бор, —  
          И снится больше радостей  
          В тепле берлог и нор; 
          Спит белочка с лисичкою,  
          Похрапывает крот,  
          И белой рукавичкою  
          Зайчиха крестит рот. 
 
Так радостно и весело заканчивается поэма. В мире же в тот страшный год, от Рождества Христова 1941-й, становилось всё холоднее и бесприютней, и нельзя было укрыться теплых берлогах и норах. Автору же этих стихов было отпущено жизни меньше пяти лет.  

© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру