Василий Шукшин и Владимир Высоцкий: параллели художественных миров
В основе острых коллизий, пронизывающих многие произведения двух художников, лежит напряженная тяга народного сознания к восстановлению утраченного чувства веры, обретению "праздника".
К этим размышлениям не раз возвращается шукшинский Егор Прокудин – и в разговоре с Губошлепом, и при попытке организовать "бардельеро": "Нужен праздник. Я долго был на Севере…". Персонажи рассказов "Верую!" (1970), "Билетик на второй сеанс" (1971), "Гена Пройдисвет" (1972) все чаще томятся ощущением не так прожитой жизни, нереализованности духовного потенциала: "Прожил, как песню спел, а спел плохо. Жалко – песня-то была хорошая". Ярко выраженная драматургичность, распространенная диалоговая организация речевого пространства, порой игровое начало в поведении героев рассказов Шукшина оттеняют, как и в песнях Высоцкого, их невысказанную боль. Так, в экспозиции рассказа "Верую!" звучит важная психологическая характеристика героя, на которого "по воскресеньям наваливалась особенная тоска". В его бытовые разговоры, ссоры с женой парадоксальным образом "встраиваются" метафизические раздумья о душе ("Я элементарно чувствую – болит"), которые прорываются и в диалоге с попом о разных типах веры. При этом попытки подменить мистический, надвременный смысл бытия рожденными тоталитарной действительностью суррогатами веры в "Жизнь", "в авиацию, в механизацию сельского хозяйства, в научную революцию-у", "в плоть и мякоть телесную-у" обнаруживают в зловеще-фарсовом, открытом финале рассказа свою несостоятельность и опасность: "И трое во главе с яростным, раскаленным попом пошли, приплясывая, кругом, кругом. Потом поп, как большой тяжелый зверь, опять прыгнул на середину круга, прогнул половицы… На столе задребезжали тарелки и стаканы. –Эх, верую! Верую!..".
Близкую по истокам и силе трагизма духовную подмену переживает и лирический герой баллады Высоцкого "Райские яблоки" (1978). Доминирующая во многих стихах-песнях Высоцкого о рае и райской жизни трагическая ирония сопряжена с тем, что к диалогу с Богом, духовному бытию как таковому их герой, как и персонажи названных шукшинских рассказов, с трудом прорываются, пытаясь преодолеть духовный вакуум современной эпохи, болезненную отчужденность от подлинного мистического опыта, – что, проявилось, например, в случаях с "верой" "в космос и невесомость" в рассказе "Верую!" или с размышлениями об "удобной религии" индусов в "Песенке о переселении душ" Высоцкого (1969). Глубинным содержанием произведений двух художников оказывается настойчивое стремление вернуть нации, отдельной личности понимание трансцендентного смысла и предназначения своего бытия.
Чувством "полного разлада в душе" мучается и шукшинский Тимофей Худяков ("Билетик на второй сеанс"). В цепи трагикомических эпизодов рассказа, воспоминаний героя о молодости растет не объяснимая рационально неудовлетворенность прожитым, которая порождает в душе персонажа сложный сплав агрессии ("хотелось еще кому-нибудь досадить") и чувствования ужасающей краткости неодухотворенного земного существования ("червей будем кормить"). В гротескном эпизоде беседы с "Николаем-угодником" на грани "веселости" и острого драматизма звучит отчаянное признание Тимофея, заключающее, по сути, емкий диагноз духовного недуга общества: "Тоска-то? А Бог ее знает! Не верим больше – вот и тоска. В Боженьку-то перестали верить, вот она и навалилась, матушка…". В его искреннем обращении к "угоднику" сказалась напряженная жажда русской души обрести незыблемые, сакральные основы бытия, а в "комическом" повороте этого разговора, утопических надеждах героя "родиться бы … ишо разок" обнаружилась глубинная неготовность порабощенного лживой пропагандой русского человека в одночасье испытать духовное преображение.
Как и у героев Шукшина, в песне "Моя цыганская" из недр потаенной, подсознательной жизни лирического "я" ("В сон мне – желтые огни, // И хриплю во сне я…") рождается стихийное взыскание духовной полноты личностного бытия, "райского" просветления внутреннего существа.
Подобная антидогматическая направленность раздумий о смысле жизненного пути, вере характерна и для сознания ищущих героев Шукшина. Так, в рассказе "Гена Пройдисвет" психологическое столкновение артистичной, нешаблонно мыслящей натуры Генки с "верующим" дядей Гришей обусловлено целым комплексом причин. Больно ранящий центрального персонажа вопрос веры заставляет его, как и лирического героя "Райских яблок", "Моей цыганской", искать зримых оснований этой веры, не принимать внешне правильной, гладкой проповеди "новообращенного" дяди Гриши о суетности земной жизни, об "антихристе 666": "А потому бледно, что нет истинной веры…". Стихийное мироощущение героя оказывается внутренне конфликтным: отсутствие духовного опыта соединяется здесь с предельной душевной искренностью, доходящей в сцене спора и борьбы с "оппонентом" до обнаженности и, что особенно существенно, с усталостью от любых проявлений бесплодного дидактизма, "притворства", ставших знамениями эпохи.
Творчество Шукшина и Высоцкого несло в себе емкое художественное осмысление общественного климата "застойных" десятилетий. Социально-психологическая реальность их произведений нацелена нередко на исследование массового агрессивного сознания , психологии человека, обманутого идеологическими лозунгами и обремененного комплексом обиды на окружающий мир.
В "драматургичной" динамике многих шукшинских рассказов именно агрессивное сознание персонажей формирует атмосферу общественной конфронтации – как, например, в известном рассказе "Срезал" (1970), где в сценично выписанной фарсовой сцене "спора" Глеба с кандидатами-горожанами в присутствии "зрителей" проступает комплекс глубинной неудовлетворенности пытающегося самостоятельно мыслить сельчанина – ходульными штампами времени ("не приходим в бурный восторг ни от КВН, ни от "Кабачка 13 стульев""). Эта неудовлетворенность и обида экстраполируются народным сознанием, переживающим утерю традиционных культурных корней, на всех "приезжих" из города: "…а их тут видели – и кандидатов, и профессоров, и полковников". Сходная коллизия в сложных социально-психологических взаимоотношениях между городом и селом возникает и в иных рассказах Шукшина ("Постскриптум", "Чудик", "Материнское сердце" и др.). И в ряде произведений Высоцкого, поэта, в отличие от Шукшина, совершенно городского, но чрезвычайно чуткого к конфликтным узлам эпохи, драматическое и комическое изображение полнейшей дезориентированности выходца из села в чуждой ему социокультурной среде города оказывается значимым и художественно полнокровным – в песенной дилогии "Два письма", (1966-1967) песне "Поездка в город" (1967).
В "Двух письмах" через раскрытие языковых личностей персонажей автором постигается значительный культурный разрыв между городом и селом, что становится очевидным как в мифологизированных представлениях героини о городской жизни, так и в восторженных признаниях обращающегося к своей "темной" жене Коли:
До свидания, я – в ГУМ, за покупками:
Это – вроде наш лабаз, но – со стеклами…
Ты мне можешь надоесть с полушубками,
В сером платьице с узорами блеклыми.
…Тут стоит культурный парк по-над речкою,
В ём гуляю – и плюю только в урны я.
Но ты, конечно, не поймешь – там, за печкою, –
Потому – ты темнота некультурная.
Сфера изображения укоренившегося в обществе агрессивного сознания распространяется Шукшиным и Высоцким на тонко чувствуемую и передаваемую обоими "драматургию" бытовых, повседневных ситуаций.
Среди рассказов Шукшина стоит выделить в этой связи такие вещи, как "Обида" (1970), где конфликт героя с "несгибаемой тетей" в магазине, стремление установить справедливость в апелляции к безликой и агрессивной советской "очереди" "трясунов" свидетельствуют о его решительном противостоянии привычной нивеляции индивидуальности ("они вечерами никуда не ходят", "они газеты читают"), о способности в бытовой ситуации глубоко мыслить о предназначении человеческого существования. В подобных "магазинных", "больничных" сценах – в рассказах "Сапожки", "Змеиный яд", "Ванька Тепляшин", "Кляуза" – сквозь призму "драматургии" одного эпизода автор постигает общий социально-психологический климат времени, вновь и вновь заставляя своего внешне неловкого, чудаковатого подчас героя вступать в нравственный поединок с усредненным "стандартом", продираться сквозь беспричинную ненависть продавщиц, больничных вахтеров, "стенки из людей" – к человечности, которую в любой ситуации он стремится сохранить ("надо человеком быть").
Тревожный шукшинский вопрос "Что с нами происходит?" вполне приложим и к песням Высоцкого, изображающим внутренне неблагополучную атмосферу современности. Симптоматично, что, подобно своему старшему современнику, поэт-певец запечатлевает интересующий его тип сознания в пластике и стилевом своеобразии монологической или диалогической речи самих персонажей. Так, в "Песенке о слухах" (1969), "Песне завистника" (1965), "Песне автозавистника" (1971) актерское дарование автора позволяет изнутри раскрыть сущность агрессивного обывательского сознания, которое становится продуктом причудливого наложения затверженных политизированных догм на элементарную бытовую неустроенность советского человека:
Произошел необъяснимый катаклизм:
Я шел домой по тихой улице своей –
Глядь, мне навстречу нагло прет капитализм,
Звериный лик свой скрыв под маской "Жигулей"!
Я по подземным переходам не пойду:
Визг тормозов мне – как романс о трех рублях, –
За то ль я гиб и мер в семнадцатом году,
Чтоб частный собственник глумился в "Жигулях"!
("Песня автозавистника")
А в песне "Случай в ресторане" (1967), отразившей проницательное чувствование поэтом атмосферы послевоенных десятилетий (глубоко осмысленной и в творчестве Шукшина), проникнутый конфронтацией разговор представителей разных поколений о войне, который "сценично" передан посредством психологических ремарок, жестовой детализации, – являет в противовес официозной риторике оборотную сторону громких побед, надорванность нации бременем пережитого исторического опыта:
Он ругался и пил, он спросил про отца,
И кричал он, уставясь на блюдо:
"Я полжизни отдал за тебя, подлеца, –
А ты жизнь прожигаешь, иуда!
А винтовку тебе, а послать тебя в бой?!
А ты водку тут хлещешь со мною!.."
Я сидел как в окопе под Курской дугой –
Там, где был капитан старшиною…
Одним из ключевых открытий в прозе Шукшина явился социально-психологический тип "чудика", получивший разнообразные варианты художественного воплощения. Этот образ "простого", внутренне свободного от общественной лжи и демагогии героя, противостоящего "косноязычному и усредненному сознанию", позволяет говорить о примечательном сближении характерологии рассказов Шукшина и песен Высоцкого.
Появление многоликого образа шукшинского "чудика" знаменовало существенное расширение, по сравнению с литературой эпохи, взгляда на феномен народного характера. Внешняя чудаковатость, "неотмирность" персонажа, пребывающего порой на грани бытия и небытия, как в рассказе "Залетный" (1969), психологически мотивируются устремленностью "странной" русской души к непостижимым загадкам земного и посмертного бытия; смутным прозрением масштаба вечности, таинственной связи времен в ощущении непреходящей красоты – как в случае с размышлениями о Талицкой церкви героя рассказа "Мастер" (1969).
Особое психологическое понятие "бесконвойности" может служить отправной личностной характеристикой как персонажей ряда шукшинских рассказов ("Алеша Бесконвойный", 1972; "Упорный", 1972; "Чудик", 1967 и др.), так и многих героев песен Высоцкого.
В рассказе "Алеша Бесконвойный" столь тщательно протапливаемая по субботам баня воплощает образ внутреннего духовного обновления героя, воцарение "желанного покоя на душе"; возможность, отрешившись от "колхоза", сосредоточиться, вопреки общественному недоумению, на осмыслении прожитого – далекой любви, необъяснимого проникновенного чувства к родной земле: "Последнее время Алеша стал замечать, что он вполне осознанно любит. Любит степь за селом, зарю, летний день". Задушевное, неторопливое авторское слово соединяется с потоком дум героя, являя ценность умения "выпрягаться" из "конвоя" коллективной жизни ради сохранения собственной индивидуальности: "…в субботу он так много размышлял, вспоминал, думал, как ни в какой другой день".
В иных шукшинских рассказах комический эффект от мечтаний или поступков персонажей-"чудиков" ("Упорный", "Чудик"), передаваемый, как и в песнях Высоцкого, в напряженной "сценичности" конкретных эпизодов, оказывается в парадоксальном сочетании с их вполне серьезной жаждой абсолютной истины.
В рассказе "Упорный" чудаковатое "изобретение" Мони знаменует не только романтический утопизм, творческую, актерскую одаренность героя ("охота начать вечное движение ногой"), но и его противопоставленность усредненности, безликости прописных "истин", что отразилось в остро конфликтной "драматургии" разговора с инженером. Эта антитеза внутренне неуспокоенного героя и агрессивно-равнодушного социума вырисовывается также в столкновениях героя рассказа "Чудик" (1967) с типажами, зорко "выхваченными" автором из самой "гущи" советской повседневности: с соседом в самолете, который предпочел газету тому, чтобы "послушать живого человека"; в поезде с "интеллигентным товарищем", глядящим "поверх очков"; с телеграфисткой, настойчиво привносящей нейтрально-безликий дискурс в человеческий "документ"; со снохой, которая "помешалась на своих ответственных"… В стремительной динамике этих эпизодов передается, как и во многих песнях Высоцкого, неблагополучие общественно-психологического климата эпохи, а творческое, нерациональное, подчас наивное мировосприятие "чудика", контрастирующее с беспомощной шаблонностью стандартизованного мышления и поведения, являет глубину и неординарность внутреннего мира шукшинского героя.
В произведениях Высоцкого формируется своя характерология "чудиков" – начиная с ранних "блатных" песен, когда даже погруженный в криминальную среду герой сохраняет непосредственность мировосприятия и душевную искренность, с которой он смело иронизирует по поводу формализованного прокурорского делопроизводства и "совейской" Системы как таковой ("Мы вместе грабили одну и ту же хату…", 1963; "Вот раньше жизнь!..", 1964 и др.).
В сопоставлении с Шукшиным, у Высоцкого поединок "чудика" с царящей в обществе кривизной приобретает большую "профессиональную" конкретность, а также трагедийный, надрывный и даже фатальный характер, предстает как вызов не только Системе, но и судьбе. Емкой метафорой его бытия может служить заглавный образ песни "Бег иноходца" (1970), где, как и в ряде других произведений поэта о людях трудных призваний, "ролевой" герой в конкретной "профессиональной" ситуации дорогой ценой завоевывает право действовать "без узды", "по-другому, то есть – не как все". В частных эпизодах произведений Высоцкого (конфликтные взаимоотношения "иноходца" со зрителями"; вызов ведущего бой со смертью героя "Натянутого каната" "унылым лилипутам" и др.) порой проступают, как и в рассказах Шукшина, обобщающе-притчевые элементы. Эта сквозная для всего творчества Высоцкого коллизия возникает и в ряде "спортивных" песен. В "Песне о сентиментальном боксере" (1966) герой, уподобляясь шукшинскому "чудику", невзирая на "свист" трибун утверждает абсолютный приоритет нравственных ценностей даже над профессиональными требованиями: "Бить человека по лицу // Я с детства не могу…".
По-театральному динамичная повествовательная техника отчасти напоминает в стихах-песнях Высоцкого шукшинские рассказы со свойственной им редукцией экспозиции и буквально с первых слов передает напряженное развитие сюжета ("Удар, удар… Еще удар…"). Данная особенность композиции просматривается и в прочих "остросюжетных" песнях барда. В "Песне о конькобежце на короткие дистанции…" (1966), "Песенке про прыгуна в высоту" (1970) индивидуальный творческий опыт героя, его исповедально звучащая речь оппозиционны шаблонным лозунгам Системы о "воле к победе". Во второй песне утверждение своей индивидуальности в спорте сопровождается стремлением героя "объяснить толково" – на пределе душевных сил, как и в рассказе Шукшина "Обида", – свое право на творческий выбор, независимый от "начальства в десятом ряду":
Но, задыхаясь словно от гнева я,
Объяснил толково я: главное,
Что у них толчковая – левая,
А у меня толчковая – правая!
"Натянутый канат" личностного и профессионального бытия героев Высоцкого неизменно возвышается над "уныло глядящими лилипутами" ("Натянутый канат"), погруженными в несвободный мир обыденности. Само противопоставление порой "чудаковатого" персонажа этих песен всяческой "нормальной" усредненности обретает, как и в рассказах Шукшина, не только социально-психологический, но и глубинный нравственный, онтологический смысл.
"Чудики" в произведениях Шукшина и Высоцкого в самых обыденных, "профессиональных" ситуациях стремятся к глубокому самоосмыслению, познанию как социально-психологических, так и бытийных истоков конфликтности окружающей их среды. Принципиальная "непригнанность" их мышления к застывшим стереотипам времени передается обоими художниками в живом слове, в исповедальной саморефлексии персонажей, диалоговых формах речи, в драматургичной повествовательной структуре произведений.
Итак, творческое наследие В.Шукшина и В.Высоцкого было пронизано духом эпохи постепенного возвращения в национальное сознание забытых духовно-нравственных ценностей.
Шукшин и Высоцкий – актеры по типу творческого дарования – динамично запечатлели в своем "драматургичном" творчестве, в объемной социально-психологической характерологии сложнейшие процессы, происходящие в русской душе, потрясенной историческими катаклизмами недавнего прошлого и отягощенной бременем демагогического мышления современности. В их произведениях явлены мучительная потребность современника в духовном "празднике", мистическом опыте – и одновременно деструктивные стороны инертного, агрессивного массового сознания. Рассказы Шукшина и песни Высоцкого, при всей их тематической и художественной самобытности, близки своей "сценичностью", "новеллистичным" сюжетным динамизмом, частым преобладанием явной или имплицитной диалоговой организации, активно вводящей в дискурсивное поле "чужое" слово; соединением театральной эксцентрики и пронзительного исповедального лиризма, предельной конкретности изображения и глубины бытийного содержания.
Страница
2 - 2 из 2
Начало
|
Пред.
|
1
2
|
След. | Конец
| Все
© Все права защищены
http://www.portal-slovo.ru