Дневник писателя

Воспоминания об игуменье Серафиме (Черной)


В 1995 году моего мужа рукоположили во диакона Русской православной Церкви, и служил он тогда в Сретенском монастыре. Матушка Серафима, незадолго до этого ставшая игуменьей Ново-Девичьего монастыря, прослышав от кого-то, что существует такая “диаконица”, которая давным-давно водит машину, очень мной заинтересовалась: митрополит Ювеналий готов был пожертвовать ее монастырю свою черную “Волгу”, но желал это сделать лишь тогда, когда у матушки появится шофер. И вот она обратилась ко мне с просьбой, чтобы я устроилась к ней водителем, и тогда у монастыря сразу бы появилась своя машина, ну а потом кто-то из ее послушниц научился бы водить автомобиль, и она бы отпустила меня с благодарностью.

Матушка была мне очень по сердцу: она принадлежала славному дворянскому роду, послужившему Церкви, царю и Отечеству: ее родным дедушкой был новомученик митрополит Серафим Чичагов, который в свое время много потрудился для канонизации преподобного Серфима Саровского, считавшегося еще и нашим семейным покровителем, спасшим во время Отечественной войны от верной смерти моего отца. Прадед ее служил при Николае I министром Военно-морского флота, а прапрадед – адмирал Чичагов в свое время прославился тем, что разбил под Ревелем шведскую эскадру.

Что касается самой игуменьи Серафимы (Варвары Васильевны), при том что она никогда не состояла в партии и даже любила повторять: “Господь был милостив ко мне и позволил избежать членства в безбожной партии”, она была профессором, доктором химических наук, почетным членом многих академий мира, лауреатом Госпремии СССР, имела два ордена – Трудового красного знамени и Октябрьской революции: ей принадлежали какие-то важные открытия в каучуковой промышленности, в частности, – она изобрела скафандр, в котором Юрий Гагарин полетел в космос. Да и вообще она являла собой человека, что называется, “штучного”.

Оговорив с игуменьей, что она будет отпускать меня на семинары по литмастерству, которые я вела в Литературном институте им. Горького, я согласилась.

Люди митрополита Ювеналия тут же оформили на монастырь его “Волгу”, мне как шоферу игуменьи была выдана доверенность, и жизнь моя покатилась по дорогам новооткрытой Новодевичьей женской обители. Надо сказать, что в ту пору собственно монастырю принадлежал только храм со свечной лавкой да две-три комнаты, располагавшиеся в самом храме: в одной – была приемная игуменьи, куда к ней приходили, в основном, несчастные, разбитые горем женщины (одну выгнал из однокомнатной квартиры сын, приведший туда молодую жену, другую – пьющий и рукоприкладствующий муж, а третью – еще совсем юную особу – прислал какой-то монах-духовник, запретивший ей вступать в брак с любимым человеком: “Если выйдешь замуж, ко мне можешь больше не приходить!”: жениху она предпочла духовника). В другой комнате располагалась кухня с трапезной, ну а в третьей – хранились какие-то полезные для обители вещи. Монастырю, в принципе, отходили и полуразрушенные постройки, которые со временем должны были преобразиться в кельи для сестер, но это относилось к неизвестному будущему, поскольку никаких средств на их восстановление не было, и пока потенциальным насельницам было негде главы преклонить.

Они жили кто где и каждый день приходили в монастырь “на послушание” из мира. Да и матушка игуменья продолжала жить в своей московской квартире на площади Восстания, куда я заезжала за ней каждое утро в восемь часов тридцать минут на своей машине, привозила ее в монастырь, лихо зарулив в ворота, которые с неизменной поспешной готовностью распахивал пожилой охранник, и только тогда пересаживалась на черную Волгу.

Она была припаркована у самого храма. Там же всегда стояла отлично сохранившаяся “Победа” молоденького иеродьякона митрополита Ювеналия, и по утрам я, вдохновляемая примером неутомимого хозяина “Победы”, трудившегося поблизости, надраивала Волгу и вытряхивала коврики, чего почти никогда не делала со своей машиной, считая – возможно, не без оснований, – “что так сохранней будет” (за год до этого у меня прямо из-под носа угнали мою чистейшую и сиявшую полировкой “семерку”).

Далее, когда машина была готова к выезду игуменьи, мы ехали с матушкой “по спонсорам”, то есть по всяким инстанциям и благотворительным фондам, где можно было разжиться деньгами на восстановление монастыря. Но никто денег давать не только не торопился, но, кажется, и вовсе не собирался, несмотря на то, что визиты матушки предварялись вдохновенными посланиями и убедительными аргументами в пользу именно такого употребления средств. Никак нам не удавалось поворотить в сторону разрушенной обители финансовые потоки. На нас смотрели с такой подозрительной и лукавой ухмылкой (мол, нас на мякине не проведешь, нашли простачков!), словно мы просили, по меньшей мере, повернуть северные реки...

Я даже использовала для этого свое членство в Русском Пен-Центре и, узнав телефон пресс-секретаря Хакамады, в то время депутата Госдумы, представилась (наверное, для повышения статуса просьбы) писательницей и произнесла в трубку, как мне казалось, некий “харизматический” текст о тех неисчислимых духовных, эстетических, а также прагматических выгодах, которые Ирина Муционовна могла бы получить за свое покровительство...

Пресс-секретарь (секретарша) строго спросила, что я имею в виду, говоря об “эстетических выгодах”? Я ответила, что восстановление такой прекрасной обители приносит эстетическое удовольствие и вызывает в памяти прекрасный образ Великой Княгини Елизаветы Федоровны, создавшей свой монастырь... Ну в том смысле, что это будет “красивый поступок”. К тому же его игуменья – аристократка, внучка мученика, сама академик, никогда не была членом КПСС.

Я даже не без поэтической велеречивости намекнула, что Ирина Муционовна могла бы этим украсить и свой собственный – запнувшись, я все-таки сказала – “имидж”, и свою грядущую предвыборную кампанию и даже войти в историю, причем самым достойным образом.

Мне кажется, я вещала так убедительно, что чуть ли не воочию вдруг увидела эту прекраснейшую картину вхождения Ирины Муционовны в историю: в белых одеждах, в изящном венке из лилий – как-то именно так входила туда Ирина Муционовна, и оттого история представилась на миг чем-то, наподобие Царства Небесного... Вот такое чудное было у меня мгновенье – мимолетное виденье...

Но завершилось оно, как и положено, тревогами шумной суеты, томлениями безнадежной грусти и мятежным порывом бурь.

Моя собеседница, посоветовавшись со своей начальницей, жестко ответила, что Ирина Муционовна не видит причин, почему, собственно, она должна помогать именно православным, а не иудеям или мусульманам, или еще кому-то. Было ясно (впрочем, этого и следовало ожидать), что ни образ Великой Княгини, ни игуменьи-академика никак не вдохновил (хотя бы эстетически) бывшую коммунистическую активистку и преподавательницу марксистко-ленинской политэкономии. И теперь я с печалью окидывала взором тот импортный безликий ширпотреб, в котором Ирина Муционовна замаячила на телеэкранах...

Но и с насельницами матушке было трудно. В ее распоряжении была одна-единственная настоящая инокиня, уже имевшая опыт монастырской жизни. У матушки ее постригли в мантию, и она продавала свечки. Но и с ней были проблемы – ей мешал именно что прошлый монастырский опыт, она то и дело заявляла игуменье:

– А у нас в такой-то обители было не так... А наша игуменья такой-то обители говорила...

Матушка ворчала на нее:

– Вот и сидела бы в своей обители, что ж она к нам так просилась?

Да и на меня у этой монахини началась брань – ей все казалось, что я уезжаю на монастырской машине “по своим делам” и что заливаю в свою – монастырский бензин, который отпускали мне на бензоколонке по каким-то казенным талонам. И она даже поделилась своими подозрениями с матушкой. Матушка спросила меня бесхитростно: “А как вы покупаете бензин для своей машины – по талонам или за деньги?” Я ответила: “За деньги”, и она успокоилась. Но поразительно, что эта монахиня на этом не остановилась и, вызнав окольными путями имя моего духовника, пробралась к нему – жаловаться.

Он спросил меня на исповеди:

– Вы когда-нибудь заливали в свою машину монастырский бензин?

И я поняла, как же враг рода человеческого неистовствует и мучает Христовых невест! Мне было жалко эту монахиню, и мысль о том, что я забросила мужа, детей, писательство, ринувшись на помощь игуменье и чая “божественных приключений”, чтобы подворовывать монастырский бензин, казалась мне просто смешной.

С остальными насельницами было не легче. Многие из них, кажется, вообще не успели стать церковными людьми: во всяком случае, когда нам пришлось всем вместе читать вслух правило к причастию, они это делали так, словно видели эти молитвы впервые и с напряженным удивлением разбирали слова по слогам: о-ле бла-го-утро-би-я Бо-жи-я...

А кроме того – матушка, как оказалось, совершенно не умела начальствовать, то есть приказывать, настаивать, делать выговор. Это было тем более странно, что когда она работала в миру, она руководила целыми лабораториями и отделами. Но в ней – может быть, в этом выражалось какое-то противостояние советской власти, стремившейся подавить личность, – было столь сильно развито, даже гипетрофировано, уважение к человеческой свободе, что матушка обращалась к своим послушницам так, как будто представляла им полную свободу выбора.

В общении со своевольным и пока еще духовно неотесанными насельницами, продолжавшими считать и в монастыре, что “они в своем праве”, это создавало определенные неудобства. Ее обаятельный басок всегда звучал интеллигентно, уважительно и мягко. Разговор с насельницами происходил примерно так:

– Валентина, не хотели бы вы сегодня вымыть пол в храме?
– Ой, матушка, что-то настроения нет, что-то мне в спину вступает.
– Татьяна, а вы как себя чувствуете, вы не были бы против?
– Нет, матушка, я что-то сегодня не в духе.
– А вы, Наталья, как расположены – не хотели бы потрудиться во славу Божию?
– А у меня что-то изжога. Нет, пусть вон Лариса вымоет.
– Лариса, а вы что скажете на мое предложение – вымоете?
– Матушка, а меня в пот бросает, я лучше за трапезой житие вслух почитаю...
Мне становилось жалко матушку, растерянно смотревшую на своих новоначальных и капризничающих послушниц, и я говорила:
– Матушка, если не надо никуда ехать, то давайте я вымою.
– Во славу Божию! – радостно откликалась матушка.

Обычно это оказывало мощное воспитательное воздействие: уже через десять минут все имевшиеся в наличии насельницы ползали по полу и оттирали воск и грязь.

– Как говорил мой покойный муж, – говорила матушка, когда мы после этого садились в машину, – испортила человека Советская власть: каждый стал считать, что он должен делать то, что хочет. Самое поразительное, что она не давала для этого никаких возможностей: возможностей не было, а убеждение до сих пор живо.

Вообще матушка очень часто, особенно в минуты сугубых затруднений и скорбей, ссылалась на авторитет покойного мужа: “как говорил мой покойный муж”. В устах игуменьи это звучало своеобразно, но трогательно. Было очевидно, что они прожили вместе много лет и жили душа в душу. Детей им Господь не дал, но наградил матушку внучатыми племянницами и правнуками, о которых она очень заботилась: несколько раз я возила матушку проведать их, и встречать нас выходила хрупкая, казавшаяся совсем юной внучка, облепленная со всех сторон множеством очаровательных правнуков.

Читали же за трапезой, на самом деле, не житие, а книгу “Ольховский монастырь” – про такую идеальную и тихую женскую обитель. Все там – тишь, гладь да Божия благодать. Насельницы томно вздыхали: “Вот бы и нам в такой монастырь...” В конце концов, я не выдерживала и говорила им: “Так вот вы сами у себя и создайте его”. Они разводили руками: “Да как, как?” Я вспоминала нечто святоотеческое (во-первых, все-таки я была как-никак “диаконица” и потому меня “noblesse oblige”, а кроме того, мне очень хотелось помочь матушке) и говорила им: “Слушайте все, что говорит вам игуменья так, словно бы это говорил вам Сам Господь”. Меня поддерживала приходившая в монастырь дважды в неделю регентша Людмила, учившая насельниц церковному пению: “Для вас – человек, ближе всех стоящий к Богу, это игуменья Серафима”. Они кивали и соглашались. Но на следующие день все повторялось сначала:

– Елена, вы не будете так добры почистить картошку для сестер?

– Ой, матушка, что вы, у меня что-то с утра в ухе звенит. Да и от нее потом такие руки! Такая под ногтями грязь!..

Несмотря на первоначальные уверения матушки, что работы у меня будет немного (“Так только, меня забрать из квартиры в монастырь да из монастыря отвезти вечером домой, по городу туда-сюда неподалеку, совсем рядом, буквально в двух шагах!”), ездить мне приходилось с утра до ночи. Но матушка, кажется, сама не могла себе представить, в какую круговерть поместил ее Господь.

В восемь тридцать я доставляла матушку в монастырь, а обратно увозила то в девять вечера, а то и в десять, а бывало, что и в одиннадцать. А в этом промежутке мне приходилось колесить по монастырским делам практически весь день.

Так, мы ездили с матушкой по каким-то ткацким фабрикам, выбирая материю, из которых послушницам будут шить монашеские облачения и летние платья: монастырю передавалось подворье с храмом, хоздвором, огородами и полями, чтобы он мог сам себя прокормить. Предполагалось, что послушницы приступят к весеннему севу, как только сойдет с полей снег, и все лето до начала осени проведут в деревне. Для работы в полях им и нужны были эти легкие, но по-монашески скромные платья.

Однако матушке категорически не нравились предложенные ей на фабрике ткани – были они все изначально выцветшие и изощренно уродские, словно откровенный вредитель приложил к ним руку: то с какими-то салатовыми огурцами по грязно-синему фону, то с фиолетовыми цветками по желто-зеленому, то с оранжевыми домиками по лиловому...

– Кто это все так напридумывал, насочинял, нарисовал? – недоумевала матушка. – Нет, ну как я своих сестер одену в такое сиротско-старческую неряшливую безвкусицу? Я считаю, что и на монахине одежда должна быть опрятной, если угодно, стильной. Монашеский облик – это тоже проповедь. Не должно быть такого, что кто-то, увидев монахиню, отвратился бы от ее безобразного вида. Ну до юродивых нам далеко! Не будем на них равняться - это такая высота, что нам к ней примериваться - только демонов смешить! Нет, монахиня – это кто? Это невеста Христова! Что же – Христу, что ли, самое худшее, самое неряшливое и неказистое нужно отдать? Ну нет! Конечно, никогда не нужно ничем гордиться – тем паче одеждой или внешней красотой, но гордый человек, как его ни одевай, хоть в рубище, хоть в рваные какие портки, все равно найдет предмет своей гордости – рваными носками будет гордиться, грязной шеей... Так что смирение – совсем другой вопрос.

Наконец, нам повезло - достали мы для сестер просто синего ситца в мелкий белый горошек, и матушка вызвала к себе портниху - выбирать фасоны.

- Для худеньких покрой должен быть один, для полных - немного другой...

Сидела, милая, старенькая, беспокоилась, перебирая выкройки, словно собралась одевать собственных дочерей. Так я, когда ездила заграницу, ходила по магазинам и, волнуясь, покупала одежду своим дочкам: старшей  Александрине – хрупкой, кареглазой, с каштановыми волосами – одно, младшей Анастасии – крепкой, голубоглазой, беловолосой – именно что немного другое.

Лейтмотивом матушкиных рассуждений всегда было:

– Вот, Господь меня в восемьдесят лет поставил игуменьей когда-то огромного монастыря. А я – что? Что я Ему скажу на Страшном Суде – Господи, так ведь я старая, я больная, я немощная, послушницы мне достались бестолковые, непослушные, монастырь разрушенный, денег нет, вот я ничего и не сделала! Так я Ему, что ли, скажу? Нет, раз Он меня определил на это место, я должна, хоть умри тут на месте, монастырь восстановить.

Это она повторяла постоянно – и когда начинала брезжить какая-то надежда на помощь со стороны, и когда дело казалось безнадежным: да к тому же и Великий Пост наступил – время сугубых искушений и скорбей.

Наконец, состоялась процедура передачи подворья монастырю. Подворье располагалось неподалеку от Домодедово: надо было ехать по Каширскому шоссе, а потом, не доезжая до аэродрома, свернуть направо к городу Жуковскому, а после него налево, и там еще километров десять, а потом снова направо по бетонке километра три.

Мы приехали туда с матушкой и тремя послушницами – ровно столько вмещалось в машину. Священник, служивший там в храме, а теперь переведенный на другой приход, отдал нам ключи и опись имущества: с тем и уехал.

И матушка, обойдя новые владения, долго еще стояла посреди поля, которое вот-вот предстояло обрабатывать неопытным городским послушницам. Ледяной мартовский великопостный ветер раздувал ее намятку и, казалось, готов был унести в пространство – туда, к темневшему лесу, саму ее маленькую сухую, совсем старческую фигурку, но матушка продолжала крепко стоять, оглядывая слезящимися глазами место, где она, восьмидесятилетняя игуменья, избранная Господом, должна была споспешествовать явлению славы Божией...

С тех пор я ездила в подворье почти каждый день – бывало даже, что и по два раза, когда надо было перевезти туда на богослужение всех насельниц. Возила я туда и всякую утварь, и припасы, и даже пожертвованных монастырю барашка и гуся: они помещались на заднем сиденье в корзинке – блеяли и гоготали.

Ездила я и за гостями монастыря – матушка отыскала людей, которые были ему причастны еще в старые времена. Например, звонарь. Он звонил в монастыре к заутрене еще когда был совсем юным, а теперь это был старенький и сухонький человечек. В монастырь его привезли знакомые, а отвозить пришлось мне. Я спросила его:

– А куда везти? Какой адрес.

Он ответил:

– Адреса я не припоминаю, но зрительно помню все. Вы езжайте, а я вам буду показывать дорогу.

Сел на переднее сиденье и принялся руководить: прямо, направо, налево. Мы проехали Люсиновскую, и где-то возле метро Тульская он вдруг вскричал:

– Скорее, поворачиваете налево, вон туда, под свод, прямо вслед за трамваем.

– А проезд-то тут есть? – с сомнением спросила я, ибо никогда не видела, чтобы сюда заезжали машины.

– Конечно, не сомневайтесь, я тут всегда на трамвае езжу. Я это место узнал.

Ну что – я повернула, куда он говорил, и поехала по трамвайным путям. Но что-то тут было не так – машин не было, асфальт кончился, зато блистали под солнцем две четкие линии рельсов. Наконец, трамваев стало попадаться все больше и больше. Они располагались в странном порядке, подобно тюленям на лежбищах – то тут, то там, вокруг них суетились люди, лица которых вытягивались, стоило им лишь взглянуть в наше сторону. У меня мелькнуло весьма даже реалистическое подозрение, что мы заехали в какое-то трамвайное депо, но я отмахнулась от него как от непродуктивного – то есть, это уже не имело значения: все равно надо было как-то отсюда выбираться. И я продолжала медленно и упорно двигаться по рельсам в направлении, указанном мне старейшим звонарем.

Казалось, впрочем, что это направление призвано явить некий замысловатый узор: все время приходилось куда-то сворачивать – то направо, то налево, и это напомнило мне занятия в школе вождения: там тоже были начертаны на асфальте какие-то линии, обозначающие повороты, но я по ним не училась, потому что тогда была зима, и линии оказались скрытыми под толщей снега. А мой инструктор просто посадил меня за руль и сразу заставил гнать в Сокольники, где его ждала старушка-мать с баулами.

Мы погрузили баулы, посадили старушку и поехали куда-то в Мневники. Там забрали еще каких-то родственников моего учителя вождения, и я по гололеду повезла их в Северное Бутово. И вообще оказалось, что у него по всей Москвы раскиданы свои люди, ждавшие нас с сумками и коробками на многоразличных перекрестках, автобусных остановках и просто где придется: мы их подбирали, перевозили и высаживали. Так я научилась водить машину, но искусно загнутые повороты мне пришлось осваивать только теперь. Итак, мы в очередной раз повернули, и тут старичок радостно закричал:

– Это здесь, здесь, я узнаю эти места, выезжайте теперь на улицу!

Действительно, впереди была улица, очень даже широкая и оживленная. Что за улица? Я потеряла всякую ориентацию, которая и в привычных условиях у меня, мягко говоря, не очень, то есть можно сказать, что, напротив, есть у меня такой “топографический идиотизм”. Но теперь он был еще и усугублен путешествием по депо. Короче, мы выехали на незнакомую улицу, и тут я увидела на противоположной стороне длинный-длинный, почти километровой длины бетонный дом. Дом этот начинался примерно там, где мы юркнули в ту трамвайную арку (“свод”, как назвал его звонарь), и вот после всех мытарств мы вынырнули снова возле этого бесконечного дома, только в обратном направлении.

– Ой, кажется, мы едем правильно, но только в противоположную сторону, – сказал старичок.

Этот случай с заслуженным звонарем дал мне понять, что с моим профессиональным шоферством у матушки надо постепенно заканчивать. К тому же насельницы, которым все еще негде было переночевать в монастыре и приходилось уезжать на ночь домой, стали то и дело нуждаться в моей помощи автомобилиста: то кому-то надо было отвезти больного родственника в больницу, то родственницу на аэродром – понятное дело. Это помимо того, что - то игуменью в поликлинику, то документы в Чистый переулок в Патриархию, то съездить в Даниловский монастырь за гуманитарной помощью – я всегда въезжала в ворота: “Машина игуменьи Серафимы!” “Игуменьи Серафимы? Проезжайте”.

 


Страница 7 - 7 из 9
Начало | Пред. | 5 6 7 8 9 | След. | КонецВсе

© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру