Вячеслав Иванов (1866-1949)

Брак с Верой Шварсалон. Жизнь за границей. Переезд в Москву

"Осенью 912-го года Вячеслав Иванов покинул Петербург, вместе с семьей уехал за границу – вспоминала Евгения Герцык. – В литературном мире пошли шепоты о том, что он сошелся со своей падчерицей, что она ждет ребенка. Друзья смущенно молчали: все привыкли считать эту светловолосую, с античным профилем Веру как бы его дочерью; недоброжелатели кричали о разврате декадентов" (Герцык Е. Воспоминания. С. 132) Поступок, в самом деле, был, мягко говоря, неординарным, если шокировал даже ко многому же привыкшую среду столичной интеллигенции. Инцеста здесь не было, но Русская Церковь не благословила бы такой брак. Однако сам Вячеслав Иванов смотрел на эти отношения именно как на брак, вновь со всеми вытекающими из этого понятия взаимными обязательствами. И в рассказе его дочери Лидии эти отношения выглядят чистыми.

Лидии Ивановой было 16 лет, и она ничего не подозревала об отношениях ее отца с ее полусестрой. Однажды Вячеслав Иванов позвал ее для серьезного разговора. Она заметила робкий и выжидательный взгляд Веры. Оставшись с дочерью наедине, поэт объяснил ситуацию, сказал, что этот брак не есть измена памяти ее матери, но что, если ей будет трудно его принять, ей помогут устроить жизнь самостоятельно, так, как она захочет. Для Лидии это было непростое решение, на мгновение она испытала настоящее смятение чувств, но потом ответила: "Я с вами", – и, действительно, осталась с отцом и его новой семьей на всю жизнь. Вскоре они уехали во Францию – втроем, и там у Веры родился сын Дмитрий.

Там, за границей, дочь впервые духовно сблизилась с отцом, перед которым раньше слишком благоговела и которого побаивалась. "Наступила совершенно новая полоса жизни. У меня было ощущение, точно рассеялась та туча и тот мрак, которые висели над нами в петербургском доме и в радостные минуты. Точно наступило утро. Не только мое отношение к Вячеславу стало иным, но он сам сделался совсем другим: простым, полным юмора, лирическим, беспомощным. Я долго не могла опомниться от удивления, что вот сижу за столом с совсем простым человеком, с другом, товарищем, с которым можно говорить и об умном. И о всяком вздоре, который всем интересуется в подробностях, с которым можно даже играть" (Иванова Л.В. Воспоминания. С.46). К этому времени уже ясно, что Лидия – талантливый композитор, и это еще сильнее их объединяло, образовался даже своего рода творческий союз, в котором дочь писала музыку на стихи отца.

Через некоторое время они переехали в Рим. Там частым гостем и собеседником Вячеслава Иванова был философ В.Ф. Эрн, они очень подружились, хотя конфессионально их позиции были прямо противоположны: Вячеслав Иванов уже был настроен прокатолически, Эрн защищал Православие. Однако дружбе это не мешало. В Италии Вячеслав Иванов обвенчался с Верой Шварсалон – в той же ливорнской греческой церкви, в которой венчался с ее матерью. Обряд совершал тот же самый священник, но "вакхических" венцов из виноградных лоз почему-то больше не было.

В 1913 г. Ивановы вернулись в Россию, но уже не в Петербург, а в Москву, где поселились на Зубовском бульваре. Начались новые встречи с друзьями, старыми и новыми, среди которых теперь было больше философов, нежели поэтов: Е. Трубецкой, С. Булгаков, Н. Бердяев, П. Флоренский, Г. Шпет, В. Эрн и другие, объединившиеся вокруг издательства "Путь". Новый, 1914-й год встречали у Бердяевых. И на этом веселом празднике неведомыми судьбами появился некий старик-швед, мистик, который начал мрачно пророчествовать: "Вот, вы все радуетесь, встречаете Новый год. Слепые! Наступает ужасная пора. Кровавый 1914 открывает катаклизм, целый мир рушится". Он же, увидев жену Вячеслава Иванова, Веру, почему-то сказал: "Какая несчастная женщина!"

Пророчества в скором времени начали сбываться, однако первое время война, казалось, совсем не затронула семью Ивановых. В 1916 г. они поехали на юг, сняли дачу в Красной Поляне, а осенью в Москву вернулась только Лидия, учившаяся в консерватории – Вячеслав Иванов с женой и маленьким сыном целый год провели в Сочи. Казалось, жизнь его вошла в спокойное, счастливое русло.

Солнце, сияя, теплом излучается:
Счастливо сердце, когда расточается.
Счастлив, кто так даровит
Щедрой любовью, что светлому чается,
Будто со всем он живым обручается,
Счастлив, кто жив и живит.
 
Счастье не то, что годиной случается
И с мимолетной годиной кончается:
Счастья не жди, не лови.
Дух, как на царство, на счастье венчается,
В счастье, как в солнце, навек облачается,
Счастье – победа любви. ("Счастье")

В эти годы он умиротворенно вспоминает свое детство, работая над поэмой "Младенчество". Не остаются без выражения и его религиозно-философские и культурологические взгляды: в 1916 г. выходит второй сборник его статей "Борозды и межи" (первый сборник, "По звездам", вышел в свет в 1909 г.). Оба сборника состоят из небольших работ литературно-философского характера, посвященных самым разным аспектам культуры, и проникнуты, по словам самого автора, "единым миросозерцанием". В первый сборник вошли статьи: "Ницше и Дионис", "Вагнер и Дионисово действо", "Две стихии в современном символизме", "О "Цыганах" Пушкина", "О Верлене и Гюисмансе", "О русской идее" и целый ряд других. Во второй – статьи "Достоевский и роман-трагедия", "Лев Толстой и культура", "Религиозное дело Владимира Соловьева", "О существе трагедии", "О поэзии Иннокентия Анненского", "Гете на рубеже двух столетий" и др. При чтении этих статей все-таки нельзя отделаться от ощущения, что, по выражению С. Аверинцева, "его Пушкин отчасти похож на итальянца, а его Достоевский – на эллина". "Ему даже кажется, – писал Лев Шестов по поводу вышедшего сборника "Борозды и межи", –  что корни его творчества лежат глубоко в истории России. Он много и охотно говорит о русских и России и, когда излагает свое миросозерцание, ему представляется, что он говорит уже не от собственного имени, а от имени того загадочного соборного существа, которое нельзя ни изменить, ни объять умом, по словам Тютчева, а в которое можно только верить. <…> Его идеи и мысли потому не имеют ровно никакой связи с тем, что принято называть обыкновенно действительностью, и живут своей собственной, независимой жизнью, рождаясь, умирая и воскресая в свои особенные, им судьбой положенные, сроки" (Шестов Л. Вячеслав Великолепный. С. 243 – 244) Тем не менее бурлящую стихию, готовую разразиться катаклизмами, остро чувствовал и он.

Революция и послереволюционные годы

Февральскую революцию Вячеслав Иванов воспринял с надеждой.

Боже, спаси,
Свет на Руси,
Правду Твою
В нас вознеси.
Солнце любви
Миру яви,
И к бытию
Русь обнови.
Боже. Веди
Вольный народ
К той из свобод,
Что впереди
Светит земле
Кормчей звездой,
Будь рулевой
На корабле!

Но вместо ожидаемого света разгорелся пожар. Вячеславу Иванову надо отдать должное: он не слагал с себя ответственности за "проповедь дионисийства", понимая, что и он, и русская интеллигенция вообще, сами того не ведая, именно этого пожара и добивались.

Да, сей пожар мы поджигали,
И совесть правду говорит,
Хотя предчувствия не лгали,
Что сердце наше в нем сгорит.

Гори ж, истлей на самозданном,
О сердце-Феникс, очаге
И суд свой узнавай в нежданном,
Тобою вызванном слуге.

Кто развязал Эолов мех,
Бурь не кори, не фарисействуй.
Поет Трагедия: "Все грех,
Что действие", Жизнь: "Все за всех",
А воля действенная: "Действуй".

В 1918 г. выходит третий сборник его статей – "Родное и вселенское", в который вошли работы "Кризис индивидуализма", "Мысли о символизме" и ряд других, а в1921 г. – его философский диалог с М. Гершензоном – "Переписка из двух углов".

В первые годы после революции Вячеслав Иванов держался в отношении новой власти лояльно, во всяком случае, не предпринимая попыток бегства, хотя его состояние можно охарактеризовать его же выражением "зима души". В голодной и холодной Москве 1919-20 гг. создает он цикл "Зимние сонеты":

Зима души. Косым издалека
Ее лучом живое солнце греет,
Она ж в немых сугробах цепенеет,
И ей поет метелицей тоска.

Охапку дров свалив у камелька,
Вари пшено, и час тебе довлеет;
Потом усни, как все дремой коснеет…
Ах, вечности могила глубока!

Оледенел ключ влаги животворной,
Застыл родник текучего огня.
О, не ищи под саманом меня!
Свой гроб влачит двойник мой, раб покорный,
Я ж истинный, плотскому изменяя,
Творю вдали свой храм нерукотворный.

Тяжелое душевное состояние поэта усугублялось тем, что на его глазах медленно умирал близкий ему человек – жена, а помочь он ничем не мог. Вера Шварсалон с юности страдала атонией кишечника. Болезнь прогрессировала с годами, выражаясь в интоксикации организма и страшных головных болях, и  все меньше оставалось видов пищи, которую она могла употреблять безболезненно. Упомянутое в стихотворении пшено, которым в основном питались москвичи в ту пору, ей не подходило, и она буквально погибала от истощения, а затем ее ослабленный организм сделался легкой добычей чахотки. Правда, весной 1920 г. блеснула надежда на спасение: Луначарский выхлопотал поэтам Бальмонту и Вячеславу Иванову командировки за границу для лечения. Поскольку понимающим было ясно, что обратно они, скорее всего, не вернутся, главным условием, на котором их отпускали, было не выступать публично против Советской власти. Но Бальмонт, уехавший первым, оказавшись за границей, сразу нарушил обещание. В результате Вячеславу Иванову, которому уже назначен был день отъезда, командировку аннулировали. Когда Вера узнала об этом, она сказала: "Это смертный приговор". Видимо, само крушение надежды окончательно сломило ее. Она умерла 8 августа 1920 г. в возрасте тридцати лет.

После ее смерти Вячеслав Иванов на несколько лет замолчал как поэт, ему самому уже казалось, что родник поэзии в нем иссяк навсегда с уходом его последней Музы. Да и оставаться в Москве на следующую зиму было выше его сил. Лидия Иванова так охарактеризовала свои личные ощущения от последнего их московского пристанища в Большом Афанасьевском переулке:  "Я его избегала, как побитая собака боится вернуться на место, где ее долго били" (Иванова Л.В. Воспоминания. С. 121) Очевидно, ее отец испытывал нечто подобное. Он стал просить себе командировку куда угодно, только на юг, и его с семьей послали в санаторий под Кисловодском. Но положение на Кавказе в этот период было еще нестабильно, во время пребывания Ивановых в кисловодском санатории город захватили "зеленые", санаторий был расформирован, а отдыхающим предложили на выбор: быть доставленными в Москву, в один из городов центральной России или в Баку. Про Баку мало кто что знал, говорили, что это дикий нефтепромышленный город, где живут два враждующих племени, временами устраивая резню – тем не менее, Вячеслав Иванов рискнул выбрать именно Баку, вероятно, втайне надеясь, что близость границы поможет ему рано или поздно пересечь ее.

Однако жизнь в Баку оказалась не так страшна, как ее изображали. В городе еще существовала свободная торговля, с питанием было намного легче, чем в центральной России, и потому туда стекались многие беженцы, в том числе, из образованных. В городе был открыт университет, и профессура с энтузиазмом занималась его обустройством. Появление Вячеслава Иванова пришлось как нельзя более кстати, ему поручили заведование кафедрой классической филологии и предоставили комнату в самом здании университета. Комфорт был весьма относителен: помещение представляло собой бывшую курительную комнату, а умываться приходилось ходить через университетские коридоры, в которых вечно толпился народ. Однако ни сам поэт, ни его дети на это не роптали: по сравнению с Москвой 1919 г. в целом условия жизни были вполне приемлемыми. Лидия преподавала в только что основанной Бакинской консерватории и сама продолжала учиться по классу композиции.

Вячеслав Иванов теперь декларировал, что он не поэт, а профессор, очень интересовался достопримечательностями окрестностей Баку, мусульманскими праздниками, находя в мусульманской культуре нечто созвучное своей теме, по которой писал докторскую диссертацию – "Дионис и прадионисийство". Диссертация и была защищена в Бакинском университете.

Единственное, пожалуй, что омрачило этот период, был несчастный случай с сыном поэта, восьмилетним Димой: возвращаясь из "туристической" поездки по окрестностям Баку на небольшом пароходике, когда пароходик уже отчаливал, мальчик неосторожно высунул правую руку за борт, и ему сильно защемило пальцы – спасти удалось только большой палец. Однако ребенок быстро адаптировался к своему физическому недостатку, увечье не только не помешало ему учиться, но даже не отдалило его от сверстников.

В 1924 г. Вячеслав Иванов был вызван в Москву на празднование 125-летия со дня рождения Пушкина, и из Москвы прислал детям телеграмму потрясающего содержания: его посылают в Италию "с поручением", и семья может выехать вместе с ним. Лидия с Димой тут же собрались и приехали в Москву. Нэповская Москва произвела на Лидию – и, надо думать, на ее отца тоже – самое удручающее впечатление. "Я уехала в 1920 году из города, где царил кошмар, где были пережиты голод, болезни, смерти, но душа была жива, а духовная жизнь даже повышена. В 1924 году было куда страшнее. Материально было неплохо, но стоял какой-то дух тления, потеря всякой надежды. <…> Одно только было благотворно для меня: если бы я не видела при отъезде НЭПа, у меня была бы страшная тоска по Родине. НЭП избавил меня от этой невзгоды. (Иванова Л.В. Воспоминания. С. 121)

В свою "командировку с поручением" Вячеслав Иванов ехал с одной мыслью: "Я еду в Рим, чтобы там жить и умереть" (Там же С. 125).

Жизнь в Риме. Переход в католичество

Вновь арок древних верный пилигрим,
В мой поздний час вечерним "Ave, Roma"
Приветствую, как свод родного дома,
Тебя скитаний пристань, вечный Рим.

Мы Трою предков пламени дарим;
Дробятся оси колесниц меж грома
И фурий мирового ипподрома:
Ты, царь путей, глядишь, как мы горим.

И ты пылал, и восставал из пепла,
И памятливая голубизна
Твоих небес глубоких не ослепла.

И помнит, в ласке золотого сна,
Твой врáтарь кипарис, как Троя крепла,
Когда лежала Троя сожжена.

"С первых же недель нашей римской жизни вдруг снова заиграла в душе Вячеслава поэзия – после долгого и, казалось ему, окончательного молчания". (Там же. С. 138–139) Вячеслав Иванов принципиально отличался от большинства русских эмигрантов "первой волны": он уехал из России с чувством возвращения домой, чувствуя себя "благочестивым Энеем", спасшимся из горящей Трои. Его современники, покинув Россию физически, постоянно возвращались в нее мыслью, пытаясь воссоздать ее в своем творчестве, и, как правило, возвращаясь к тому, в чем ощущали живой нерв русской культуры – к вере отцов. Для Вячеслава Иванова Православие тоже стало своего рода "Троей предков": он принял решение о переходе в католичество.

Размышляя об этом его поступке практически невозможно воздержаться от конфессиональной оценки, и для православного человека этот поступок неизбежно будет моментом отчуждающим, отдаляющим поэта, – хотя и не исключающим его из русской культуры. В русской культуре такие переходы бывали: достаточно вспомнить известных деятелей XIX в.: княгиню Зинаиду Волконскую, П.Я. Чаадаева, В.С. Печерина. Сам Вячеслав Иванов мыслил этот акт не как измену "вере отцов", а как восстановление – хотя бы индивидуальное – древнего единства Церкви, преодоление ее трагического разделения. В этом он был подобен Владимиру Соловьеву, искавшему пути объединения двух Церквей. Однако Владимира Соловьева понять легче: он жил в эпоху, когда Русская Православная Церковь казалась несокрушимой цитаделью, несколько закосневшей в своем бюрократизме; такой же цитаделью представлялась и Церковь Католическая. Но в 1924 г., когда Русская Церковь переживала период гонений, сравнимых с теми, которым подвергались в Риме первые христиане, академические умствования поэта-профессора, воспитанного западной исторической мыслью, европоцентристской и всегда конфессионально-детерминированной (о чем чаще всего забывают ее русские адепты), свидетельствовали лишь об одном: об отсутствии у него органической связи с Православной Церковью. Собственно говоря, бóльшую часть жизни он, как и многие его современники, был лишь номинально православным, Православие было для него предметом философских споров, полное пренебрежение его правилами расшатало его внутренний компас. Не случайно Лев Шестов замечал, что при всей любви Вячеслава Иванова к ссылкам на Священное Писание, его пристрастия очень выборочны: "Вы редко встретите у него ссылку на кого-либо из синоптических евангелистов. В четвертом Евангелии ему, конечно, больше всего говорит первый стих: он связывает Новый Завет с эллинским миром, столь близким сердцу поэта. Простые, понятные слова первых евангелистов кажутся В. Иванову слишком безыскусственными и бледными, заповеди – предназначенными для тех, кому еще нужно питаться жидкой пищей" (Шестов Л. Вячеслав Великолепный. С. 245). Шестов, конечно, утрирует, но некая доля истины в его словах есть.

Нельзя также не отметить, что представление о культурном превосходстве католичества над православием было весьма характерно для образованных людей послепетровской России (у многих оно сохраняется и сейчас). Даже Пушкин в своем известном письме к Чаадаеву (от 19 октября 1936 г.) отчасти соглашается со своим оппонентом: "Нет сомнения, что Схизма отъединила нас от остальной Европы, и что мы не принимали участия ни в одном из великих событий, которые ее потрясали, но у нас было особое предназначение. Это Россия, это ее необъятные пространства поглотили монгольское нашествие. Татары не посмели перейти наши западные границы и оставить нас в тылу. Они отошли к своим пустыням, и христианская цивилизация была спасена".  При всем внешнем "славянофильстве" Вячеслава Иванова в нем, в отличие от Пушкина и многих других классиков русской литературы, не чувствуется подлинного стремления постичь и принять судьбу родной страны: его любовь к "славянству" по сути не простирается дальше формального стиля западнического по сути XVIII века.

Однако же отрекаться от веры отцов, и тем более произносить осуждение ее Вячеслав Иванов тоже не хотел, и добивался того, чтобы его присоединение совершалось по формуле, составленной Владимиром Соловьевым. Увенчались ли эти хлопоты успехом, из воспоминаний Лидии Ивановой понять нельзя: она пишет, что дело в последний момент как-то уладилось. Вячеслав Иванов стал католиком восточного обряда, сохранив верность только с детства любимой "внешней форме" Православия.

Вслед за отцом подобный переход совершили и его дети. Отец не давил на них в этом вопросе, более того, когда католический священник русского происхождения бесцеремонно поинтересовался у Лидии: "А вы что, все еще православная?" – резко прервал его словами: "Оставьте ее, у нее собственная духовная жизнь". Постепенно дочь пришла к той же мысли – не к отвержению веры отцов, а к тому, что две Церкви равноправны, и просто ей, в силу жизненных обстоятельств, ближе Католическая. Что же касается Дмитрия, то он за годы детства, можно сказать, не получил никакого религиозного воспитания, и первые его впечатления о церковном благолепии были связаны с Италией.

Как бы то ни было, современники не отметили значительных перемен в поэте с его переходом в католичество, и, скорее, как положительный факт склонны были трактовать то, что из сомнительного религиозного вольнодумца он стал "твердым" христианином. Впрочем, считать себя христианином он, опять-таки в отличие от многих современников и собратьев по перу, не переставал никогда. "В его христианстве не было ничего конфессионального, оно было его, из глубины его опыта рожденное, и как бы он не определял себя впоследствии – еретиком, гностиком, католиком – только это простое зерно вправду было срощено с его духом" (Герцык Е. Воспоминания. С. 130).

В Риме Ивановы сменили множество квартир, прежде чем обзавелись собственным жильем. Точнее, несколько квартир сменили дети, Лидия и Дмитрий, сам же Вячеслав Иванов 1926 по 1934 г. большую часть года проводил в Павии – городке северной Италии, где преподавал в университетском Колледжио Борромео, живя в палаццо XVI в. Воссоединялась семья только на продолжительные римские каникулы. Вячеслав Иванов довольно долго сохранял советское подданство, и это создавало определенные сложности в фашистской Италии. В Павии к его советскому паспорту относились более лояльно. Но в 1935 г. он и Лидия приняли итальянское подданство (подданство Дмитрия было французское). Поэт вернулся в любимый Рим, где ему предложили преподавать семинарии "Руссикум" – католическом учреждении для подготовки священников восточного обряда. Встал вопрос о постоянной, отдельной квартире.

Последние годы

В выборе жилья, по словам Лидии Ивановой, "иностранцы, поселяющиеся в Риме, обычно проходят три стадии. Первая – они с упоением поселяются в старом районе, у них нет отопления, окна не закрываются, ванна занята стирающимся бельем, все сломано и грязно – неважно, они в старом Риме, они в восторге" (Иванова Л.В. Воспоминания. С. 232). В дальнейшем они переходят во вторую стадию: жизнь в благоустроенном доме недалеко от постоянно посещаемого центра, а потом и в третью – чисто буржуазное существование в благоустроенном доме, с редкими вылазками в ставший неинтересным центр. Проведя в Италии уже более 10 лет, Ивановы все еще находились в "первой стадии", и с удовольствием поселились в старом доме на "Монте Тарпео" – "Тарпеевой" или Тарпейской скале. Тарпейская скала – утес, с которого в древнем Риме сбрасывали осужденных на смерть преступников. В Риме 30-х гг. она была густо застроена. Из окон квартиры Ивановых не было видно ни одного нового здания, и вообще место было в высшей степени поэтическое: "Прямо и справа – Палатин, слева – Форум, открытый до самого Колизея. <…> Дверь выходит на длинную железную лестницу; она спускается в садик. Волшебный садик! Маленький бассейн с красными рыбками, деревья с золотыми шарами, всевозможные фрукты. Под лесенкой в стене огромный бюст Моисея, частичный гипсовый слепок со знаменитой статуи Микель-Анджело (Там же. С. 230).

 Журчливый садик, и за ним
Твои нагие мощи, Рим!
В нем лавр, смоковница и розы,
И в гроздиях тяжелых лозы…

… Сквозь сон эфирный лицезрим
Твои нагие мощи, Рим,
А струйки, в зарослях играя,
Поют свой сон земного рая. ("Староселье")

Здесь 1936 – 1937  гг. посещали его старые знакомые Мережковские, приехавшие в Италию "на поклон" к Муссолини. Свои впечатления Зинаида Гиппиус передала в очерке "Поэт и Тарпейская скала". "Много ль в Париже людей, хорошо помнящих знаменитую петербургскую "башню" на Таврической и ее хозяина. Теперь все изменилось, вместо "башни" – Тарпейская скала и "нагие мощи" Рима. Вместо шумной толпы новейших поэтов – за круглым чайным столом сидит какой-нибудь молодой семинарист в черной ряске, или итальянский ученый. Иные удостаиваются "а партэ" в узком, заставленном книгами, кабинете хозяина. Все изменилось вокруг, – а он сам? Так ли уж изменился? Правда, он теперь католик; но эта перемена в нем мало чувствуется. Правда, золотых кудрей уже нет, но, седовласый, он стал больше походить на греческого мудреца (или на старого немецкого философа). У него те же мягкие, чрезвычайно мягкие, любезные манеры, такие же внимательные, живые глаза. И – обстоятельный отклик на все" (Гиппиус З.Н. Поэт и Тарпейская скала. – Цит. по: Иванова Л.В. Воспоминания. С. 371).

Вскоре, однако, жилище пришлось очередной раз сменить. Правительство распорядилось вернуть Капитолию "исторический облик" эпохи Микеланджело, и все постройки на нем подлежали разрушению. Ивановы перебрались в дом на Авентинском холме, на Виа Леон Батиста Альберти. Это было уже окончательное их пристанище, в котором скончался не только сам поэт в 1949 г., но и его дочь – в 1985 г. Правда, после смерти Лидии Вячеславовны случилось так, что дом был продан и жильцы выселены, сын поэта, Дмитрий Вячеславович, нашел на соседней улице квартиру похожей планировки и в ней воссоздал даже интерьер отцовского кабинета. Но это не тот кабинет, из которого поэт любовался куполом собора апостола Петра.

Каникула… Голубизной
Гора блаженного Дженнара
Не ворожит: сухого жара
Замглилась тусклой пеленой,
Сквозит из рощ Челимонтана,
За Каракалловой стеной
Ковчег белеет Латерана
С иглой Тутмеса выписной.
Вблизи – Бальбины остов древний
И кипарисы, как цари, –
Подсолнечники, пустыри.
Глядит окраина деревней.
Кольцом соседского жилья
Пусть на закат простор застроен, –
Все ж из-за кровель и белья
Я видеть Купол удостоен.

Рим стал для него совсем родным. "Он принимает все тяготы своего любимого города: даже малярию, которой теперь больше здесь нет, но прежде она представляла серьезную опасность римского климата" (Иванова Л.В. Воспоминания. С. 290). В Риме и вместе с Римом поэт пережил вторую мировую войну, голод, страх.

Налет, подобный трусу, –
Дом ходит ходуном.
Воздушных гарпий гром
Ужасен и не трусу.
Мы к смертному искусу
Приблизились и ждем;
Пречистой, Иисусу
Живот наш предаем.

Стихи в свои поздние годы Вячеслав Иванов писал нечасто. Он опять был больше профессором, нежели поэтом. Одним из его трудов было составление комментария к деяниям Апостолов и Апокалипсису, к нему обращались, когда возникали вопросы по церковнославянскому языку. "Филолог, философ, поэт – он был до сих пор пророком своего отечества, почти не известным, а следовательно, и не признанным за границей – писал еще в 30-е гг. Ф.Ф. Зелинский. – Теперь же, однако, кажется, что и его время пришло" (Зелинский Ф.Ф. Поэт славянского возрождения Вячеслав Иванов // Вячеслав Иванов. Творчество и судьба. М. 2002. С. 253). Действительно, понемногу Вячеслав Иванов становится известен Западу. Его "Переписка из двух углов" с М.О. Гершензоном переводилась на европейские языки уже начиная с 20-х гг. Переход в католичество, естественно, усилил внимание к нему, и когда уже сейчас Вячеслава Иванова начинают провозглашать чуть не центральной фигурой русского символизма – в этом видится определенная конфессиональная тенденциозность. Конечно, убеждения поэта сказались и в его поэзии последних лет: если раньше, при всем своеобразии своего духовного опыта, он говорил о пути души к Богу, то теперь он говорит о пути души в Рим. Это порой чувствуется даже в стихотворениях, на первый взгляд, далеких от религиозно-философской тематики, как, например, те, что он написал в связи с освобождением города от фашистских войск.

Вечный город! Снова танки,
Хоть и дружеские ныне,
У дверей твоей святыни
И на стогнах древних янки

Пьянствуют, и полнит рынки
Клект гортанный мусульмана,
И шотландские волынки
Под столпом дудят Траяна.
 
Волей неба сокровенной
Так, на клич мирской тревоги,
Все ведут в тебя дороги,
Средоточие вселенной!

В последние годы поэт работал над "Повестью о Светомире царевиче", главный мотив которой – "благодатное действие для простого глаза невидимого рая на земле". Это опыт "стихопрозы", архаичный по языку, хотя, по словам Лидии Ивановой, никакого специального "архаизаторства" в нем поэт не предпринимал, говоря "на языке своего младенчества". Когда она сам читал эту повесть вслух, в его устах она звучала совершенно естественно. Повесть так и осталась незаконченной.

Вячеслав Иванов умер в возрасте 83 лет после нескольких месяцев болезни. За несколько дней до смерти он исповедался и причастился. "16 июля 1949 г. был жаркий, ослепительный день – пишет Лидия Иванова. – Вячеслав впадал в забытье, как бы тихо засыпая. За час до смерти, когда я подошла к нему, он, не открывая глаз, ощутил, что я около него, и слабым, но еще покорным ему движением начал легко, легко гладить мою руку. Он умел любить, любить до конца. Он умер как бы сознательно, уснул в три часа дня". (Иванова Л. В. Воспоминания. С. 297)

Кончина его выглядит кончиной праведника, хотя опять-таки в этой ситуации сложно воздержаться от конфессиональной оценки. Поэтому лучше вообще не пытаться судить об итогах его пути. Евгения Герцык вспоминала, как еще в эпоху "башни" поэт делал доклад на тему "Земля в Евангелии", в котором разбирал место, где к Иисусу привели женщину, взятую в прелюбодеянии. Иудеи "требовали у него суда над нею. Но Иисус, наклонившись низко, писал перстом на земле, не обращая на них внимания. Этот жест Вячеслав Иванов толковал так: в земле вписана страстная судьба человека и неразрешима она в отрыве от земли, неподсудна другому суду" (Герцык Е.К. Воспоминания. С. 131). Господь лучше нас рассудит и страстную земную судьбу самого поэта.


Страница 3 - 3 из 3
Начало | Пред. | 1 2 3 | След. | Конец | Все

© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру