Тема лишнего человека в русской классике

В какой-то мере эта тема противоположна изображению "маленького человека": если там видится оправдание судьбы каждого, то здесь – наоборот, категоричное побуждение "кто-то из нас лишний", которое может и относиться к оценке героя, и исходить от героя, причем обычно эти два "направления" не только не исключают друг друга, но и характеризуют одно лицо: "лишним" оказывается сам обличитель своих ближних ("Ибо каким судом судите, таким будете судимы", Мф., 7, 2). По своему духу это совершенно антихристианское побуждение, оно сродни настроению гоголевского Собакевича, видящего кругом людей, "даром бременящих землю". Сам же Гоголь, несомненно, показал, что каждый герой достоин жить, в каждом заключен смысл и даже урок - как во всех персонажах "Мертвых душ". Тот же Собакевич словно получает "право" так судить хотя бы потому, что и себя оценивает вполне мрачно и вообще не высоко ценит человека ("погрузился в меланхолию": "Нет, теперь не те люди, вот хоть и моя жизнь, что за жизнь? так как-то себе..."; 3, 5, 144). Поэтому Собакевич не похож на героя нашей темы, оценивающего прежде всего негативно другого и лишь в самую последнюю очередь, а часто в последние "минуты" жизни - самого себя, причем именно отвергая себя словом или поступком (часто в дуэли).

Получить развитие тема "лишнего человека" могла, только когда глубоко поколеблено христианское убеждение, и собственно само это выражение - плод 50-60-х годов века русской классики, XIX-го; оно идет от повести И.С.Тургенева кстати, наиболее часто обращавшегося к данной теме, - "Дневник лишнего человека" (1850), а особое распространение в литературной среде получило со статьями А.И. Герцена "Very dangerous" (1859) и "Лишние люди и желчевики"(1860), где и дается ставший обыденным ряд литературных героев - "лишних людей": Онегин, Печорин, Обломов. Развивают этот ряд Н.А.Добролюбов, Д.И.Писарев, дополняя его именами Бельтова, Рудина, хотя и не пользуясь "термином". И здесь надо оговориться: выражение это термином и не может быть, оно слишком произвольно, капризно, и будет вовсе не большим парадоксом представить самого эмигранта Герцена - лишним, а при определенном пафосе - и всех революционеров, да собственно кого угодно, кого мы не одобряем, а то и не знаем, Не лучше ли поступает гоголевская Коробочка, для которой, с одной стороны, "лишние" - все, кого она не знает, а с другой - тогда их для нее как бы и вовсе нет ("Старуха сказала, что и не слыхивала такого имени, и что такого помещика вовсе нет. "По крайней мере знаете Манилова?" - сказал Чичиков. ... "Нет, не слыхивала, нет такого помещика," - "Какие же есть?"; 3,5, 45). Поэтому при раскрытии этой темы надо пользоваться не настроением и не злобой дня или страстью к парадоксу (Татьяна Ларина? - Лишний человек. Княжна Мери? - Лишняя! И т.д.), а определенной логикой этого коварного и почти крылатого выражения.

"Логика" же здесь такова, что, скажем, Герцен, объявив героев лишними, заканчивает свои статьи их оправданием, показав, что они были не то что не худшими или бесполезными, а наоборот, и выразили собою эпоху, и даже своей позой якобы "лишнего" служили пользе, в том числе и общественной, и тем более не стали антигероями своего времени. У Герцена преобладал пафос деятельности, от этого он и объявлял героев "лишними", но, риторически представив их деятельными, Герцен тут же с брезгливостью от них отворачивается: "Онегин был бы Виктор Никитич Панин, а Печорин ... управлял бы, как Клейнмихель, путями сообщения и мешал бы строить железные дороги" (2, 7; 257). "Лишний человек" окажется далеко не лишним для своего времени именно в своем качестве: "Онегины и Печорины были совершенно истинны, выражали действительную скорбь и разорванность тогдашней русской жизни" (там же, 256). Не забудем, сколь высокую оценку этим героям дает Белинский, вовсе не решившийся провозгласить их лишними. Так что просто оторванность от общественного движения "дела", еще не определяет тему; мягко говоря, это позиция не более как публициста, укоряющего направо и налево, что тот не встал к станку или на трибуну, тот - не взял в руки соху и не проложил борозду, тот не выступил против царя-батюшки с оружием в руках, не нашел своего места в жизни... В таком духе Д.И.Писарев называл Татьяну Ларину бесполезной дурой.

Получается, что выражение "лишний человек" есть, а вот предмета самого пока не видно. По существу дела это так, поскольку это очень нерусская традиция - объявлять кого-то лишним. Воспитанные на православной почве, наши художники не могли этого не чувствовать, что шло иногда вразрез с их общественными позициями. Тем не менее художник показывает высшую необходимость каждого в Божьем мире. Этот мотив широко развит именно в Новом Завете, где открывается через покаяние путь спасения для всех, т.е. ценность каждого; где вместе с тем представлена крайне жесткая ответственность опять-таки каждого за свою жизнь ("Бог воздаст каждому по делам его", Рим., 2,6; "Тогда будет двое на поле: один берется, а другой оставляется", Мф., 24, 40, но и "оставленный" - не лишний, поскольку в этом тоже воплощение Божьего смысла, а видя что-то лишним, мы подразумеваем лишнее в Боге). Мотивом отрицания "лишнего" в человеке могут быть Христовы притчи: "Не две ли малые птицы продаются за ассарий? И ни одна из них не упадет на землю без воли Отца вашего. У вас же и волосы на голове все сочтены. Не бойтесь же, вы лучше многих малых птиц" (Мф., 10, 29-31). Даже отверженные, вроде Иуды или бесплодной смоковницы, могут быть прокляты, но не могут быть лишними: этого определения просто нет в христианском мире.

Вот и Печорин, словно проклятие, несет свою судьбу, но ведь чем отверженнее, тем и содержательнее она представляется, в том числе и самому герою ("герой пятого акта"; "сами звезды принимают участие в наших ничтожных спорах", 6 , 4, 147). В любом случае он принял свой путь, даже в желанной смерти ("авось умру где-нибудь") он скорее видит завершение своего смысла, своей идеи (ср.: "идеи - создания органические", 6, 99), чем исполнение желания. Вечно учащий вопрос "зачем?", обращенный к жизни и остающийся нерешенным, вовсе не убирает человека из бытия, а наоборот, показывает ощущение своего "не - лишнего" места. Мы скажем, что и русский реализм в своей идее отрицает "лишнего человека" как категорию, но весьма широко представляет картину и происхождение подобного характера именно как человеческого заблуждения.

Итак, нет лишнего человека! Но остается наша тема, которую надо рассматривать как индивидуальную позицию героя, но не самого русского автора. Причем, как всякое заблуждение, эта позиция имеет достаточно стабильный стереотип и в мироощущении, и во внешних, что мы называем "тематических", чертах героя. Более того, достаточно "узкий" стереотип "лишнего человека", подобно вирусу, начинает вытеснять и заслонять все иные, подлинно жизненные и индивидуальные черты персонажа. Из этого следует: "лишний человек" не может быть "лишним" целиком, в нем есть черты иных тематических линий, о н же может быть рассмотрен и в русле иных тем; в линию "лишних людей" будут объединены по-своему очень непохожие герои, несущие, однако, общий вирус-стереотип.

Для описания стереотипа возьмем не первопроходца темы, но характер, давший теме ее имя: Чулкатурин из повести И.С.Тургенева "Дневник лишнего человека". Это молодой человек, который рассуждает о себе так, как не рассуждают ни Онегин, ни Печорин: "Лишний, лишний... Отличное это я придумал слово" (9, 5, 185). Но внешне "лишний" не будет выродком или отщепенцем, это вполне заурядная судьба: "Родительский дом, университет, служение в низких чинах" (там же); более того - судьба, почти заоблачная для "маленького человека". Герой "вписан" в общественную жизнь, как пытался вписать Герцен Онегина или Печорина.

Поэтому дело не в общественном положении, а во внутреннем убеждении героя. Стержень этого убеждения - мысль о смерти, беспросветной, нехристианской, уничтожающей смерти: "Смерть мне тогда заглянула в лицо и заметила меня" (там же, 183),- скажет Чулкатурин о смерти своего отца, и этот мотив будет определяющим для него, когда каждый шаг, особенно каждую неудачу, он возводит к мысли о смерти. Собственно и ведет он свой дневник накануне смерти, он весь во власти болезни. Заметим, это позиция уже вызревшего героя нашей темы. Исток же этого переживания несколько иной: или жизнь такая, какой она мне кажется, или - смерть, "лишнее". Тургенев подчеркнет, что это вовсе не романтический, тоже по-своему категоричный тон, это удел натуры, внутренне безвольной и неглубокой: Чулкатурин наделен разумом, но - несмелым и неразвитым; самолюбием, но - капризным и робким; верой, но - достаточно смутной и внешней, "церковной". Это образ маргинального героя, который и не рад жизни, и хочет чего-то большего, и винит во всем сначала жизнь, а потом свое неумение жить. Ключевой момент: принять этот удел Чулкатурин не желает и буквально выталкивает себя из жизни: только "уничтожаясь, я перестаю быть лишним" (там же, 230). В противоположность Чулкатурину, Тургенев вывел еще более неумелого и неразвитого героя - Бизьменкова, который, однако, способен и в своей судьбе найти смысл, быть самим собою, как бы это ни было непривлекательно. Тургенев показывает, что принять жизнь - много значит для человека, это мудрость не столько личная, сколько бытийная, которая, кстати, спасает и поддерживает многих заурядных, "маленьких" героев литературы (ср.: "Отец был Акакий, пусть же и сын будет тоже Акакий" у Гоголя, "Где родились, жили век, тут надо и помереть" - Пшеницына из "Обломова" и др.). Для характера "лишнего человека" будет определяющим нежелание принять свою судьбу и одновременно, в отличие от бунтарского характера, неспособность (а не невозможность!) ее преодолеть, причем требования идеала будут неотчетливыми, но категоричными (этот парадокс - лишь видимое противоречие: не понимаю себя, не понимаю жизнь, но хочу, чтоб жизнь была вот эдакой). Так, Чулкатурин все свои записи сводит к эпизоду, когда он "влюбился страстно", но он же считает "любовь - болезнью. Разве человеку свойственно любить?" (там же, 198). Поэтому любовь его лишена всякого ясного стремления, кроме ощущения, что "сердце у меня неприятно сжималось"(там же): здесь нет ни страсти обладания, ни желания, ни восхищения и т.д. (ср. в любви Онегина, Печорина, Обломова). Сам образ Лизы остается непонятным для Чулкатурина и даже не особенно привлекательным. Отчетлива для него только ревность к "не - лишнему" герою, князю, которого он без основания вызывает на дуэль, где держит себя малодушно, а потом жалеет, что не был убит. Это был бы более завидный удел, ради яркого и таинственного ухода "лишний человек" готов пожертвовать своей жизнью, а так - остаются Чулкатурину бесконечные воспоминания, монотонный приговор себе - "лишний", естественно - болезнь и все та же неизбежная, но бесцветная смерть.

Мы потому и остановились на не самой известной и лучшей повести И.С.Тургенева столь подробно, что здесь - алгоритм "лишнего человека" в завершенном, вызревшем состоянии, потому-то он и получает здесь, повторим, свое имя. Итак, алгоритм "лишнего человека", во-первых, сосредоточен не в рамках "быть в обществе - не быть в обществе", а в сугубо внутренних рамках мироощущения. Мотив "ЛЧ" – требовательно ждать от жизни чего-то неоправданного, чрезмерного, но часто неясного самому герою, а не получив "игрушку", – отказаться от жизни вовсе. Увлечение смыслом, значением жизни без удовлетворения своего неразвитого "Я" - невозможно в силу этой же самой неразвитости. Проще отвергнуть христианский мотив, чем его принять: именно "моя" птица и упадет "без воли Отца нашего". Оговоримся, что этот мотив проходит определенное созревание, а не появляется уже готовым в литературе, а главное - в повести Тургенева именно выходит на поверхность, хотя и прежде существовал без открытых деклараций и иногда без некоторых, хотя и сугубо внешних компонентов. Так, мотив смерти - это пик развития темы, но поначалу герою было достаточно просто картинно удалиться, неизвестно куда исчезнуть, разорвать все отношения и т.д.

Назовем теперь тематические признаки нашего героя - "лишнего человека". Чаще всего это почти юное создание. Долгожителем здесь будет разве что Дмитрий Рудин, да и то жизнь его в зрелом возрасте дана лишь наброском. Это герой, безусловно, бессемейный (в т.ч. неблагополучны отношения с родителями), да и несчастный в любви. Положение в обществе его - маргинально (неустойчиво, содержит смещения и противоречия): он всегда хоть какой-то стороной связан с дворянством, но - уже в период упадка, о славе и богатстве - скорее память, нет сословной деятельности, помещен в среду, так или иначе ему чуждую: более высокое или низкое окружение, мотив отчуждения, не всегда сразу лежащий на поверхности. Герой в меру образован, но это образование или незавершенное, или несистематическое, или невостребованное и даже забытое; словом, это не глубокий мыслитель, не ученый, но человек со "способностью суждения", делать скорые, но незрелые заключения. Очень важен кризис религиозности, но - сохранение памяти о религиозных понятиях, часто борьба с церковностью, но и скрытая неуверенность, привычка к имени Божьему. Всегда некоторая претензия быть судьей и даже вождем своих ближних; оттенок ненависти обязателен. Часто - дар красноречия, умения в письме, ведение записок или даже писание стихов. Развитый внутренний мир, лихорадочный и населенный химерами, который, однако, при общем хаосе становится "убежищем" героя в противовес конфликтам в отношениях с ближними.

Перейдем к разбору характеров, которые дают материал для нашей темы. Это будут герои Грибоедова, Пушкина, Лермонтова, Тургенева, Чехова. Коснемся и отражений, кажется зеркальных, этого мотива у Гончарова и Щедрина. Отметим писателей, для которых эта тема чужда или которые показывают не столько утверждение в герое вируса "ЛЧ", сколько стремление не быть "лишним", а это уже иная тема (таковыми будут Гоголь, Достоевский, Л.Толстой).

Перечисленные тематические признаки, конечно, суммарны и даже не исчерпывающи, пока это лишь ориентир или поиск темы. Важно подчеркнуть, что, как и всякая тема, "лишний человек" - явление подвижное, это не повтор признаков, а развитие, в том числе и в понимании самого нашего предмета. Прежде чем сам герой мог себя аттестовать "лишним человеком", как тургеневский Чулкатурин, должно было состояться более скрытое развитие темы. Трудно, да и не нужно, найти первый "ген" лишнего человека, но появляется он именно с приходом и утверждением религиозных колебаний в сознании, это явление сравнительно новое. Возьмем даже знаменитое радищевское восклицание при самоубийстве: "Уйду я от вас, звери. Потомство за меня отомстит": здесь еще нет отверженности, а скорее бессилие пить чашу страданий и надежда на будущее оправдание. "Лишний" герой уходит без надежды. Мы бы начали "генеалогию" нашего героя с другого восклицания: "Карету мне, карету!" (+ "сюда я больше не ездок"). Здесь ощущение отщепенства полно и бесповоротно, "возвращение" Чацкого невозможно, и он выразил не только неприятие мира, но и свое собственное крушение.
Изгнание Чацкого - вполне показательный сюжет. Можно было бы вспомнить и оценку Белинского, сказавшего по этому поводу, что "общество всегда правее и выше частного человека" (1, 2, 237), однако нам прежде всего важен характер самого героя, а не тот или иной приговор "фамусовскому обществу" - обвинительный или оправдательный. Разговор об уме Чацкого также можно отложить или даже заведомо признать, что Чацкий "положительно умен" (И.А.Гончаров), ведь "лишний человек" и должен быть по-своему умен - умен "маргинально". Таков Чацкий: ум его реплик никто не возьмется отрицать, даже Пушкин или Белинский, считавшие, что Грибоедов вложил в эти реплики свое собственное остроумие. Но и никто не возьмется отрицать, что Чацкий говорит много вздору, впадает в "бессвязанность речи" (тоже Гончаров), а иногда его речи кажутся неловким переводом с иностранного (напр.: "Не думать о любви, но буду я уметь теряться по свету", 5, 74; "Людей с душой гонительница, бич", 5, 125; "Не тот ли вы, к кому меня еще с пелен", 5, 62 и др.). Но вот неумно выражать свой ум - это уже свойство маргинального характера.

Однако важнее все-таки другое: "лишний человек" - это нецельная и во многом обедненная личность. И Чацкий поразительно монотонен и однообразен, для него обличения ближнего - единственное поприще, разъедающее все остальные и без того не многочисленные занятия Чацкого. Для него закрыта глубина мира, он удивительно для своего времени отчужден от идеи Бога, от видения природы, а весь сосредоточен на своей желчи (ср.: "Вы желчь на всех излить готовы" (София) - "Излить всю желчь и всю досаду" (Чацкий повторяет Софию). Художественный текст всегда тем и уникален, что позволяет видеть живой характер, по малейшей детали реконструировать идею героя без лишних комментариев автора. Вот Чацкий "замечен" на фоне природы: "Все та же гладь и степь, и пусто и мертво... Досадно, мочи нет, чем больше думать станешь" (5, 109).

Диалог с космосом - тот самый мотив, возбуждавший сильнейшие переживания поэтов, - совершенно упущен, потерян Чацким. "Пустота" - вообще не случайное слово, оно не раз встречается у Чацкого, это его навязчивое переживание ("Где прелесть этих встреч?.. Пустое" , 5, 108), и оно оказывается именно там, где сознание всегда находит откровение, глубину, даже если так болезненен мир человеческих отношений. Не случайно Печорин скажет, что "нет женского взора, которого бы я не забыл ... при виде голубого неба" (6, 85) или накануне дуэли: "В этот раз , больше чем когда-нибудь прежде, я любил природу" (6, 128). "Небо" закрыто для "лишнего человека". Поэтому позже, у другого "ЛЧ" будет реплика: "Я гляжу в небо только тогда, когда хочу чихнуть" (5, 3, 296). Оттого-то и думается Чацкому тоже тяжело, глубокая, нежелчная мысль давит его; вместо извечной русской медитативности - лихорадочное удовлетворение острыми, но легковесными суждениями (образец ума, по Чацкому, - "пять-шесть найдется мыслей здравых", 5, 106, и это очень невысоко об уме!). София прекрасно видит эту пошлость ума в Чацком: "Малейшая в ком странность чуть видна, у вас тотчас уж острота готова"(5, 73).

Поверхностность, неразвитость сознания, но не глупость - это уже свойства "лишнего человека". София - безусловный и главный антагонист Чацкого в комедии, кстати, имя ее вполне говорящее, как и у других героев: София - христианская Премудрость, и она всерьез будет искать глубину жизни и следовать христианской добродетели в меру своих сил. Не потому ли Чацкий высмеивает ее именно так: "Лицо святейшей богомолки" (5, 46). Это неприемлемо для Чацкого, имя Бога звучит в его речах часто, но всегда суетно, корыстно или даже кощунственно. Ср.: "Блажен, кто верует, тепло ему на свете" (5, 42) - здесь явная пародия на Евангелие, на одно из самых важных поучений Христа - Нагорную проповедь: "Блаженны нищие духом... Блаженны плачущие... Блаженны кроткие..." (Мф., 5).

Вера для Чацкого лишь удобство, комфорт души; "тепло" - такое чисто телесное слово стоит там, где у Христа - слова "Царство Небесное". В сущности, одного этого пародирования евангельского стиха достаточно для обличения Чацкого в антихристианстве, и весьма кстати восклицает Хлестова, что ей "по-христиански жаль" этого героя. И получается странное состояние: Чацкий отверг Божий мир ради, казалось бы, интересов и страстей общества, но от этого не стал людям ближе. В конце концов становится ясно, что им движет только чувство своего возвышения, а не единства с миром. Родина должна лишь тешить нашего героя: "Что нового покажет мне Москва?", 5, 43; "Нет, недоволен я Москвой", 5. 104; "И вот та родина... Я вижу, что она мне скоро надоест", 5, 119. Казалось бы, и "позитивное" состояние Чацкого – влюбленность - и та непременно сочетается у него с отвращением к миру: "Чтоб кроме вас ему мир целый казался прах и суета" (5, 74). Мир – это вовсе не фамусовский круг, хотя и это общество гораздо сложнее, умнее и даже трагичнее, чем это кажется легкому уму Чацкого.

Уже давно замечено, что даже в остроумии Чацкому подчас не уступают ни Лиза, ни Фамусов, ни даже Скалозуб. Прав был в целом И.А.Гончаров ("Мильон терзаний"), отметивший, что все герои внутренне согласны с Чацким, тот не сказал им ничего нового, и смешно на заурядных обличениях строить столь высокий пафос. Движения нет в Чацком, поверхностность его "желчи" лишь раздражает: но и не в мыслях, а в том, как себя держит Чацкий, - противоречия и опустошенность. Чацкий критикует нравы, но сам несет дух фамусовского общества. Обличения никогда не касаются самого героя; в отличие от Фамусова, он напрочь лишен самоиронии. Наоборот, невероятно болезненно переживает малейшую возможность критически взглянуть на себя ("Чего я ждал? Участье в ком живое?", 5,108); насмешки других приводят его то в бешенство, то в уныние ("Неужли я из тех, которым цель всей жизни смех?", 5, 75), отвращение со стороны, казалось бы, столь ничтожных для него людей тоже: "Душа моя каким-то горем сжата" (5, 104). Но это и будет одним из свойств "лишнего человека" - зависимость от других, которую он отрицает на словах, гнетет его поболее этих "других", более изощренно.

"Лишний человек" - явление кризиса в обществе; опять-таки мудро заметил Гончаров, что каждая эпоха в период кризиса вызывает тень Чацкого: героя терзает одновременно отвращение к обществу и теснейшая с ним связь. Говоря словами экзаменационной темы, Чацкий - вполне "представитель фамусовского общества", основа его характера - фамусовская, но это одно из первых, легких звеньев его распада. Более того, пороки века будут в нем более вопиющими, чем в других. Так, он обличает крепостничество, но идет горячий спор, сколькими душами владел он сам - 300 или 400? - Фраза "управляет оплошно имением" отнюдь не значит, что он, скажем, отпустил крестьян, как это делали задолго до времени действия комедии. В литературе любопытный пример - толстовский герой кн. Андрей Болконский, отпустивший крестьян еще до 1812 года; Толстой подчеркнет, что это был один из первых примеров в России, и для этого были реальные прототипы. Обращение Чацкого к своим слугам ничуть не отличается по тону от фамусовского или хлестовского ("пошел, ищи, не ночевать же тут", "выталкивает его (слугу) вон", 5, 120); Чацкий высмеивает московские сплетни, но сам весь пропитан ими, не зря София сразу это заметит: "Вас с тетушкою свесть. чтоб всех знакомых перечесть" (5, 44) и так же не зря беспокоится Фамусов: "Что будет говорить княгиня Марья Алексевна", ведь Чацкий грозит сплетнями его дому: "Дни целые пожертвую молве" (5, 77), "на дочь и на отца ... излить всю желчь и всю досаду" (5, 128).

Влюбленный восторг Чацкого вполне соседствует с глупым цинизмом: "Чтоб иметь детей, кому ума недоставало"(5, 78), это совершенная нечувствительность к отцовству в духе фонвизинского Митрофанушки (тогда чего стоят все речи Чацкого о культуре, образованности?), и опять-таки толстовский роман показывает, насколько глубоко воспринималась идея брака и отцовства современниками Чацкого. Об отношении к женщине надо судить не только по любви Чацкого к Софии: пошлый и неумный тон Чацкого задевает Наталью Дмитриевну так, что она одернет нашего героя: "Я замужем" (5, 8З). Словом, Чацкий не дает себе труда разобраться в себе самом, прийти к цельности мировоззрения и характера.

Главной чертой "лишнего человека" становится именно непонимание самого себя и своих ближних, все заслоняет напыщенное "Я" и обличения, обращенные к другому. Возьмем и такой пример: "Молчалины блаженствуют на свете," - с легкостью говорит Чацкий, себе же оставляет пресловутый "мильон терзаний", но Молчалины, по "Горю от ума", не блаженствуют, а уязвлены куда больше Чацких. Не те же ли черты мы видим и в тургеневском Чулкатурине: постоянное непонимание и позднее прозрение? Чацкий не приходит в комедии к мысли о самоубийстве, хотя в лихорадке почти бредит этим ("Мне в петлю лезть", 5, 73; "Желал бы убиться" , 5, 66; "Велите ж мне в огонь", 5, 46), но, разоблачая других и разоблачаясь сам, он вытесняет себя из жизни. Одна из первых попыток создать образ "лишнего человека" несет отпечаток болезненного сопротивления своей судьбе, однако сопоставления слабого и бесполезного, пока тема не вызрела до тусклого "уничтожаясь, перестаю быть лишним", до желания смерти. Теперь кажется понятным данное комедии название, особенно с учетом первоначального варианта "Горе уму": не всякий ум, а ум Чацкого несет горе. И смысл, и само звучание названия вполне в духе христианского мироощущения. Оно очевидно перекликается с многократным библейским "Горе вам" (напр., "Горе тебе, опустошитель", "Горе тебе, Вавилон", "Горе непокорным сынам", многие Христовы восклицания; существенно: именно горе от ума в ряде библейских стихов: "Горе тем, которые мудры в глазах своих и разумны пред собою", Ис, 5, 21). Нельзя не напомнить, что одновременно с работой над комедией Грибоедов глубоко изучает Библию, создает переложения из нее. Чтобы оценить ум Чацкого, достаточно сопоставить премудрость Соломона в притчах с нашим героем: поистине Молчалин покажется "мудрее".

Итак, сделаем предварительное обобщение. Чацкий - один из первых ярких героев темы "лишнего человека". В этом образе сочетаются как неприятие его ближними и его собственное противопоставление себя миру, так и внутренняя опустошенность, хотя и прикрытая броским жестом. Сочетание этих условий и делает Чацкого лишним, уходящим от Фамусова в какое-то небытие. Одного первого условия явно недостаточно для грибоедовского героя: в конце концов тогда и самого Христа, отвергнутого в своем отечестве, можно было бы назвать "лишним", как и показано в иудейском сознании. В конфликт с миром, с обществом закономерно вступает и глубоко содержательный герой. "Лишним" же героя делает собственная неустроенность, незрелость и столь логичное тогда категоричное требование своего авторитета среди ближних. "Лишний человек" нетерпелив, всегда резко и порой неожиданно устремляется к развязке, к уходу. "Уход" - это единственный содержательный акт "лишнего человека". Таков первый, и самый распространенный тип в ряду наших героев, которые не повторяют друг друга, а развивают тематическую линию. Надо оговориться и по поводу некоторой оценочности самого выражения "лишний человек": для литературной темы это вовсе не обвинение, хотя и вовсе не добродетель, это лишь явление, которое мы вольны оценивать как угодно. Не быть лишним - тоже не великое достижение и не похвала герою (иначе бы Загорецкий стоял выше Чацкого), речь идет только о характере судеб, а не о житейских оценках. Более того, без определенной привлекательности (чаще всего, правда, или ложно понятой, или являющейся "маской") не существует образ "ЛЧ". Потому и в Чацком - на поверхности полнота жизни, по существу - пустота, одиночество, предвкушение ухода. "Карету мне, карету!" И, кажется, комедийность такого, внешне трагического характера может быть понята только в христианском ключе: "смешно" быть лишним в Христовом мире.

Как ни привычно видеть в ряду "лишних людей" Евгения Онегина, в нашу тему войдет совсем другой герой пушкинского романа. Нельзя в Онегине душевное состояние тоски, скуки, разочарования, тяготящие героя ряд жизненных заблуждений и ошибок, отвращение к свету, к общению воспринимать как судьбу "лишнего человека". Еще Белинский показывал глубокое наполнение этого характера и даже его общественную роль: "Как хорошо сделал Пушкин, взяв светского человека в герои своего романа"(1, 6, 379),

"Онегин - добрый малой, но при этом недюжинный человек(там же, 385), "русский поэт может себя показать истинно национальным поэтом, только изображая в своих произведениях жизнь образованных сословий" (там же, 369) и др. Разлад героя с обществом - еще не повод для нашей темы, тем более такой аристократический разлад, как у Онегина.

Уже само отсутствие в Онегине решительного протеста говорит о том, что он принял этот мир; далее, то, что он принимает этот мир в облике достаточно мрачном, а не ярком, не "теплом", говорит только о том, насколько Онегин смиряется с бытием, принимает его со своим собственным разочарованием, неудовлетворением. Пушкин подчеркнет:"0н застрелиться, слава Богу, попробовать не захотел" (7, 19), и это не случайные слова. Цепь духовных испытаний Онегина, после затянувшегося "сплина", воспринимается им почти стоически; это вечное преследование тени Ленского - гораздо сильнее влюбленности Чацкого, если сравнить их путешествия; но в Онегине преобладает зрелое молчание, а не обида на судьбу.

Достаточно единственного в его судьбе насыщенного жизнью эпизода - образ покорившей его Татьяны, - чтобы Онегин почувствовал и необычайную энергию, причем энергию мудрую, содержательную. Символично: герой в конце романа возвращен, а не уносится в пустоту, как Чацкий. В этот момент возвращения к жизни Пушкин оставляет своего героя ("в минуту, злую для него"), но оставляет, повторим, именно вернув к жизни. Так что в Онегине можно найти только отдельные тематические черты "лишнего человека", хотя суть образа, его смысл развертывается в противоположную сторону. Не обвинение судьбе, не требование неясных перемен, а одинокое философствование, готовность к непростому, напряженному возрождению души - это далеко не судьба "лишнего человека".

Нетрудно догадаться, что мы хотим "лишним человеком" представить Владимира Ленского. Даже не привлекая этого героя к нашей теме, критика уже постаралась сделать его таким. Начиная с текста самого романа, кончая Белинским, мы видим, что Ленский рождал большую неприязнь, чем этот "эгоист" Онегин. Едва ли кто сомневался, что Ленского ждал финал не поэта-романтика, а именно пустого обывателя: "Поэта обыкновенный ждал удел... Расстался б с музами, женился, в деревне счастлив и рогат, носил бы стеганый халат" (7, 105), но ведь Пушкин и этого не показал: нам надо признать смерть Ленского как завершение его судьбы. Белинский много обличает несостоявшуюся судьбу Ленского ("Люди, подобные Ленскому, при всех их неоспоримых достоинствах, нехороши тем" и т.д. – 1, 398-399), мы бы остановились на остроумной реплике критика: "В нем было много хорошего, но лучше всего то, что он был молод и вовремя для своей репутации умер"(1, 398).
И здесь мы видим действительную противоположность Онегину: внешнее кипение жизни и внутренняя незрелость в Ленском - внутреннее развитие и видимый упадок в Онегине. Но почему-то в Ленском внешность заслоняет суть. Внешне он поэт! Но Пушкин так покажет его поэзию, что это будет большей пустотой, чем неумение Онегина отличить ямб от хорея: "Он пел разлуку и печаль, и нечто и туманну даль"(7, 30), "он пел поблеклый жизни цвет без малого в осьмнадцать лет". Стих Ленского раздражает Пушкина, поэтому происходит пародийное совпадение: "И запищит она (Бог мой!): Приди в чертог ко мне златой" (7, 31) и стихи Ленского, "полные любовной чепухи" (7, 98): "Сердечный друг, желанный друг. Приди, приди, я твой супруг!.."(7, 99). Пушкин назовет Ленского философом, поклонником Канта, но совершенное непонимание бытия раскрывает в нем такого же философа, как поэта в месье Трике. Это "ум, еще в сужденьях зыбкий" (7, 32), но уже упрямый и нединамичный; "вечно толкуя о жизни, он никогда не знал ее" (Белинский, 1, 397). Так, это проявляется в "выборе" Ольги, что также показано Пушкиным не без раздражения: "Я сам его любил, но надоел он мне безмерно" (7, 35), - говорится об этом поэтическом идеале, который, однако, заставит Ленского позабыть свою "неохоту узы брака несть".

В отличие от Чацкого, Ленскому было свойственно задумываться не ради пяти-шести мыслей здравых: "Цель жизни нашей для него была заманчивой загадкой", но далее идут явно снижающие строки: "Над ней он голову ломал И чудеса подозревал" (7, 29). Ни один герой не видит в Ленском того, что он сам о себе воображает. Для Онегина он неискушенный юнец, для соседей - не более чем богатый и хороший собою жених; пушкинское определение "полурусский сосед" насквозь иронично и делает из родовитого дворянина некое "смешение французского (немецкого) с нижегородским". Кажется, только А.И.Герцен прочел Ленского в духе стихов самого юного поэта: "Эти отроки - искупительные жертвы - юные, бледные, с печатью рока на челе, проходят как упрек, как угрызение совести, печальная ночь, в которой они существовали, становится еще чернее" (2,8, 171). Ленский был бы в восторге от такой незаслуженной репутации. По ходу романа укрепляется именно "соседское" восприятие Ленского - жениха с перспективой халата и рогов. Фигурально и в дуэли Ленский требует брака с Ольгой: или брак, или не жить вовсе. Но и его возможная супруга вовсе не глубоко понимает поэта, вернее суть его не столь глубока, чтобы запечатлеться всерьез: "Не долго плакала она.. Улан умел ее пленить. Улан любим ее душою" (7, 111). Ср. грезы Ленского: "Он верил, что душа родная Соединиться с ним должна, Что, безотрадно изнывая, Его вседневно ждет она" (7, 29).

В Ленском Пушкин показал непонимание бытия, глухоту к жизненному опыту и напыщенную требовательность, а не герценовскую жертву "печальной ночи" царизма. Не чуждо Ленскому и непременное для "лишнего человека" чувство ненависти ("Я модный свет ваш ненавижу" - 7, 42). Принять пошлость за романтику, настаивать на своей исключительности и уже поэтому не понимать себя, туман учености посчитать духовным зрением - словом, выдавать пустое за значимое и есть характерный путь "лишнего человека".

Раздраженная бесконечными разладами психика неизбежно обостряет грядущее столкновение: или мир таков, каким я его вижу, или что-то должно быть уничтожено, что-то "лишнее". Только уход из жизни делает образ Ленского содержательным, только его смерть навсегда закрепляет его и в сознании Онегина, и в душе Татьяны (которой, кстати, всегда интуитивно открыта истина, а не химера: смерть Ленского в ее сне (до дуэли); потому так и важна ее вечная любовь к Онегину, и в нем это тоже признак "не - лишнего" человека). И здесь вновь мотив "уничтожаясь, переставать быть лишним": в жизни, в памяти, в любви; веяние смерти делает фигуру "лишнего человека" наполненной, поэтому-то он так и стремится к гибели. Не понимая сам себя, идет Ленский к дуэли, сочиняет накануне очередной пошлый стих. Дуэль - достаточно частый сюжет в развитии нашей темы: герой настаивает на своем капризном требовании, не желая принять мир не таким, как в его представлениях, т.е. видя смысл только в самом себе - незрелом, запутавшемся человеке. Вновь в отличие от Чацкого (от которого, кстати, тоже ждут "дуэли" – 5; 69, 104: "Затеет драться он..."), Ленский не оказывается глух к природе, видимо и к идее Бога, однако повсюду ждет романтической картинки, в то время как Онегин готов принять жизнь во всех ее качествах, не ожидая в себе непременного восторга: та же природа может быть и прекрасной, и тусклой ("Как эта глупая луна", 7, 44), добавим: и жестокой, и уродливой, какой угодно, ведь жизнь не всегда повернута к нам праздничной стороной (Ср. о Ленском: "Теперь ревнивцу то-то праздник" (7, 96)). Этого и не приемлет "лишний человек", не понимая, что вечно в ожидании "праздника" он лжет перед собой и перед Богом, забывая, что страдания – суть христианской судьбы, а не досадная ошибка или наказание. Не нужно и бояться для нехристианской, но "прямо геттингенской", души пушкинского героя дать определение "лишнего человека".
Итак, Ленский у Пушкина отчасти сыграл роль Чацкого - без общественного лишь пафоса; однако эта роль усилена и доведена до смыслового завершения - скорой смерти героя: "обличение" Онегина стало роковым выпадом против жизни. Он даже решительнее Чацкого, ведь тот пока не звал к барьеру никого из своих противников. Пушкин изобразил героя, погруженного в мир химер, за что ему приходится расплачиваться не поэтически, а житейски, едва лишь одна из этих химер потребовала воплощения. Как личность Ленский не оставляет следа: "несчастной жертвой Ленский пал", но и это более содержательный ореол, нежели возможная судьба поэта. Смерть преображает "лишнего человека", но это уже не его личная, а высшая воля: "Недвижим он лежал, и странен Был томный мир его чела... Теперь, как в доме опустелом, Все в нем и тихо, и темно" (7, 103). Сильная поэтическая деталь: "Почуя мертвого, храпят И бьются кони..." (7, 104): это "странной", высшей силой повеяло от преображенного смертью "лишнего человека".

У Лермонтова же "лишним человеком" будет не Печорин, а Грушницкий, В Печорине, как и в Онегине, не будет ничего "лишнего", кроме его ухода от общественного поприща - на поприще личных духовных испытаний, которые он принимает или даже сам устраивает. Печорин вновь открывает мрачный, но истинный облик человека, вечно пытаясь понять смысл бытия, то обращаясь к самому себе, то к миру природы, то к Богу. Среди героев русской классики ему в высшей степени свойственно преклонение перед космосом, вечное ожидание открытия, потрясенность природным величием: "Воздух чист и свеж, как поцелуй ребенка; солнце ярко, небо сине - чего бы, кажется, больше? зачем тут страсти, желания, сожаления?" (6, 66). Постоянный вопрос "зачем?" - признак "не- лишнего человека" в этом мире. В каждом шаге человека Печорин видит загадку и значение (ср.: споткнулся Грушницкий перед дуэлью - дурной знак, нет иконы в доме – тоже, всякая черта внешности – и та полна выразительности): "Я часто спрашиваю себя, зачем..." (6, 98); "какую цель имела на это судьба?" (6, 106); "для какой цели я родился?.. А, верно, она существовала" (6, 126). У Печорина удивительно стойкая привязанность к жизни, несмотря на его видение смерти: "После этого стоит ли труда жить? А все живешь - из любопытства: ожидаешь чего-то нового" (6, 126), "Я думал умереть, это невозможно: я еще не осушил чаши страданий и теперь чувствую, что мне еще долго жить" (6, 127).

В сущности, Печорин принимает жизнь, мир, лежащий во зле, и себя как носителя зла, т.е., принимает мир таким, каким он открылся Христу, потому и повтор Христовой фразы о "чаше" страдания: "Отче Мой! если возможно, да минует Меня чаша сия; впрочем не как Я хочу, но как Ты" (Мф., 26, 39). И Печорин не сделает ничего, что могло бы этот мир изменить: это и невозможно, и он сам не грядущий Христос (ср. опять с Чацким: "Но вас я воскресил"; 5, 68). Принять и стараться пройти свой путь осознанно и чутко - единственное неколебимое убеждение Печорина, и именно оно никогда не сделает его подлинно "лишним": "только в этом высшем состоянии самопознания человек может оценить правосудие Божие" (6 , 99).

Грушницкий поначалу показан героем, которого мир принял, он тесно вписан в житейские события, весь жаждет "новых чувствований", говоря не самым лучшим лермонтовским же стихом. Но внутренняя пустота будет сразу очевидна и в нем; в отличие от Чацкого, она не замаскирована, а, наоборот - назойливо обнажена автором "записок", Печориным: "Я его понял, и он за это меня не любит; он не знает людей и их слабых струн, потому что занимался целую жизнь одним собою" (6, 68-69). Возможно, это некоторая "натяжка", слишком грубое разоблачение, но таким и может быть герой в условиях жанра: "дневник" позволяет Печорину полностью подчинить другого своей, уже авторской воле. Таким и надо принять Грушницкого, ведь "иного не дано" в тексте: это персонаж, смоделированный Печориным, и именно как тип "лишнего человека". На страницах дневника Печорин заставляет Грушницкого всегда и подчас неуклюже обнаруживать свое ничтожество: от обыгрывания его солдатской шинели, скрывающей пустоту, до "полустклянки" духов, вылитых Грушницким себе на грудь, опять же, чтобы таким обилием закрыть свои "пустоты".
Грушницкий не обладает постоянной категоричностью своих требований, как Чацкий; всякую перемену, случившуюся в его жизни, он будет одинаково поворачивать в свою пользу (всячески использует свою солдатскую шинель - в восторге от производства из юнкеров в офицеры; якобы страстно любит Мери - с безразличием говорит о ней, когда не остается никаких надежд и т.д.): кажется он более гибок, чем Чацкий и Ленский, однако это гибкость маньяка, который все обращает исключительно в свою пользу и выгоду. Единственное категорическое его требование к другому оказывается едва ли не вынужденным и - смертельным: мы говорим о его дуэли. Грушницкого буквально ведут к поединку и его "друзья", и Печорин, но, вступив на путь рокового решения, Грушницкий проходит его именно со словами "лишнего человека": "Стреляйте! я себя презираю, а вас ненавижу. Если вы меня не убьете, я вас зарежу ночью из-за угла. Нам на земле вдвоем нет места" (6, 135). Как ни непривычно, но ведь позиция Печорина будет совершенно иная: для него на земле есть место для всех, так же, как для всех есть и смерть, потому что все это заложено в замысле человеческой жизни. Поэтому Печорин, с одной стороны, будет готов в любую минуту отказаться от дуэли, он не категоричен, а с другой - не отступит перед грехом убийства, если сама жизнь к этому ведет, если этого требует и его противник.

Мы отчетливо видим, как Печорин "моделирует" и дуэль, и поведение Грушницкого, как запутывает мотивы поединка (только простоватый муж Веры мог решить, что так Печорин заступился за честь княжны Мери: наоборот, Печорин одной фразой драгунскому капитану подтверждает, что был ночью у княжны, стало быть противники его должны чувствовать свою правоту, а также непременно предадут это всеобщей огласке и репутацию Мери погубят, несмотря ни на какую дуэль!). Но здесь громадное отличие от, например, простодушной готовности стать убийцей со стороны поэта Ленского. В контексте лермонтовского романа смерть вовсе не наполняет "лишнего человека" ("Поделом же тебе! Околевай себе, как муха", 6, 135); жизнь и смерть приравнены друг другу, в жизни не более смысла, чем в смерти (ср. позицию Вернера в главе об образе врача). Потому и к своей собственной смерти Печорин будет относиться все более равнодушно ("Удастся ли еще встретиться - Бог знает" , 6, 51; "авось где-нибудь умру на дороге" , 6, 37), а смерть Грушницкого остается совершенно незамеченной и забытой, если, конечно, не считать назначения Печорина для службы в крепость Максима Максимыча. И все же Грушницкий весь предельно сосредоточивается в момент дуэли, в момент своей смерти: "уничтожаясь, и он перестает быть лишним": "Я себя презираю, а вас ненавижу" - вполне "чулкатуринское" состояние.

Наконец, мы переходим к тургеневским героям, и отметим, что первооткрыватель выражения "лишний человек" был воистину чуток к этому явлению и видел его с разных сторон, отразил во внешне несхожих персонажах. Здесь мы перекрещиваемся с традиционной линией "Онегин - Печорин - Бельтов - Рудин". Рудин будет особым оттенком в этой череде, нашу же линию "Чацкий - Ленский - Грушницкий" непосредственно будет продолжать Евгений Васильевич Базаров. Много ли у него общего с Грушницким? Этого не надо и искать: люди разных эпох, характеров, герои разных жанров, они будут принадлежать к общей теме, а не общей биографии. Оттого, что юнкер стал медиком, романтический любовник - едва ли не женофобом, надушенный и напомаженный - стал "этим волосатым", "свиньей в кусте" (выражение Прокофьича), меняется не так уж много в развитии темы. В конце концов даже ненависть к слову "романтизм", а затем ощущение романтика в самом себе на самом деле сближают видимые несходства.

Возьмите зато любовь Грушницкого к напыщенным парадоксам и - высказывания Базарова, и уже стиль будет близким: в Базарове Грушницкий не стал даже более мудрым, "старшим" (ср.: "Я ненавижу людей, чтобы их не презирать" (Груш.) - "Я (ненавижу. – А.А.) многих. Когда я встречу человека, который бы не спасовал передо мной, тогда я изменю свое мнение о самом себе"). Согласимся, однако, что связь здесь не очевидна: образ жизни и собственно характер будут отличаться. Зато более очевидно тематическое сближение: жизнь, исполненная негодования к ближним, проходит одиноко и безрезультатно, в финале Базаров едва ли не перечеркивает весь свой прошлый опыт и даже говорит языком пошловато-напыщенным, в духе юнкера: "Великодушная! Ох, как близки и какая молодая, свежая, чистая... в этой гадкой комнате". "Цари тоже посещают умирающих" ( 9, 3, 364), "Дуньте на умирающую лампаду, и пусть она погаснет"(там же, 365).

Базаров лишний в духе своего времени. Он наполнен маргинальностью, весь сосредоточен на своем Я, крайне сузил поле восприятия жизни, критическое (в духе Чацкого) или скептическое отношение к людям переходит в пресловутый нигилизм: это отрицание бытия, которое затем отзовется мстительно в нем самом ("Смерть тебя отрицает, и баста!"). Вот то самое, ключевое для нашей темы положение: взаимное отрицание!

Перечислим же по порядку существенные моменты "лишнего человека" в Базарове. Коренной для XIX века вопрос - вопрос веры. Непросто было вскрыть безверие Чацкого - у Базарова же оно налицо: отец со страхом и лукавством объяснит появление в их доме священника, отца Алексея, который и сам побаивается встречи с нигилистом, словно встречи с бесом. Само слово "вера" неприемлемо для Базарова: "И чему я буду верить? Мне скажут дело, я соглашусь"(там же, 189); "Я уже доложил вам, что ни во что не верю" (там же, 190). Вопрос о Боге словно боится задать прямо Павел Петрович: "Мы отрицаем, - Все? - Все. - Как? не только искусство, поэзию... но и... страшно вымолвить... (Бога – А.А.) - Все, - с невыразимым спокойствием повторил Базаров" (там же, 213). После таких признаний естественной будет оценка нашего героя: "гордость сатанинская" (217).

Кстати, легкость отрицания была вполне в характере Грушницкого. Далее. Тот же Грушницкий следит не столько за звездным небом (это дело Печорина), сколько за звездами на погонах. Равнодушие к природе - хрестоматийная черта Базарова: на небо смотрит, когда чихает, красоты не видит (разговор с Одинцовой), чуда жизни в мире природы не ощущает. "Лишний человек" внутренне всегда чужд искусству (Чацкий и Ленский - не исключение) - у Базарова это обнажено. Отрицание смысла в общественном развитии, в истории еще более категорично, чем у Чацкого; он даже против отмены крепостного права (9, 216, 352). И мы бы сказали, что все поименованные герои дали в Базарове то, что было в них "лишнего", и явился нигилист. Логичным будет и общественное положение Базарова - "разночинец": неотчетливые социальные связи и традиции перемешаны в Базарове, ненависть к далеким аристократам с явным оттенком завсти и соперничества, даже собственное дворянство окажется тоже источником ненависти: Базаров хочет возвыситься не родом, а только своим Я, ему тесно любое сословие. Игра в "демократизм" особенно осмеяна в романе: после разговоров с "народом" о Базарове говорят как о "шуте гороховом" (353).

И Базаров невольно "эксплуатирует" свое промежуточное состояние (ср. у Грушницкого: быть юнкером, а выглядеть солдатом; у Базарова: быть дворянином и говорить, как дед землю пахал; также: солдатская шинель - балахон, "одежонка" Базарова): ему легко с простыми людьми, которые видят в нем барина ("Известно, барин; разве он что понимает?", 353), а барин Кирсанов - вне себя от напускного базаровского плебейства. Это, в сущности, развращает Базарова, а в отношении к слугам он напоминает Чацкого ("Федька! набей мне трубку! - сурово приказал Базаров", 283). Этой изворотливостью Базаров себя надежно защитил: его пресловутый цинизм вызывает шок в обществе благородном, а насмешки над простолюдинами остаются безответными из-за базаровского дворянства. Например, можно догадаться, что бы ответил словом или делом тот мужик, у которого Базаров спрашивает, бьет ли его жена, спроси его так равный: "Мужик задергал вожжами. - Эко слово ты сказал, барин. Тебе бы все шутить. - Он, видимо, обиделся" (276). На всякое резкое суждение Базарова везде, кроме средней дворянской и особенно женской среды, найдется более резкое, выбивающее Базарова, замечание. Все равно что на реплику Базарова "Свободно мыслят между женщинами только уроды" (239; цинизм коробит тут Аркадия) ответить: "А женщина вообще не мыслит"; или на застольное упоминание геморроя рассказать об этой болезни так, как хотя бы Гоголь в письмах; можно и на базаровское "здравствуйте, господа" ответить матерно (все это были бы реалии, сходные ситуации можно найти и в некоторых жанрах словесности: от раешника до стихов в духе Баркова); каков был бы тогда наш герой? Базаров ловко использует свое маргинальное положение, но это и ослабляет его, он избегает достойного отпора, однако кичится, что никто не сдержит его ("спасует": это уже в духе "самодуров" Островского). Базаров - не Чацкий, он смиреет среди людей с "весом", оставляет и свои обличения и скоморошество: не спорит с карикатурным губернатором, стерпит презрительное обхождение Колязина (более презрительно тот обошелся только с Ситниковым), совсем "затеряется" на балу и будет ловить всякие сплетни; наготове он держит фрак в своем чемодане, а не является к Одинцовой в балахоне ("Оказалось, что он уложил свое новое платье так, что оно было у него под рукою", 339: чем не Грушницкий в офицерском мундире?). Так постепенно Базаров вырисовывается как актер жизни, но не подлинный ее участник, деятель или мыслитель. Опустошенность Базарова преобладает не только в финале романа: перед смертью, наоборот, герой наполняется несвойственным ему прежде содержанием. Но подавленность, депрессия, полное отрицание своей роли резко проступают в Базарове, и это "скепсис", который превосходит любое разочарование Онегина или Печорина: "Узенькое местечко, которое я занимаю, до того крохотно в сравнении с остальным пространством, где меня нет и где дела до меня нет"(292); "Каждый человек на ниточке висит, бездна под ним ежеминутно разверзнуться может"(275), "Будущее большей частью не от нас зависит"(267); "Лишь бы пустоты не было" (348). Опустошенность героя заслонена его актерской манерой, но становится очевидной в этих почти истеричных репликах. Исполненность злобы, желчи - тоже постоянные черты тургеневского героя ("кипение желчи", 345, - выражение в духе Чацкого). Апофеозом линии "лишнего человека" в романе станет, конечно, реплика: "Я нужен России... Нет, видимо, не нужен" (364).

В эпилоге романа Тургенев покажет, что ни жизнь, ни смерть Базарова никак не отразились на судьбах героев, на судьбе России (наверное, это взгляд из слишком близкого времени или надежда, что базаровщина, как "лишняя", пройдет бесследно).

Родительское чувство хранит живую память о Базарове, и это тоже опровержение идей "лишнего человека", - и только. Никто не следует его путем, никто не чтит его как вождя - только помнят несчастного человека. Тут рождается чисто тургеневский мотив: нет живого присутствия Базарова, но память о нем переоценивает его роль, лик смерти превращает Базарова из "гиганта" в трагическую легенду. Поэтому тихо, не по-базаровски звучит тост в его память в доме Аркадия. И этот тихий финал кажется несозвучным не только с фигурой Базарова, но и с тем, что перед нами тут наибольшее напряжение темы: Тургенев показал всю болезненную энергию темы, накопленную со времен Чацкого. В Базарове, завершается развитие стержневого типа героя нашей темы, построенного на конфликте внешней негативной активности и внутреннего опустошения, сопутствующие мотивы тоже доведены в Базарове до максимума; критика до нигилизма, маргинальность до разночинства, смертное преображение - до легенды.

Иной поворот нашей темы можно увидеть в более раннем романе Тургенева "Рудин". Мы уже привыкли, что "лишний человек" в поведении, поступках достаточно решителен, даже Чулкатурин идет на дуэль. Рудин же преимущественно отражает в этой теме, что наш герой - герой слова, а не дела: "И слова его полились рекою. Он говорил прекрасно, горячо, убедительно - о позоре малодушия и лени, о необходимости делать дело... Он осыпал самого себя упреками... Он говорил долго и окончил тем, что еще раз поблагодарил и совершенно неожиданно стиснул руку"(9, 2, 53). "Всегда возвышенная речь" Ленского, красноречие Чацкого, фраза Грушницкого становятся предметом осмысления в Рудине. С Ленским Рудина роднит и вовлеченность в "туманную" германскую философию: он "весь погружен в германскую поэзию, в германский романтический и философский мир и увлекал за собою в те заповедные страны" (60). И почему-то этот герой возбуждает всеобщую нелюбовь после непременного, но недолгого увлечения им: "говорун", "ловкий человек", "проклятый философ", "актер и кокетка", "деспот", "лизоблюд", "приживальщик" - какие только нелестные оценки он вызовет. Собственно Ленский и успел о себе оставить только первое впечатление.

Чем дольше знают Рудина, тем резче проступает неприязнь к нему. Ленский к тому же был защищен аристократизмом, как и в тургеневском романе защищена ничтожная Дарья Ласунская. От красноречия Рудина ждут подлинных откровений; если не деятельности, то - поступка, однако герой ограничен лишь ярким пафосом с очень неясным смыслом: "Он говорил мастерски, увлекательно, не совсем ясно... но самая эта неясность придавала особую прелесть его речам"(39). Общие рассуждения о благе, развитие абстрактных категорий и понятий - любимый стиль Рудина: "...перешел к общим рассуждениям о значении просвещения и науки.., говорил о том, что придает вечное значение временной жизни человека"(39). Или: "Стремление к отысканию общих начал в частных явлениях есть одно из коренных свойств человеческого ума" (32) и т.п. Интересно заметить обновление в провинциальной среде: при Ленском здесь вели разговоры "о псарне, о вине", теперь собираются, чтобы послушать философскую статью некоего барона Муффеля. Здесь Рудину легко развивать абстрактные речи о культуре, благе, любви, значении человека, когда рядом есть Пигасов, отрицающий все подряд.

Слово Рудина способно увлечь и людей с умом и живой душою, но с неопределенными убеждениями, увлечь людей юных, но это будет весьма коварная приманка. Однако при более глубоком знакомстве с Рудиным, не говоря пока о любви к нему, будет поражать не только скрытая опустошенность его, но и особенные человеческие качества. Пигасов как-то заметит о понятии истины: "По-моему, ее вовсе и нет на свете, то есть слово-то есть, да самой вещи нету"(36). То же раскрывает Тургенев в своем "лишнем человеке".

Словесная стихия – по-своему мощная среда, она обволакивает человека, хочет быть заменой большому миру, но создает мир напряженных химер. Это видно в любовных сюжетах у Тургенева: в свое время Рудин буквально изуродовал своими рассуждениями любовь Лежнева; имея в сознании понятие любви ("слово"), Рудин и сам себя натужно подталкивает к любви, но - душа вечно остается пустой: "Я счастлив. Да, я счастлив, - повторил он, как бы желая убедить самого себя" (82). Препятствия в любви делают Рудина трусливым, легко отступающим от своих слов (см. статью Н.Г.Чернышевского "Русский человек на rendez-vous").

Заметим, что пустота слова для Тургенева - это именно свойство маргинального характера, у Натальи Ласунской слово всегда подлинно и точно: "Когда я вам сказала, что люблю вас, я знала, что значит это слово"(94), и сам Рудин воскликнет: "Как я был жалок и ничтожен перед ней"(96). Рудин будет пытаться соединить слово и дело, знать значение своих слов, но всякий раз это будет нелепое предприятие, вроде попытки сделать судоходной одну из рек. Единственное место, где ощущал себя нужным Рудин, это гимназия: мы уже говорили о влиянии "слова" на юное сознание, и здесь Рудин имел успех, читал лекции в лихорадке, "как и студентам не всегда читают" (132). Финал же истории Рудина - его странное появление на баррикадах в Париже и никчемная смерть: "Поляка убили,"(138)- было сказано об этом русском "лишнем человеке".

Тургенев и в этом романе показывает, как память, время, наконец смерть героя меняют к нему отношение: чем дальше от Рудина, чем он бессильнее, тем лучшие чувства он к себе вызывает. Лежнев говорит о Рудине, знакомом еще по университету, с придирчивой нелюбовью, когда тот рядом, да еще может увлечь очаровательную Александру Липину; когда же Рудин почти забыт, изгнан, а Липина стала Лежневой, произносятся высокие слова о Рудине. При встрече с поверженным Рудиным Лежнев скажет: "Огонь любви и истины в тебе горит... Доброе слово - тоже дело"(135). Но Рудин сам не верит в это и чувствует лишь усталость от жизни и приближение смерти, почти желанной: "Смерть, брат, должна примирить, наконец... С меня довольно" (135), "испортил я свою жизнь и не служил мысли как следует" (136). Это признание себя "лишним", и, пожалуй, пока сам герой себя таковым не назовет, или не погибнет, исчезнет, нельзя однозначно привлекать его к нашей теме: зрелость темы означает ее отчетливую выраженность, самоаттестацию.

В финале романа неожиданно звучит фраза: "И да поможет Господь всем бесприютным скитальцам"(137). Это "авторская" фраза, и только в ней дано обращение к Богу. Рудинские философские схемы составлялись "без Божества", без связи с жизнью. Однако и последняя фраза романа заставляет привлечь к его интерпретации новый смысловой оттенок. В православной традиции слово подчеркнуто содержательно, это то, что у Пушкина названо "божественным глаголом". "И в Евангелье от Иоанна Сказано, что слово это Бог" (Н.Гумилев), "Лишний же человек" теряет связь слова с Богом; заметим, что и сам Христос также назван Словом. Слово несет жизнь, слово же и в высшей степени ответственно в человеческой судьбе: "исходящее из уст - из сердца исходит; сие оскверняет человека, ибо из сердца исходят злые помыслы" (Мф., 15, 18). В "Рудине" Тургенев показал трагическое приобщение человека к чужому, опустошенному и безжизненному слову, которое до смерти измучает своего носителя, сделает его "лишним".

Боль Рудина - в осознании своей судьбы, он сам приговаривает себя к небытию. "Баррикады" - отчаянный шаг, он даже внешне напоминает дуэль: зная себя, Рудин выбирает смерть.

"Рудин" - роман примечательный не столько по художественным достоинствам, сколько по философии слова, что более свойственно для филолого-философских трактатов (например, у А.Ф.Лосева), чем для романа. Образное же мышление больше тяготеет к жизненным героям, поэтому и "лишний человек" нами собирается часто из периферийных, а не центральных персонажей: в них больше идеологии, больше опыта. И после Тургенева, после нигилизма, эта тема во многом исчерпывает себя, герои преодолевают ген "лишнего человека". Таков путь Раскольникова из "Преступления и наказания", но Достоевский, придав герою типичные тематические черты "лишнего человека" (критическое отношение к бытию и переоценка своего Я, колебания в вере, удаленность от природы, незрелость характера и мировоззрения (недоучившийся студент), бессемейность, маргинальное положение в социуме и др.), приведет его к Богу, через любовь и духовное потрясение. Даже герой-самоубийца у Достоевского (напр. Свидригайлов, Ставрогин из "Бесов") будет решен скорее в печоринском, а не чулкатуринском ключе. Герои Льва Толстого всю жизнь ждут смысла, стремятся "быть вполне хорошим" (о кн. Андрее), т.е. живут преодолением "лишнего". У Толстого высший смысл бытия равно присутствует и в Пьере или кн. Андрее, и в Ростовых, и даже в Соне, и даже в явных анти-героях - семье Курагиных: судьбы Анатоля или Элен лишены благодати, но никогда не пусты; несение порока или проклятия нельзя смешивать с пустотой бытия. Мы не будем сейчас углубляться в другую, но родственную тему - мотив преодоления "лишнего" в человеке. В русле же нашей темы отметим еще несколько позиций.

Если тема "лишнего человека" держится на взаимной отверженности мира и человека: герой обличает пустоту мира, мир открывает пустоту героя и ведет его к уничтожению, то нельзя не отметить нечастые, но яркие вариации иного рода. В духе истории Христа общество (но не сам природный космос) отвергает героя праведного или отнюдь не бросающего вызов бытию, наоборот стремящегося сохранить и себя, и уклад жизни как нечто неприкасаемое, осененное высшей волей и смыслом.

Историю неприятия и уничтожения мнимого лишнего наиболее ярко показывает М.Е.Салтыков-Щедрин в цикле сказок. Основной тематический фон цикла - резко негативный: человек озверел, "совесть пропала", ум "провялен" ("Вяленая вобла"), забота только о чреве, но посчитать себя "лишним" не желает ни премудрый пискарь, ни самоотверженный заяц, ни карась-идеалист. Всякий до последнего держится за жизнь, побеждает инстинкт, "гиенское" начало ("Гиена"). Но особую роль в этом цикле играют сказки "Дурак", "Богатырь", особенно - "Христова ночь" и "Рождественская сказка". Уже и в "Гиене" есть мотив чуда - освобождения от звериного: "Иногда нам кажется, что "гиенское" готово весь мир заполонить, что оно и одесную и ошую распространило криле и вот-вот задушит все живое"(10, 463). Но это лишь "фантасмагория", "человеческое" никогда окончательно не погибало, а звериное "будет удаляться вглубь, покуда, наконец, море не поглотит его, как древле оно поглотило стадо свиней" (там же). Последнее сравнение чрезвычайно важно, ведь это напоминание об изгнании Христом легиона бесов. "Лишний человек" подавлен иногда действительным, иногда кажущимся уродством мира. Щедрин это уродство доведет до "глубины" - предела и крушения. Причем если возвращение к жизни герои Толстого и Достоевского находят на путях веры, то Щедрин в сказках изобразит, что спасение даже не в церкви и даже не в святой книге, где оно лишь проповедано. На "озверевшего" человека проповедь не подействует (ср. "Карась-идеалист"). Спасение грешника только в подлинном пришествии Христа в этот мир, и это очень серьезное отличие в вопросе о роли религии и о путях возрождения. Таково значение сказки "Христова ночь", где сам Христос становится героем произведения (и это исключительно редкий мотив в литературе). Но этому предшествует ряд сюжетов, изображающих не Христа, но праведника, который оказывается вытесненным, лишним в этом мире: "Дурак", "Рождественская сказка". И в том и в другом случае дан герой-ребенок (тоже христианский мотив: "Кто больше в Царстве Небесном? Иисус, призвав дитя, поставил его среди них", Мф., 18). И всякий раз "мир", даже близкие отвергают дитя. В "Рождественской сказке" церковная проповедь настолько подействовала на Сережу Русланцева, что тот, глубоко просветленный, жаждет "жить по правде" (10, 487), бороться за торжество Христа. Но уже и сам проповедник, сельский батюшка, не рад такому прихожанину и успокаивает мать Сережи: "Ничего, сударыня, поговорит и забудет... На то и церковь установлена, чтобы в ней о правде возвещать"(10, 489). - "В церкви? А жить?" - спрашивает Сережа. Никто не разделяет его христианский порыв, и он сам, как "лишний", уходит из жизни, произнося в агонии: "Мама! Смотри, весь в белом... Это Христос... - За ним, в нему" Неокрепшее сердце отрока не выдержало и разорвалось" (10, 492; ср. как умирает "лишний человек", ср. предсмертные бреды Базарова).

"Приземленный", романный, а не сказочный вариант подобного мотива мы бы видели в "Обломове" И.А.Гончарова. По своему "неучастию" в общественной жизни этот герой всегда входит в старую линию "лишних людей" (см. "Что такое обломовщина?" Н.А.Добролюбова). Не будем еще раз рассматривать сам поверхностный критерий в выборе героев, заметим, что "лишним" Обломов оказывается только для Штольца и то именно в любви к Ольге Ильинской. Кстати, нельзя не учесть тонко переданный Гончаровым повествовательный прием: в финале, в последних строках говорится, что сам роман написан со слов Штольца, поэтому вся картина несет отпечаток этого обломовского друга: это условный источник романа. Для Штольца же свойственно возвеличивать себя, "отталкиваясь" от примера Обломова,  вдохновляясь слабостями этого героя. Ср.: Штольц даже в разговоре с Обломовым будет всячески возвеличивать свое незамысловатое прибыльное поприще (по сути это колонизация России), спросит, что бы Обломов стал делать именно с таким капиталом, какой есть у Штольца (300 тысяч), советует поступить как он сам – вложить деньги в его компанию; Штольц рассказывает Ольге об Обломове, снова явно возвеличивая себя и унижая друга (женщине - о носках и белье гостя); наконец, помощь Штольца в делах Обломова закончится тем, что он управляет его имением (честно, но - управляет), а в финале даже забирает себе его сына: он служит подавлению, а не возрождению Обломова, и это оборотная сторона их "дружбы": так Обломов необходим для Штольца. Слова Штольца об Обломове в конце романа будут напоминать интонации Рудина, искренним остается лишь чувство превосходства: "Если бы я знал, что дело идет об Обломове, мучился бы я так" (4, 430),- скажет он Ольге, по сути перечеркивая личность Обломова: он не видит здесь никакого соперника, это прекрасный, но вечно лишний человек.

Но роман написан не Штольцем, а только с его слов. Поэтому в произведении Обломов дан гораздо шире штольцевской трактовки.

Все тематические признаки "лишнего человека", явно намеченные в начале романа, окажутся мнимыми. Этот герой не окажется маргиналом, данный вначале разрыв между имением и Петербургом, обессмысливший статус "барина", разрешится парадоксально: Обломов сумеет на Выборгской стороне создать некий оазис барства, не став ни чиновником, ни дельцом, ни деятелем, а оставшись тем, кем был по рождении. Несмотря на пророчества Штольца ("умрешь от удара"), Обломов, хоть и испытает удар, но проживет долго, создав семью и имея сына: этого нет ни у одного "лишнего человека". Словом, Обломов, в отличие от "лишних людей", сохранит себя, не будет раздавлен пустотой и не опустошит себя сам.

Широта восприятия мира у Обломова не сравнится ни с одним из героев нашей темы: природа, космос, Бог, понимание человека - все доступно Илье Ильичу. Важнейший в контексте литературы середины века мотив - он подчеркнуто религиозен, мысль о Боге постоянно присутствует в нем, как и молитва, даже несколько экзальтированная: "Он встанет с постели на колени и начнет молиться жарко, усердно, умоляя небо отвратить как-нибудь угрожающую бурю"(4, 69). Но это не экзальтация Катерины Кабановой и не гнетущее состояние его предков в их восприятии Бога (ср.: "Надо Богу больше молиться и не думать ни о чем"; , 134, "Сон Обломова"). Наоборот, идея Бога вдохновляет мысль Обломова: "Боже мой! Ты открыл мне глаза и указал долг"(255). Само счастье Обломов видит как воплощение Божьего смысла: "Вас благословил сам Бог! Боже мой, как я счастлив!"(445). Обращение к идее Бога в таком широком и подвижном виде влечет за собой и приятие мира как такового. Обломову открыто то, что упущено "лишними людьми", и мы лишь перечислим: любовь к женщине, к природе, искусству, дому, памяти предков, чести, наконец, к Родине, и вообще именно наполненность любовью в отличие от ненависти "ЛЧ" - ведущая черта этого образа. Не случайно он так естественно признается Ольге в своей любви: "слово найдено" им тогда, когда еще только сильно очарование пением, а сама Ольга почти незнакома Обломову.

Любовь Обломова - это любовь к жизни, ко всему живому, в том числе и к привычным вещам, кушаньям, привычным, пусть и невзрачным людям, вроде его вечного спутника Алексеева. Мы не разбираем образ Обломова как таковой, в данном случае нам важно лишь подчеркнуть его наполненность, из возможной дальнейшей характеристики добавим еще один ключевой момент, отделяющий его от "лишних людей": глубокое и даже точное понимание себя и других. В редкие минуты Обломов заблуждается, вдруг воображая себя деятелем, но в остальном он именно принимает мир как данность, со своими слабостями, но и достоинствами, ясно видит зло и порок, но принимает и это. Если видеть в Обломове главное - его "внутреннюю жизнь"(4, 70), то в нем нет черт нашей темы.

Однако мир вокруг не востребует самого сокровенного в Обломове, и, кажется, с точки зрения Штольца любая суета Судьбинского более значительна или подлинна для человека: в этом смысле Обломов и необычайно взыскателен: "Вечная беготня взапуски, вечная игра дрянных страстишек, особенно жадности, перебиванья друг у друга дороги, сплетни, пересуды, щелчки друг другу, это оглядывание с ног до головы; послушаешь, о чем говорят, так голова закружится, одуреешь..." - говорит Обломов; "У всякого свои интересы. На то жизнь..." - оправдывает в том числе и себя Штольц (4, 179).

И взыскательность Обломова отнюдь не апатична: мы видим яркий гнев Обломова в разговоре с литератором Пенкиным, упивающимся пафосом общественного обличения: "Извергнуть из гражданской среды! ... Это значит забыть, что в этом негодном сосуде присутствовало высшее начало; что он испорченный человек, но все человек же... Извергнуть! А как вы извергнете из круга человечества, из лона природы, из милосердия Божия? - почти крикнул он с пылающими глазами" (4, 30). Слушая Обломова даже Штольц воскликнет: "Да ты философ, Илья"(4, 181), "Да ты поэт, Илья"(184). И Обломов точно добавит: "Да, поэт в жизни, потому что жизнь есть поэзия"(там же). Добавим, что в романе 1859 года, времени Базарова, Обломов будет показан прямо в антинигилистическом ключе: "Обломов хотя и прожил молодость в кругу всезнающей, давно решившей все жизненные вопросы , ни во что не верующей и все холодно, мудро анализирующей молодежи, но В душе его теплилась вера..."(4,280). Духовное оправдание Обломова дает Гончаров в конце романа, описав брак Штольца и Ольги Ильинской. Обломов не только необычайно глубоко повлиял на Ольгу (ни один "лишний человек" не влияет на ближнего, а проходит мимо, даже - по существу - Базаров в отношении Аркадия), он будет вдохновляющей легендой в доме Штольца, сама семья которого окажется не чем иным, как воплощением обломовской мысли и мечты: "Все, как мечтал и Обломов"(4, 465).

Оправданно ли тогда будет в конце же восклицание Штольца: "Погиб, пропал ни за что!" (4, 502)? Это, кажется, оценка именно "лишнего" человека. Но, во-первых, это фраза предвзятого Штольца, и уж не надо сводить авторскую позицию к оценке, высказанной лишь одним из героев (тем более Штольца, не удовлетворявшего и самого И.А.Гончарова: см, статью "Лучше поздно, чем никогда"). Во-вторых, автору и нужно показать глубокий разлад между его героем И современностью, но этот разлад - "против" современности, не востребовавшей в Обломове традиционно лучших духовных черт и высветившей, подобно литератору Пенкину, только негативные его стороны. Но не такова ли судьба всякого праведника? В конце концов "лишним" оказывается не Обломов, поскольку это условность, художественный образ, а обломовское содержание: человечность, совесть, чувства красоты и смысла, вера, честь и даже мудрость.

Чтобы не сделать из Обломова "икону", уточним: в Обломове есть слабость характера, есть уродливые укоренившиеся привычки, но не уродство духа, свои же слабые или даже позорящие его черты Обломов постоянно осознает, как "лишний человек" осознает разве что накануне смерти. Итак, самая сильная сторона личности Обломова - терпение: он страдальчески терпит и неудовлетворенность самим собой, но не проклинает от этого весь мир, по-христиански смиренно принимает свой крест и остается "поэтом жизни".

Мы заметили, что, словно "пресытившись" темой "лишнего человека", литература меняет акценты. Ранее внутренне пустой герой, проходя мимо истины и смысла, уходил в небытие, и смерть была единственным его ярким жестом. Теперь мир вытесняет праведника, который хочет жить долго, принимает жизнь как непререкаемый закон, даже если она неприглядна и не сулит ему одни радости, принимает и самоосуждение, и осуждения себя ближним: щедринский мальчик не в силах это выдержать, в Обломове же, как ни странно, заложена сильная, мужественная энергия, поэтому его смерть - не гибель Грушницкого и не угнетенность Чулкатурина с его желанием умереть; его жизнь остановилась в свой срок, "без боли, без мучений, как будто остановились часы, которые забыли завести"(4, 499), и душа его ушла к Богу.

Есть и иное завершение нашей темы. "Лишний человек" становится героем комедии: точнее, вновь становится, как когда-то Чацкий. Только Чацкого редко воспринимали как комическое лицо, и похожее положение у "комедии" А.П.Чехова "Вишневый сад". Чехов, кажется, вообще завершает в своем творчестве все ведущие темы русской классики и особенно чуток он к мотивам, содержащим внутреннее противоречие. Например, как быть врачом и не быть шарлатаном, если ты не можешь спасти от смерти? - Повторить во враче Христа и быть с Христом, несущим бессмертие (см. главу "Образ врача"). Или: быть Божьим творением, но - маленьким человеком? - Восходить к Богу и, по-своему, не быть "маленьким" в своем облике, ведь Бог - это жизнь, а не преграда (см. главу "Маленький человек"). Наконец: жить и быть лишним? - Стать только смешным. На наш взгляд, комедийное начало у таких авторов, как Грибоедов, Гоголь, Чехов, неразрывно связано с жизнью православной идеи: имея перед собой Христа, терзания Чацкого, Треплева или Трофимова нельзя воспринимать иначе, как комедию. "Горе от ума", "Вишневый сад" - это христианская комедия.

Заметим и то, что литературная жизнь темы в том и состоит, чтобы всякий раз вызывать новое восприятие, пока тема не исчерпает себя. Поэтому нет ничего удивительного, что Чацкий дан у Грибоедова со смехом, но и с сочувствием; Ленский вызывает у Пушкина лишь снисхождение ("Он сердцем милый был невежда"); Грушницкий уже не интересен Лермонтову; Тургенев увлечен и удивлен бесплодной энергией, талантливостью "лишних людей", как бы живучестью этого характера четверть века спустя после Чацкого.

Чехову лишний человек надоел: он без сожаления смешон и даже мерзок. Привлечем комедию "Вишневый сад". Особенность героев поздней классики В том, что они сами себя аттестуют "лишними людьми", герои ранние (Чацкий, Ленский) никогда бы не согласились с таким аттестатом, что нисколько не меняет его. И, может быть, резюме нашей темы мы увидим в монологе Шарлотты: "У меня нет настоящего паспорта, я не знаю, сколько мне лет... А я прыгала сальто-мортале и разные штучки. А откуда и кто я - не знаю. Кто мои родители, может быть они не венчались ... не знаю. (Достает из кармана огурец и ест.) Ничего не знаю" (9, 425). Прежде герою мнилось, что он что-то знает, теперь вся пустота открылась перед ним, как прежде бывало только накануне смерти. Теперь, собственно, "лишнему человеку" и не требуется умирать, поскольку жизнь его уже тленна (ср.: Епиходов бредит оружием, угрожает застрелиться, но цепляется за жизнь, за работу у Лопахина со всем унижением). Герой и не пытается сыграть сцену "из пятого акта" (Печорин), яркий финал, развязку, потому что нечего развязывать и незачем скрывать свое опустошение. Это и есть признаки завершения темы, ее исчерпанность.

По сути сохраняются все тематические признаки : от безверия до бессемейности. Кстати, только дом или семья не дают ореола "лишнего" ни Раневской, ни Варе, ни даже Пищику: для русской духовности уже одни эти мотивы оправдывают судьбу человека. А как же религия? Гаев с чувством обращается к Богу: "Боже мой! Боже, спаси меня" (9, 423), но это чувство - истерика (ср. с Обломовским признанием высшего смысла в Боге, а не только спасителя, да притом в гаевском мелком духе), а Божье имя пропадает в общем гаевском потоке бессмыслицы, значит не более, чем его слова о народе: "Меня мужик любит недаром. Мужика надо знать! Надо знать, с какой... Аня: Опять ты, дядя. Варя: Вы, дядечка, молчите"(9, 424). Слова Гаева значат уже меньше слов Рудина: "Честью моей, чем хочешь, клянусь, имение не будет продано" (9, 423)."Лишний человек" не существует без ненависти (ср. Чацкий. Ленский, Базаров и др.), и Гаев будет с отвращением называть Лопахина хамом, а свою сестру - глубоко порочной и винить ее в несчастиях их рода ("Она порочна. Это чувствуется в ее малейшем движении". 422). Но это уже не та ненависть, ведущая к дуэли или к пафосным обличениям, и Гаев "учится" молчанию: "Варя: Дядечка, вам надобно молчать. Молчите себе и все; Аня: Что ты говорил только что? Для чего ты это говорил?" (423) - эти слова в какой-то мере звучат для всех наших "лишних людей" от Чацкого до Базарова. Но энергия уже ушла из темы, и Гаев скорбно отвечает: "Молчу", сосет вечные леденцы.
Не понимая "маршрута" идет по проторенной дороге "лишних людей" Петя Трофимов, вечный студент в старых калошах (ср. его уже старческий крик, точно старой жене: "Аня! Нет моих калош! Не нашел!"; "Варя: Возьмите вашу гадость!" - 451-452). Петя говорил возвышенным слогом, не хуже Ленского или Рудина, он не ощутил еще себя "лишним человеком" или старается от этого отвернуться, но монологи его звучат пародийно, а убеждения пусты. "Мы выше любви!-" заявит он. Это то же, что быть выше Христа, поэтому Раневская зло высмеивает его: "Вы все еще гимназист второго класса! Вы недотепа... И надо же что-нибудь с бородой сделать, чтобы она росла как-нибудь" (443). После таких слов "Петя с лестницы упал" (444).

"Вишневый сад" становится символом прощания, в том числе и с типичной темой золотого, дворянского века - "лишним человеком".

Надо заметить, что Чехову виден дальнейших ход жизни, но прощание и завершение - чисто чеховский мотив. Поэтому так неопределенно в комедии будущее, которое, однако, уже стоит у порога. Прикосновение к духовным язвам ХIX века очень сильно, и в Лопахине будут бороться практичная хватка и жажда деятельности с уходящей дворянской линией (он очарован Раневской и наполовину еще в "крепости"), давшей в нем неуклюжий скепсис, наряд "лишнего человека" ("Мы друг перед другом нос дерем, а жизнь знай себе проходит. Когда я работаю подолгу, без устали, тогда мысли полегче, и кажется, будто мне тоже известно, для чего я существую" – 453). Гаевское беспросветное "Все равно умрешь" (433) коснулось и его.

Итак, тема "лишнего человека" приходит к своему завершению именно как отклик на православное убеждение в подлинной ценности бытия и личности каждого творения Божьего: от романтического пафоса неприятия жизни до острого неприятия самого "лишнего человека". То, что под этим именем можно будет видеть и героя XX века, ничего не меняет: значение имени будет иное, назвать "лишним" можно будет героя уже по совсем иным основаниям. Будут и возвращения к православному представлению, что "лишних" нет, а есть только различные выражения высшего смысла. Но возвращение - уже не открытие. ХIХ век открыл и исчерпал тему "лишнего человека".


Литература:

1 Белинский В.Г. Собрание сочинений в 9 тт. М., 1977.
2 Герцен А.И. Сочинения в 9 томах. М., 1955.
3 Гоголь Н.В. Собрание сочинений в 6 тт. М., 1949.
4 Гончаров И.А. Собрание сочинений в 8 тт. М., 1953, т.4.
5 Грибоедов А.С. Сочинения. М., 1956.
6 Лермонтов М.Ю. Полн. собр. соч. т.4. М.-Л., 1948.
7 Пушкин А.С. Полн. собр. соч., т.3. М., 1954.
8 Тургенев И.С. Собрание сочинений в 12 тт. М., 1954.
9 Чехов А.П. Собрание сочинений в 12 тт. т.9. М., 1956.
10 Щедрин Н. (М.Е.Салтыков) Собрание сочинений. т.10. М., 1951.


Страница 1 - 3 из 3
Начало | Пред. | 1 | След. | Конец | По стр.

© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру